6 Кислота

У Удая с Кусаем[37] свои ходы во Львове имелись. Они знали, где можно купить травку. А план был такой: приезжаем на Украину, закупаем травку, курим и крутимся по стране без определенной цели. А в те времена ничего особенного нам было и не нужно. Едем в Крым — клёво. Направляемся в Донбасс — тоже нормально. В Гуляйполе — еще более зааебись. Всё равно и флаг в руки.

Удай с Кусаем и сами поехали на всю голову. Я удивлялся, что с ними поехал. Пацаны жрали все, что только давало в башку, а кислоту поглощали словно чипсы. Были они неразлучны. Нет, не геи, просто неразлучные. Бывает так иногда. Они вместе снимали хату, вместе квасили, маруху шмалили килограммами, а иногда, чтобы хоть как-то выдержать вертикаль, добирали чем-нибудь беленьким.

Вообще-то они были аудиофилами. Изучали звукоинженерию или чего-то там такое. В будущем собирались открыть студию звукозаписи. Пока же чего-то колупались в музыкальном производстве. Этим и зарабатывали на пропитание, но их аудиофильство заключалось не только в изучении инженерии звука и колупании в производстве, но еще и, к примеру, в том, что они полностью демпфировали комнату, в которой стояла воспроизводящая аппаратура, измеряли, в каком месте лучше слышно (с помощью каких-то таинственных устройств), рисовали мелом крест на полу, а потом садились в этом кресте и слушали, под абсолютно полным кайфом, какую-то странную музыку. Что это было, эмбиент, джангл, понятия не имею, может, электро[38]. Как-то раз я пришел к ним без предварительной договоренности. Квартира была открыта, я и зашел. Я кричал, мол, «привет», только никто не отвечал. Была слышна приглушенная музыка. Я направился в главную комнату и толкнул дверь: они сидели неподвижно, рядом друг с другом, на громадном кресте посреди пола. Музыка, которую они слушали, была такой, что мне казалось, будто она ползла по стенам. Глаза их были закрыты черными очками, а так они и не шевелились. Они настолько одеревянели от кислот и один Бог знает чего, что меня даже и не заметили. Я же, признаюсь, чуточку перепугался. Вышел, тихонько закрывая за собой дверь, а вздохнул полной грудью только на улице.

Потом это аудиофильство им вроде как поднадоело, и они начали искать новых впечатлений. Какое-то время интересовались прибацанными кинофильмами, но и это им тоже быстро осточертело. Ведь сколько раз можно пересматривать собрание сочинений Ходоровского[39] и Пазолини[40]. И как раз тогда они начали ездить на восток, где и познали просветление.

— О, я-а-а, — рассказывал Удай. — Старик, идем мы по киевскому парку, идем, нет, идем напрямик, потому что дорожку как-то потеряли (только лишь Удай с Кусаем были в состоянии потерять парковую дорожку), бредем в кущарях среди всего того дерьма и прокладок, и вдруг слышим, бли-ин, Полюшко-поле. Знаешь? Ну, сначала тыдым, тыдым, тыдым, а потом: «По-олюшко-по-о-оле, полюшко широ-о-око по-о-оле», врубаешься? Нет? Так прикинь. Мы слышим это «полюшко-поле», помпезная российская муза в полете, а мы посреди дерьма в кущарях, среди банок из-под бычков в томате и пустых бутылок, понимаешь…

— И чего? — разозлился я.

— Ну, так мы пиздуем через те кущари, пиздуем, а полюшко все ближе и громче, и тут мы выходим на такую заебись громадную площадь посреди парка, а на площади, мэн, военный хор в этих своих здоровенных фурах, и поют, блин, а-капелла. На полную катушку.

— Да ты чего, — не поверил я, — вот так запросто стояли посреди парка при полном параде и пели «Полюшко-поле»?

— Ну, стояли, — ответил на это Удай, — и слушающих даже особенно много не было. Пара каких-то дедков с орденами пило водку из кружек. А эти, ну как нищие в парке, поставленные в свои четыре ряда, хуярили «полюшко»…

— Может у них репетиция была… — не слишком уверенно сказал я.

— Хрен его знает, чего у них там было. Ага, и стояли они под Лениным. Господи Иисусе, какой же у них в этом их Киеве Ленин здоровенный! Блин, ты только представь, это же какой должен в Москве быть!…

— Блин, мэн, — прибавлял Кусай, — вот объясни мне, на кой ляд они вообще подписывают Ленина на пьедесталах? Оно ж сразу видно, что Ленин, а тут еще и написано — «Ленин». Причем, кириллицей, то есть, не для туристов, а только для самих себя. Это же точно так, как на каждой овце взять и написать «овца», чтобы кто-нибудь не перепутал и не принял за корову. Так скажи, есть в этом смысл или нет?

Удай с Кусаем считали, что украинская реальность — она исключительно кислотная и триповая[41]. Они были совершенно оторваны от действительности, и в связи с этим слегка придурковатые, но не настолько, чтобы перевозить собственные запасы через границу. Они знали, чем это грозит и не собирались проводить пары или сколько там лет в украинской тюряге. На это они были, как сами объясняли, «слишком впечатлительные».

Их дилерскими контактами были сквоттеры[42], захватившие гробницы на Лычаковском кладбище. Честное слово. Летом местные панки устраивали себе дачи из наиболее запущенных и отдаленных гробниц. Нужно было лишь знать, куда идти. И, вроде как, они выращивали и готовили ганджу где-то на месте.

И вот как-то раз — понятия не имею, что это мне стукнуло — поехал я с Удаем и Кусаем на Украину. На автобусе. Как только мы заехали на границу и появился украинский таможенник в этой своей фуре размерами с автобусную петлю в повятовом городе, эти двое тут же начали веселиться словно дети. Еще немного, и они бы с ним в шлепки начали бы играть. Таможенник глядел на них подозрительно, а они ему в ответ посылали самые сладенькие улыбочки. — С какой целью в Украину? — пролаял тот, а эти ему в ответ, что желают увидеть восточноевропейское пространство в июльском солнце. Потому что как раз стоял июль, и погода стояла превосходная. Таможенник только зубы сцепил и сразу же взял их на карандаш, а при случае — и меня. Нас обнюхал волкодав по борьбе с наркотиками, а пограничники с серьезными минами перетряхивали каждую нашу тряпку. При этом они криво усмехались и что-то упоминали о резиновых перчатках. Лично я кипел от злости, зато Кусай с Удаем веселились как дети и все время говорили «о йяаа».

В конце концов, пограничники поняли, что имеют дело с больными на всю голову и махнули на нас рукой, глянули, правда, на листки назначения (Удай с Кусаем разработали такую методу, что вписывали туда первый пришедший им на ум украинский город; и если город располагался на западе страны, то приписывали адрес: «Бандеры 69», а если на востоке, то: «Ленина 69») и нас отпустили.

Во Львове мы сразу же взяли курс на Лычаков. На трамвае подъехали под самое кладбище, прошли мимо взволнованных польских экскурсий, прошли мимо пана с полопавшимися сосудами на носу-картошке, который как раз декламировал известный стишок о водородной бомбе[43], мы прошли мимо лампадок и венков с бело-красными лентами на могиле Конопницкой[44], прошли мимо моей самой любимой гробницы, на которой Иисус выглядел так, словно брызгал перечным газом прямо в лица детям, которым — в соответствии с рекомендациями — разрешали приходить к нему, и углубились в задние аллейки кладбища.

Мы вскарабкались на кладбищенский склон и вступили на меньшее кладбище, подкладбище, на котором покоились январские повстанцы[45].

Эта часть кладбища заросла по шею мужчины, и из этой буйной зелени торчали одинаковые, металлические кресты. Мы продирались через эти кущари словно Индиана Джонс сквозь джунгли. На самом конце кладбища повстанцев стояло несколько крупных, магнатских гробниц, совершенно отрезанных от мира, с точки зрения габаритов эти гробницы с успехом могли служить дачными домиками.

Они и служили. На ступенях, на июльском солнышке грелось несколько хулипанков[46]. Здесь у них было все — стол, стулья, ящики пива. Воздух был тяжелый от маслянистого, сладковатого запаха марихуаны. Самокрутки из табачных листьев с травкой они курили толстенные, что твои гаванские сигары. Местные обитатели были босиком, без маек, заросшие как обезьяны, с волосами, слепленными грязью в нечто, напоминающее, скорее, полесские колтуны, а не порядочные дреды. Удай с Кусаем бросились к ним словно к братьям. Похлопываниям по спине не было конца. Как оказалось, они привезли для панков подарки: баночки с келецким майонезом, который они вручили хулипанкам, как когда-то отсталым народам вручали кумач и бисер. Хулипанки, как рассказал мне Кусай, просто обожали келецкий майонез с тех пор, как узнали данное изделие после какого-то концерта в Перемышле. Ведь когда-то они, когда головы у них еще были более-менее в порядке, имели собственную панк-рок-группу. А как вы смогли, спросил я, перевезти этот майонез через границу? Нас же перетряхивали, а продовольственные продукты перевозить запрещено. А, — махнул рукой Кусай, — просо я забыл взять к таможенникам сумку с майонезом, которую засунул на багажную полку над креслом, а им как-то не пришло в голову проверять.

Хулипанки лопали этот майонез, словно сладкие сырки — достали откуда-то ложки, и пошло-поехало. Здесь, было видно, гастрофаза или желание пожрать, никогда не проходит. Мы быстренько распили какое-то изготавливаемое хозяевами вино, после чего разговоры перешли на существенные вопросы, то есть, на наше снабжение на дорогу. Нам была нужна ганджа и кислота. С кислотой, — сообщили хулипанки, — может быть небольшая проблема, поскольку у них нечто вроде неурожая — имеются только лишь панорамиксы[47] двойного замачивания. В связи с чем, с ними необходимо быть поострожнее, потому что заход резкий и дергают не по-детски. Такие трипы не для каждого. А что касается ганджи, — тут самый старший в племени хулипанков, некий Борис с одним-единственным здоровенным дредом на голове и бородой, оформленной в фараоновский цилиндр, — обвел круг по могилам январских повстанцев. — А вот, — сказал он. И действительно: чуточку подальше от кущарей, сквозь которые мы продирались, в полном порядке росли кустики марихуаны. Из плантаций тоже торчали повстанческие кресты.

— Что? — был изумлен я, — прямо здесь? На повстанцах?

— Ну, здесь, — ответил мне великий вождь Борис. — А это что, ваши какие-то знакомые?

— Да вроде как да, — ответил я. — Хотя, — прибавил я тут, — лично ни с кем знаком не был.

— Так им тут приятно лежится, — сказал Борис, перекрестился и глубоко поклонился, — под кустиками. Соки, они в землю идут. Так что им весело.

Хулипанки весьма профессионально упаковали нам ганджу в пачки из-под зеленого чая и благословили на дорожку.


Ганджа и вправду была забористая. Сукины дети должны были ее перед сушкой мариновать в чем-то особенном. Только я предпочитал и не знать, в чем конкретно. Маруху мы скуривали в беломоринах. Это те самые папиросы, которые Волк курил в «Ну, погоди!». Выглядели они немного похожими на курево из «Пятого элемента», то самое, с очень длинным фильтром, только здесь вместо фильтра была длинная и пустая картонная трубка. Ее нужно было изогнуть в букву «S», и табак уже не летел в рот. Правда, вонял тот табак, что старые носки. Достаточно было смешать его с ганджей, чтобы он полностью забил ее запах. Таким макаром можно было курить самокрутки на улице и не дрожать, что органы чего-то вынюхают.

Тут пришла очередь очередного пункта программы. Этот пункт звался Тарас Кабат. Тарас был старинным дружком Удая. Познакомились они в Перемышле, где Удай родился, а Тарас какое-то время рос. Но самое главное — у Тараса имелась зарегистрированная на Украине тачка и желание провести кислотный трип «по власнiм краю».

«Своя страна» взята в кавычки специально. Потому что, если рассматривать происхождение Тараса, то дело было весьма непростым.

— Мой отец был львовским поляком, мать: наполовину полькой, наполовину украинкой, — рассказывал Тарас, когда мы встретились в пивной «Под зеленой бутылкой». У него было лицо ужасно породистого волкодава, так что выглядел он как хипстерская вариация восточного европейца в стиле Евгения Гудзя из «Гоголь Борделло»[48]. Он все время сильно гнулся вперед, осознавая собственную стилизацию, поскольку это было весьма естественным. На нем был пиджак из сэконд-хэнда с красной звездой на лацкане и тельняшка в голубую полоску. В ухе у него была цыганская серьга. Лицо поросло щетиной типа «five o'clock shadow», но из этой щетины несколько выбивались усы — они были где-то на миллиметр длиннее бороды. Но только на миллиметр. Эта хитроумная операция — с одной стороны — делали так, что усы были заметными, а с другой — аннулировали эффект селянской небрежности. Темные волосы у него были зачесаны назад, как у Ника Кейва, когда у него еще имелись волосы. Свободные, темно-коричневые отглаженные брюки опадали на тапки без шнурков.

— Когда я был маленький, мы выехали в Польшу. Вроде как поляки. В Перемышль… — рассказывал он.

— В Перемышль, — повторил я за ним, и последующая часть истории по причине того Перемышля блеснула своей очевидностью.

— Да иди ты со своим Перемышлем, — вкрутился Удай, который сам был из Перемышля.

— …и там старики нашли работу, там же я пошел в школу. В один класс с присутствующим здесь, хотя и едва-едва, Удаем. И ты знаешь, — оскалил он свои клыки, потому что клыки у него были, что у волкодава, — мои папики до сих пор надеются, что им удастся сделаться настоящими поляками в польском Перемышле.

— А ты, как я понимаю, уже и не надеешься.

— Нет, — ответил он на это. — Я так часто слышал, что я украинец, что мое место на Украине, среди резателей и убийц, что я все это принял очень близко к сердцу.

— Э-э-эей, лично я тебе ничего такого не говорил, — вмешался Удай.

— Скорее всего, потому, что не понимал, в чем тут дело. Короче, как только мне исполнилось восемнадцать, я вернулся во Львов, — продолжил Тарас. — Тут у меня дед с бабкой со стороны матери. И тут мне, курва, никто не гундосит, будто бы я полячок. Я тут родился. Бабка, вроде как полька, только что у нее за польскость. Только такие идиоты, как мои папики, могли спутать польскость людей, воспитанных при Советах, с польскостью поляков из Польши. Или польские политики. Ведь наша местная, так называемая полония прекрасно знает, что даже если они какими-то там поляками и являются, то это совершенно иной вид поляков, чем поляки из Польши. Если они к Польше и подлизываются, то из циничного расчета, а не по причине, какой-то там, курва, любви к утраченной родине. Карта поляка — это, парень, измеримые выгоды, а не, курва, «поля, расписанные колосьями цветными»[49].

— Впрочем, эти расписные поля теперь в Белоруссии, — заметил я. Тарас усмехнулся.

— А вот мой дед со стороны матери, — сказал он через какое-то время, — стопроцентный украинец, в УПА воевал. Это он, — прибавил он, — настоял на том, чтобы меня Тарасом назвать. По своему отцу.

— Ну, — заметил Удай, — имя у тебя поехавшее. Все равно, как если бы ты Верандой звался[50].

— В УПА воевал, — повторил я. — Так, может, он и в моего деда стрелял.

— Может и стрелял, — пожал плечами волкодав. — А твой — в моего.

— Хорошо, что они не поубивали друг друга.

— Друг друга — нет.


«Своя страна» была взята в кавычки еще по одной причине.

Потому что Тарас — ни в коей степени — не отождествлял себя со всей Украиной.

Тарас был журналистом, работал на влиятельном львовском интернет-сайте occidens.ua[51]. Как указывает само название, сайт был однозначно прозападный. Ну и, поскольку в Украине одно, скорее, вытекает из другого — противовосточный.

Восток моей страны, говорил Тарас, ничем не отличается от России. Российская, или, пускай уже будет: славянская цивилизация, говорил он, это цивилизация, которая превращает людей в чудовищ, а пространство — в срач. Эти недоделанные градища[52], выглядящие словно облезлые кубики, брошенные в грязевое пространство; эти села — как беспорядочное сборище досок. Отсутствие потребности в какой-либо эстетике, эстетика — как фанаберии в этом мире, больном элефантизмом[53] и паршой одновременно.

— Они все одинаковы: так называемые украинцы с востока, русские, белорусы. Вы, поляки, придумали себе, — говорил он, — стереотипы относительно постсоветских народов. Будто русские — это шовинистические задаваки, белорусы — это великое Княжество Литовское, а украинцы — это казаки. На самом же деле никаких различий нет. Одни мы отличаемся от этой серой русской массы, мы, украинцы с Галичины. Если хотите — из Галиции. А они — они все такие же самые. Все это один русский люд. Вы попались в ловушку собственных стереотипов, потому что попросту привыкли к разнообразию. И что каждый — он «какой-то»: немец — такой, итальянец — такой, чех — сякой. А здесь — нет. Постсоветский мир, по сути своей, он словно арабский мир. Все они там совершенно одинаковые. А самое паршивое это то, что все они ужасно тривиальные, циничные и нудные. Всем важна лишь личная выгода. Нет никакого общественного мышления. Потому-то все то и выглядит, как выглядит. Потому что никому не нужно, чтобы выглядело лучше.

— О, курва, — вмешался Кусай. — Men. Ну у тебя и приход!

— А у нас на Галичине, — продолжал свое Тарас, — тут, что ни говори, дело другое. У нас точно так же, как и в остальной части Европы. Нам что-то да нужно, у нас общественные рефлексы. Потому что мы, в Галичине, как народ воспитывались на габсбургском западе, и только лишь после сорок пятого нас забросило к этим серым варварам. То есть, Сталин нас бросил, хуй ему на могилу.


Одним словом: Тарас был западно-украинским сепаратистом. Галицийским. Галичанским. Галичина, считал он, хотя и была самой беднейшей и наиболее презираемой окраиной австро-венгерской империи, все равно представляла собой наиболее цивилизованным регионом, в котором когда-либо проживали украинцы. Наполовину Азия, говорил он, о'кей, может оно и так, но если так — то и наполовину Европа. В историческом плане, утверждал он, украинцы получили, будучи под австрийцами, и конец. Или же под немцами. И нечего плакать и рвать знамена, говорил он. Реальность — она такова, какова есть, и нужно делать выводы. Необходимо оторваться от зараженной российскостью и степью восточной Украины, и развивать здесь, на Галичине, все то, что связывает ее с миром Запада. И присоединиться к этому миру.


«Зеленый графинчик»[54] — пивная, в которой мы сидели, походила на порядочную центрально-европейскую пивную в одном из приятных центрально-европейских городов: в Праге, Кракове, Оломоуце, Братиславе, Будапеште, Новом Саде, Любляне или Загребе.

Над входом в пивную висела кованая вывеска. В средине царил романтичный полумрак. На столиках стояли свечи. На стене, как еще случается в Кракове (но весьма редко в Вене), висел старый император Франц-Иосиф с усами и бакенбардами, как когда-то было сказано, словно у орангутанга. Бармен был почтенным толстяком с благодушным, чешским чувством юмора. Пиво у них было хорошее. Львовское.

И все надписи были сделаны латиницей. То есть, язык-то был украинский, но записанный именно латиницей. С чешскими диакритическими знаками: č, š и ž.

И то, что с языком сделала латиница, было просто невообразимым.

Одни и те же выражения, записанные латинским алфавитом, переносили все из «русского», постсоветского контекста в контекст центрально-европейский. По сравнению с холодной и враждебной российскостью им, выражениям, было намного ближе к теплой и почтенной чешскости. Надпись «Пляшка червоного вина» выглядит совершенно иначе, чем когда записана как «pljaszka červonogo vina»[55].


Потом сюда пришли другие сепаратисты, коллеги Тараса. Когда опьянели, пели «Боже вспомож, Боже охронь»[56]. Я тоже пел, по-польски, а Тарас со своими коллегами — по-украински. Удай с Кусаем поначалу считали, что это «Deutschland, Deutschland uber alles», и именно ее начали петь, но их обложили хуями, так что хлопцы ограничились урчанием, хихиканием словно парочка хомячков из мультика и постоянным повторением «о яааа… о яааа…». Потом мы пели по-немецки, а уже потом — когда все нализались в стельку — бармен вытащил тексты гимна, распечатанные по-чешски, по-словацки, по-венгерски, по-румынски, по-хорватски, по-сербски и по-словенски. А еще даже по-итальянски и по-фриульски[57]. Их мы тоже пели, а чего…


Когда я уже едва-едва стоял на ногах, то заявил — в рамках тоста — что вся этот польско-украинский срач в отношении Львова просто жалок. Ибо мы, два славянских народа — нос картошкой, дерем друг другу чубы за брошенный нам австрияками объедок. Поскольку сами мы такой город построить были неспособны, объяснял я. Ни поляки, ни украинцы.

— Ваше здоровье! — поднял я свой стакашек.

— И это все? — спросил Тарас Кабат. — Весь тост? И за что тут пить, даже если ты и прав?

— За правду, которая нас освободит, — сказал я на это. — До дна!

Сепаратисты переглянулись и выпили.

— Ну и? — спросил Тарас, оттирая губы от томатного сока, потому что аил перцовку с помидором.

— Мы никогда не выстроили бы Львов, — продолжил я, — потому что мы народы сельские. У нас, поляков, имелась еще и шляхта, вот только она, ничего не поделаешь: исторической конкуренции не выдержала. Селяне, переодетые коммунистами, в конце концов с господами справились, — говорил я. Тысячу лет тянулось, пока их не изничтожили до одного. Ну что, господа магнаты, можете уходить. Но вообще-то жаль, поскольку единственная структура, которая в Польше существовала на полном серьезе, это система шляхетских подворий. А сейчас ее уже и нет, и потому все и сыплется.

— К делу, — прокашлял Тарас.

— Это и есть дело, поскольку в этом заключены причины того, почему у нас так никогда и не было приличной урбанистики и архитектуры, — продолжал я, — поскольку ни крестьяне, ни дворяне городов не строят. Шляхтура строила себе маленькие дворцы по итальянской лицензии, а мужики — чего только можно, лишь бы с крышей и стенками. У русских, по крайней мере, имеют свои кремли, луковицы церквей и так далее, а вершинное оригинальное достижение польской архитектуры — это деревянная, пускай и с каменным фундаментом, усадьба. Все остальное, — бухтел я, — это копия. Уж если требовалось строить города, то за нас это делали немцы. А уж если и мы, то мы попросту слизывали. Сначала у итальянцев, потом у захватчиков, а потом — от кого только было можно, лишь бы с запада.

— Ну, точно. Это важно, что с запада, — вмешался Тарас.

— Перед разделами[58], - продолжал я, — во Львове имелся лишь Рынок и окружающие его улочки. И все это было в таком состоянии, что Боже упаси. Нищета плюс пара улиц накрест. Знаешь, сколько лошадей был в состоянии выставить Львов, когда Речь Посполитая в них нуждалась? Цельных двадцать. Я серьезно. Поскольку, будучи народом, способным исключительно копировать, мы нее чувствовали городов, не имели ни малейшего понятия, как ими управлять. А прежде всего — как их содержать.

— Ну, ну, ну… Ну вот, пожалуйста, — усмехнулся Тарас. — Даже не верится, что это говорит поляк, в самокритике вы никогда сильны не были.

— Ты удивишься, — буркнул я, — но в самокритике мы всегда были сильны, вот только никому, кроме нас самих, никогда не хотелось ее слушать. Потому-то весь мир считает нас тупыми простофилями[59].

— Бедняжки, — ответил Тарас. — Но я тебя утешу: мир считает вас пустым местом, поскольку ему на вас попросту насрать. Точно так же, как и на нас. Но, если идти твоим путем, то через мгновение мы доберемся до того, что украинцы вообще ни одного города не построили, и уж наверняка — не Львов.

— Неумолимо дойдем, — согласился я.

— А Кыйив! — чуть ли не крикнул один из сепаратистов. — Цэ було мисто-мрия, вы б такого николы не побудувалы! Трэба було вашему Болэславу його завойовуваты[60]

— А это было давно и неправда, — ответил к моему изумлению Тарас.


Спали мы у деда с бабкой Тараса. У них имелась квартира в старом доме на Бандеры, ранее — Сапеги. Проснулись мы с диким похмельем, но решили, что сразу и выедем: уж если хардкор, так хардкор. Тарас заявлял, что так уже много и не пил (хотя пил много) и что спокойно может вести машину.

За завтраком — чтобы его приготовить, бабка Тараса смоталась на базар — мы размышляли, а куда поехать. На север? К северу у нас охоты не было. Стояло лето. Опять же, Волынь у всех нас вызывала нехорошие ассоциации[61]. И однозначные. На восток? Можно и на восток, — говорил Тарас, — только не так сразу, поспокойней. На запад, ясен перец, не было смысла. Потому что именно оттуда мы и приехали. На юго-запад, в Закарпатье? Туда сильнее всего тянуло Тараса, но тут запротестовали Удай и Кусай, которым больше всего хотелось на восток, потому что там было «о йаа». Оставался юг, в отношении которого ни у кого особенных претензий не было. Так что, после того, как мы съели творог с редиской и запили черным кофе, все уселись в старую черную волгу Тараса (которая, в этом я был уверен, являлась дополнением его имиджа в стиле cool Eastern European) и выехали в сторону улицы Гвардейской — на выезд по направлению на Тернополь и Черновцы.


Тарас вел машину. Точно так же, как и все остальные на дороге, то есть, чуточку нервно и хамовато. Мы спокойно ехали, слушая странную, атональную музыку, предоставленную Удаем с Кусаем, шмалили беломорины с вкладышем от хулипанков и рассматривали пейзаж, который из заброшенного по вертикали превратился в заброшенный и превратившийся в пустырь по горизонтали, когда Удай, совершенно от нечего делать, спросил у Тараса:

— Ну, и как тебе кислота?

— Какая еще кислота, — глянул я на Тараса испуганно, — нажрался кислоты и за руль сел?

— Спокуха, — ответил тот, не отрывая глаз от дороги. — Тарас выпил с кислотой квас, квас с кислотой разъест Тараса[62]. Раз хардкор, так хардкор, раз уж Fear and Loathing[63], так Fear and Loathing, а разве не так? Пока что не проникся, жду, — прибавил он, отвечая Удаю.

— Э, только без шуточек, — серьезно перетрусил я, глядя на шоссе, по которому трупы автомашин гнали словно на пожар: посредине, сбоку, кто как. — Блин, в Неваде у них была пустая дорога через пустыню, а тут оно ведь…, — но потом заткнулся, видя наполненные презрением взгляды всей троицы, и лишь тяжело вздохнул. — Тарас, — обратился я к водителю, когда мы проезжали мимо аптеки. — Можешь на минуточку остановиться?

Я пошел туда и купил пять бутылок бальзама «Вигор», так как просто нуждался в стабильности. А спида у нас не было.


Бальзам «Вигор» успокоил меня настолько, что я и сам глотнул кислоты. Чес-слово. Гулять, так гулять. Ожидая приходя, я глядел на эту страну, которая напоминала мне Польшу, как никакая другая на свете. Точно так же замечательно отшлифованную природой, но и точно так же засранную деятельностью человека.

— Мне вас даже чуточку жалко. Вас, поляков, — рассуждал Тарас с ганджа-беломориной в зубах. Сейчас он был здорово похож на Волка из «Ну, погоди!». — Где-то в самой глубине ваших польских душ вы, должно быть, ужасно жалеете о том, что немцы вас порядочным образом не германизировали. А сейчас были бы вы счастливыми германцами, и вам и в голову бы не приходило обвинять немцев хоть в чем-то. И действительно, а в чем? А так вам приходится мучиться со своей польскостью.

— Ты и сам поляк, — ответил я. — Как бы там ни было, где-то там…

— «Где-то там, как бы там ни было», — скривился Тарас, видно было, что злость в нем закипала. — Когда я пробовал быть поляком, то твои уважаемые земляки на хую становились, чтобы отвадить меня от этого со всех сторон странного намерения и поясняли, что «не для украинского пса — колбаса», — накручивал себя он. — Так что ты, курва, не пытайся играть теперь в другую сторону. Вы уж решитесь, блин. А то у меня нервов, курва, не хватает, чтобы брать в голову, блин, ваши переменчивые польские настроения… Ты радуйся, что я вообще с тобой по-польски разговариваю…

— О'кей. То есть, если бы мы вас порядочным макаром полонизировали, = сказал я ему, — вы тоже бы, наверняка, ничего против этого не имели бы. Хотя я и не совсем уверен, что в другую сторону оно бы действовало. То есть: были бы мы счастливы, если бы нас украинизировали. И, курва, притормози чуточку. И не надо ехать по средине дороги, а не то нас, блин, всех нахрен поубиваешь.

Удай с Кусаем сидели на заднем сидении. Глаза у них были словно выключенные телевизоры. Они музыку слушали. Должно быть, выблядки, слопали кислоту еще вчера перед сном, а утром еще и добавили. Мой приход еще не наступил, хотя постепенно начинало делаться тепло, и ноги приятно так щекотало.

— Если бы твоих предков украинизировали, то украинскость сейчас была бы столь же очевидна, как польскость, — сказал Тарас и повернулся ко мне. — Кто знает, быть может ты был бы сейчас украинским шовинистом.

— Трюизм[64], - перебил я его, потому что я делался все легче. — Сверни-ка на правую сторону.

— Что, — рассмеялся тот, — украинской милиции боишься? Что нас тут сейчас заметут, посадят в тюрягу, а там: русский хардкор и полный пиздец? Ты, поляк с, о-го-го, запада, как вы сами хотели бы о себе думать, боишься украинской, восточной реальности?

Прозвучало это столь холодно, что все, во всем остальном теплое, настроение Fear and Loathing задрожало в своих основах.

— Нет, курва, — ответил я, хотя, ясное дело, боялся. — Лично я опасаюсь того, что сейчас все наши приключения закончатся на каком-нибудь из придорожных столбов.

— Это ты прав, что опасаешься, — сказал через минутку Тарас, все-таки сворачивая в сторону. — Потому что восток, оно и в сам деле: хардкор и полный пиздец.

— Я не о…

— Потому что для меня, понимаешь, важен некий выбор.

— Выбор? — икнул я, потому что бальзам «Вигор» просился наружу. — Выбор чего?

— Между европейским востоком и западом. Цивилизационный выбор. Ты такой фильм, Wristcutters[65], видел?

— Нет.

— Он про то место, куда попадают самоубийцы. В принципе, там точно так же, как и в нормальном мире, только все хуже. Все раздолбанное и без какой-либо надежды. Люди там не улыбаются. Везде полно запретов. А на небе нет звезд.

— Чистилище, — сказал на это я.

— Именно. Центральная Европа, та, что между Россией и Западом — это чистилище. Запад — это тот нормальный мир, откуда самоубийцы родом. Ну а чистилище — это мы. Никто не улыбается. Все раздолбанное, нет никаких надежд. И полно запретов.

— А где же небо? — спросил я.

Тарас пожал плечами.

— Я знаю, где ад.

Какое-то время мы ехали молча.

— Да не-е, я ебу, старик, — заговорил в этой тишине Удай. Пустые телевизоры, вмонтированные в его глазницы, неожиданно как бы замерцали, — таких крутых поворотов не надо, мэн.

— Ну а почему ты отсюда попросту не уедешь, Тарас? — спросил я.

— Потому что я украинец, а это не самая высоко котируемая на биржах марка. А ведь каждый должен кем-то быть: поляком, немцем, бля, французом. Мне и самому это не нравится, только что тут поделаешь.

Волга так слабо тянула, что какое-то мгновение я был уверен, что мы расхуяримся вдребезги пополам, столкнувшись с белорусским «газом», который мчался нам напротив.

— Так говори, что ты поляк, — ответил я.

Тарас глянул на меня с весельем в глазах.

— Думаешь, это так много меняет?

— Так оно мне, — продолжил я через момент, когда мы протиснулись в щель между капотом «газа» и крылом обгоняемой «лады», все народы до сраки.

— Большая же у тебя срака, — прокомментировал сзади Удай. Тарас с тем же весельем подмигнул отражению Удая в зеркале заднего вида.

— Вчера ты, Лукаш, страдал от того, — говорил Тарас, — что поляки копировали города из Германии и Италии. А на кой ляд было им выдумывать свое, если оно уже было придумано, причем — нормально? Чтобы создать свою, польскую версию? А на кой, прошу прощения, хуй? Что это еще за фетиш, чтобы все было свое?

— Ну, не знаю, ведь у каждого своя специфика, — пожал я плечами. — Ментальность.

— Херня, — Тарас открыл окно и выплюнул докуренную беломорину. — Эта вечная болтовня о народах стирает самое главное задание, стоящее перед государством. Вот на кой ляд нужна, скажем, Польша? Не для того, случаем, чтобы обеспечить полякам хорошую жизнь, а больше и ничего?

— Ну… ведь элементом этой хорошей жизни, — сказал я без особой уверенности, — является осознание того, что что-то было придумано у нас….

— А на кой хрен? — воскликнул Тарас. — Польша желает быть частью запада — и замечательно. Так что здесь не так с принятием западных решений? Разве в Малопольском[66] жалуются на то, что используют решения, родившиеся в Великопольском? Человечество всегда основывалось на том, что перенимало сделанные другими решения. Потому-то, курва, цивилизация и развилась. Можно адаптироваться к местным условиям, но на кой ляд выдумывать собственные? Что это за болезненная манечка мегаломанов? А после того, как были придуманы национальные государства, всем моча стукнула в голову, и теперь каждый стоит на том, что всякий просто обязан выдумать для себя собственную модель всег на свете. Это, блин, уже какое-то интеллектуальное вырождение! Западные общественные решения самые лучшие, и точка. Потому что на западе человечность индивидуума уважают сильнее всего. А человек требует уважения к себе. И такого государства, которое о нем заботится, а не издевается над ним же. Каждый, независимо от культуры. И так оно, курва, таким элементарным и остается.

Men, — услышали мы сзади голос Удая. — Я уже не врубаюсь, то ли у тебя приход от кислоты не наступил, то ли как раз наступил, но ты в такие фазы заходишь, что я и не ебу.

— Удай, дорогуша, — заметил Тарас, поглядывая в зеркало заднего вида, — ты там соси себе свою кислоту и не вмешивайся, когда взрослые дяди разговаривают.

Тот вырубил телевизоры в своих глазах.

— Может быть то, что ты говоришь, как-то и соответствует нашей культуре, — сказал я. — Но вот уже мусульманам такое поглощение западных решений нравится уже меньше.

— А потому что мусульмане с самого рождения в голову трахнутые, — отрезал Тарас. — Точно так же, как те бедняги из Северной Кореи. Если, к примеру, мусульманкам всю жизнь талдычить, что выступать круглые сутки в футляре для мусульманки — это для нее привилегия, а не недоразвитость, то, в конце концов, они в это поверят. Точно так же, как и северокорейцы верят в то, что когда их Великий Чучхе идет по парку, то птицы ему чирикают Интернационал. Вся эта болтовня об уважении к культурному своеобразию — это бредни! Дай-ка лучше жидкости для поддержания потенции.

Я подал ему бутылку «Вигора». Тарас отпил глоток.

— Так что я, так называемый украинец, неудачный так называемый поляк, — объявил Тарас, — живу на границе двух цивилизаций. Обрусевшей степи и гуманитарного запада. И вот угадай, что я выбираю. Будьмо! — отдал он салют бутылкой бальзама.

— Но почему тогда вся Россия не выберет запад? — спросил я через какое-то время. — Если эта западная цивилизация настолько привлекательна?

Тарас очень медленно перевел взгляд на меня. Похоже, у него начался приход кислоты.

— А потому что Россия точно такая же трахнутая во всю голову, как мусульманки и северокорейцы. С той разницей, что мусульманок трахают в башку мусульмане, корейцев — Великий Чучхе и его дружки, а Россия трахает себя во всю голову сама.

— Эй, — сказал я ему, заметив, что мы едем к обочине, — ты, блин, на дорогу гляди. Если хочешь, я могу сесть за руль.

Тарас глянул на дорогу и выровнял руль.

— А от запада мы и так не можем, потому что это именно он нас сотворил, — сказал он через какое-то время, а машина подскакивала на выбоинах, в результате чего страдала серьезность его слов. — Цивилизация, под которую подписывается Центральная Европа, это, попросту, периферия германской цивилизации. Так что, Лукаш, ты был прав. Из Германии пришло все то, чем Центральная Европа гордится: архитектура городов и местечек, искусство, законодательство, философия и так далее. То есть, конечно же, их источник находится в Италии и Франции, но к нам все шло через Германию. Потому что здесь, на месте, действительно было придумано немного.

— Ведь чем на самом деле являются славяне? — продолжал он. — Славян уже и нет. То есть — они есть, но только то, что от них осталось, с их вечным бардаком и ментальностью неучей. И язык. То есть, нас со славянами объединяет ровно столько же, сколько и современных венгров со степными кочевниками. Или мексиканцев — с ацтеками. Славяне — это ископаемые останки. Это скансен[67]. Культура, которая сдохла и уже ничего не родит. А потому что и незачем. Потому что просрала конкурентам. Славянскость — это что-то такое же, как и ацтекскость. Или, курва, тотенготскость[68].

— И потому-то, — рассуждал он, объезжая самые крупные ямищи на шоссе, не обращая внимания на дыры и ямы поменьше, — чехи или там словенцы так гордятся собой. А гордятся они по той простой причине, что на фоне других славянских стран они гораздо более развиты. По западному образу и подобию. Не славянскому! И этим, по сути дела, они тоже гордятся, а не своей славянскостью. Ведь правда такова, что единственное, оставшееся у них от той самой славянскости — это язык. Все остальное — это уже вариант германской культуры.

— Только я не вижу в таком онемечивании ничего плохого, — тянул Тарас свой кислотный монолог. — Совсем даже наоборот. — Цивилизация, — акцентировал он, — должна служить человеку. Для того она и существует. А не человек — цивилизации, как в стране, которая считается образцом[69] для всех славян — в России. Для людей, живущих в этой части света, было бы лучше, — прибавил он, — если бы так, как сделали это Чехия со Словенией, цивилизовались бы и другие страны. Как славянские, так и неславянские.

— Но как в подобной ситуации сохранить уважение к себе? — спросил я.

— Погоди, а как это «уважение к себе»? — ответил на это Тарас. — Мы, европейцы с востока, не должны иметь каких-либо комплексов в отношении запада. Попросту, все пошло именно так, как и должно было пойти, по-другому пойти и не могло. Дело ведь в том, — рассуждал он, — чтобы быть страной, столь высоко стоящей в культурном и цивилизационном отношении, как, допустим, Голландия или Франция, мы должны были бы соответствовать определенным историческим или геополитическим требованиям, которые голландцам с французами позволили добиться нынешнего их статуса, более того, которые вообще сделали их голландцами или французами. А если так, то от нашего общего, индоевропейского корня, располагающегося, кстати, на территории нынешней Украины, мы должны были бы оторваться раньше, чем мы оторвались, забраться на запад дальше, смешаться с праиндоевропейцами, сталкиваться с Римом, принимать участие в колонизации мира и так далее. Если бы мы это сделали, если бы это мы повторили их историю, тогда как раз мы назывались бы голландцами или французами. Но погляди: голландцы с французами существуют. То есть, как раз это и случилось. К сожалению, ни мои, ни твои пращуры не были среди тех особей, которые сотворили голландцев или там французов. Впрочем, какие-то ведь наверняка были, только они рассеяли свои гены по всему востоку на протяжении полторы тысячи лет. И в принципе, дело именно в этом. Но по этой причине сложно иметь какие-либо комплексы.

— А помимо того, — разглагольствовал Тарас в воцарившейся тишине, — если бы история пошла иначе, чем она пошла — мы бы попросту не существовал. Потому что не существовали бы даже и тогда бы, если бы нашим уважаемым папашам захотелось бы переспать с нашими уважаемыми мамашами в какое-то другое время. Существовал бы кто-то другой. Потому-то я предпочитаю существовать именно так, как существую, чем не существовать вообще.

— Ну тебя и поплющило, Тарас, — произнес я, чувствуя, что «волга», в которой ехал, становится мягкой и прозрачной, и вот-вот расплывется в воздухе, — а клевая эта кислота.

— Панорамикс двойного замачивания, — сообщил сзади Кусай. — Вы уже закончили?


А потом кислота вдарила со всей дури. Я начал хохотать и ловить в воздухе пиксели — потому что реальность для меня начала раскалываться на пиксели. Тараса же зацепило в каком-то селе, приблизительно на четверти трассы на Тернополь, и он — без каких-либо объяснений — свернул с шоссе в какую-то дыру, называющуюся, кажется, Куровичи. Здесь асфальтовой дороги не было. Тарас гнал где-то под семьдесят-восемьдесят по грунтовке с дикими выбоинами и пугал кур.

Лот зэ фак творишь, мэн! — гыгыкал Удай что твоя малая обезьянка. — Что это, курва, такое, не ваше же долбанное шоссе, а?

— Ваши не лучше, — буркнул Тарас, дожимая газу. Какой-то мужик захотел выйти со своего двора, но пришлось отскочить, потому что Тарас мигнул черной «волгой» перед глазами.

— А я не мог ехать той дорогой, — пояснил он через какое-то время, правда, чуточку притормозив.

— Это же почему, старик? — допытывался Кусай.

— А мне стало казаться, что она вся полита маслом, — с неохотой признался Тарас. — И что мы в любой момент пойдем юзом. Опять же, что-то я себя как-то не очень чувствую. Контроль теряю… или как-то так…

— Гы, — оскалился я, — ведь должен был быть хардкор, или как?

— Да? — Тарас бросил на меня взгляд волкодава, было видно, что кислота начала его хорошенько разбирать. — Если ты такой умный, садись за руль.

— А завсегда пожалуйста, коллега, — заявил я.

Тарас вдарил по тормозам и вышел из машины. Я тоже открыл дверь. Он обошел «волжану» со стороны капота, я — со стороны хвоста и уселся за руль. Понадобилось какое-то время, чтобы врубиться, что где и как. В конце концов — тронулся. Управлялось машиной топорно, шла она как корова на бойню, и все же, было в «волге» что-то возбуждающее. «Волжана» — тачка массивная и мощная, ну да, плагиат, но ведь крейсера шоссе. Я ехал посреди грунтовки, и мне казалось — будто шпарю по мягенькой перине. И вообще, мир казался мне каким-то добрым и теплым.

— А дай-ка мне, браток, — протянул я руку в направлении Тараса, — бальзамчику.

Я отпил, потом подал бутылку назад, Удаю с Кусаем. Те выставляли головы из окон, словно собачки. Пейзаж очень даже напоминал наш, даже был более гармоничным, так как здесь не было тех исконно польских параллелепипедищ из пустотелого кирпича. Здесь, в селе подо Львовом, сохранилось зеленое пространство и пасущиеся по нему коровы. Совершенно пастушеский пейзаж. Аграрная идиллия. Руритания[70].

Где-то через полчаса мы въехали в очередное село. Называлось оно Антынивка[71].

Дома были деревянными, стояли рядком при грунтовой дороге. Осенью здесь была просто грязевая река, и ничего более. Я остановил машину перед продовольственным магазином. Как и везде, как и на всем божьем свете, перед лавкой сидело несколько типов, которые не знали, чего с собой делать, в связи с чем, убивали время, как только могли.

— Ну вот, Тарас, — сказал я. — Все-таки славаянщина. Видишь? Существует.

Тарас перенес на меня взгляд человека, который понятия не имеет, что с ним происходит. Похоже, кислота устроила у него в башке офигительный погром.

— В этом селе, — ответил он, — славянской остается лишь форма. А точнее — ее отсутствие. То есть, все то распиздяйство, на которое здесь никто не обращает внимания. А все остальное — уже западное. Законы — из Рима. Система хозяйствования — с запада, ведь это, как бы там ни было, капитализм. Даже во времена коммунизма здесь был запад, потому что коммунизм не славяне придумали. А даже если бы и придумали, то, один черт, на основе западных решений.

— А культура? — спросил я.

— А что культура? — буркнул Тарас.

— Культура у них славянская.

— Это в каком плане? — не сдавался Тарас. — Даже если они и слушают русское диско, то диско все равно изобрели на западе. Здесь — это всего лишь вариант. Если они смотрят российские фильмы и сериалы, один черт, фильмы и сериалы были придуманы на западе. И даже если — предположим — они читают книжки, то и те не являются славянской придумкой. Славяне не существуют. А если и существуют, то от них осталось одно дерьмо. Существует один только Запад. Дай-ка мне еще бальзамчика для эрекции. Нужно, курва, эту кислоту запить.


Запить не удалось. Ни ему, ни мне, хотя я и пытался. Мы попали в заколдованный лабиринт сельских дорог без какого-либо следа асфальта. Мы ездили по нему и ездили, не имея возможности вырваться. Никакая карта нашему положению не соответствовала. И было похоже на то, что мы так навсегда между теми селами — какой-то Дупивкой, Задупивкой и Зазадупивкой[72] — и останемся. Везде было одно и то же: деревянные дома, хрен-знает-что из пустотелых кирпичей, зелени полно, коровы на лугах, шавки на высохшей грязи дорог и люди в чем-то, что было лохмотьями XXI века, то есть, в базарной дешевке и старье, которое напяливалось на себя — на первый взгляд — совершенно случайно.

Должно быть, они глядели на нашу бубнящую неритмичной музыкой «волгу» как на какое-то космическое чудо., которое без какой-либо причины появляется и исчезает, въезжая в село то с одной, то с другой стороны. Мы останавливались только лишь возле магазинов, покупая все новые и новые бутылки «джин-тоника» и пива «Львив». Я пил, крутил баранку, сражался с кислотой, превращающей мои мозги в разварную кашу, и размышлял о западе.

А размышлял я о том, как в девяностых годах, когда сам был еще пацаном, подсчитывал западные машины на польских дорогах, потому что хотел, чтобы у нас поскорее было, как в Германии, которую — с собственному счастью и несчастью — я знал, потому что там имелись родичи. Как рассуждал о том, а можем ли мы, поляки, вообще чувствовать себя равными в отношении людей с Запада — из мира совершенно иного качества всего на свете. Ведь сам я, как поляк, был частью этого ужаса, этого всего дерьма, распиздяйства, нищеты, неучености, невоспитанности, врожденного хамства — и никак не мог отстать от всего этого просто так. Так что я перемалывал этот свой комплекс детства в поздней ПНР и начала девяностых годов, о котором — казалось бы — давно и забыл, но который теперь, по причине болтовни Тараса — вернулся со всей силой.

Впрочем, — размышлял я, — Тарас западником не притворяется. Он знает, что это было бы смешно. Потому и надевает активную броню в виде своего имиджа а-ля «Гоголь Борделло»: задиристого варвара с востока, разговаривающего с хриплым, прямоугольным акцентом вампира из Трансильвании, пьющего водку и, быть может, временами и кровь, ездящего на «волге», но во всем этом держащимся очень даже круто. Но все это он делал лишь затем, чтобы как-то определиться в отношении мира. Поскольку ради собственного употребления уже осуществил полнейшую деструкцию всего, что его окружало, всего собственного контекста: культурного, цивилизационного — всяческого. И вот так я думал и размышлял, пока не почувствовал, что сейчас выблюю все то море выжранного спиртного. Так что я опустил стекло и блеванул — продолжая вести машину — на маленькую черную собачку, которая, как оказалось, все время бежала рядом с машиной и звонко лаяла.

— Дальше я не еду, — заявил я, придавив тормоз и вырубая двигатель. Обрыганная собачка, лая уже истерично, побежала назад в село. — Я ебу. Не могу.

Но говорил я, как оказалось, в пустоту. Тарас дрых с открытым ртом. Удай с Кусаем легли один на другом. И храпели. Я приглушил музыку, устроился получше на широком сидении «волжаны» — и тоже заснул.


Разбудили меня бьющие сквозь закрытые веки фары и громкое диско. Русское. Я открыл глаза. Какое-то время зрение приспосабливалось к коктейлю сияния и мрака (под аккомпанемент буханья прямо по башке), и только через пару минут я сориентировался, на что гляжу. И это было настолько странным, что поначалу я принял его за кислотные глюки. Но нет: рядом с нами, на грунтовой дороге, посреди ничего, и вправду стоял белый, вытянутый больше чем на десяток метров лимузин, из тех, которые новобрачные частенько арендуют на свадьбу. Это из него грохотало русское диско. Из люка на крыше выглядывали две размалеванные девицы в одних только лифчиках и размахивали в ритм руками. Удай с Кусаем, вместе с какими-то пьянючими мужиками, скакали в ритм того же дискача по траве. Тарас сидел на капоте и пил минералку. Не прошло и минуты этого всего грохота и хаоса, Улай с Кусаем расчеломкались с пьяными парнями, которые уселись в свой лимузин и поехали прямо перед собой, подскакивая на выбоинах. Из Дупивкы в Задупивку или там из Задупивкы в Зазадупивку. Лично я не имел ни малейшего понятия.

— И-шо-это-курва-было? — спросил я, вылезая из волги, а глаза у меня, должно быть, походили на два помидора, такие же громадные и напитанные кровью.

— Ну-у, — ответил мне Удай, — наверное, кадиллак. Я ебу, ты видал, какой громадный?

— Вот же ж пиздец, — подключился Кусай, — разве нет?

— Ну-у, — согласился я с ним, — а откуда оно вообще взялось?

— А я знаю? — пожал плечами Удай. — Приехало.

— Лично мне как-то похую, откуда оно взялось, — захихикал Кусай.

— И вот в этом и заключается твоя проблема, — покачал головой Тарас, всовывая минералку в мою протянутую руку.


Ночь мы провели возле машины, рано утром поднялись и тронулись. Кофе, который мы выпили в придорожной, воняющей прогорклым маслом тошниловке, был просто ужасен. Завтрак был еще хуже. Я все удивлялся, ну как можно так изгадить яичницу, но, оказывается — можно было. Впрочем, настроение и так было гадким. Розово-желтое солнце поднималось и выпивало утренний туман, и это было единственным, что тем утром вообще имело хоть какой-то смысл.

По дороге, наконец-то, нас остановили. Они стояли на обочине, бесформенные, похожие на мешки с картошкой в этих своих мундирах и кепи, с надписью «ДА!» на дверях тачки. Нам замахали черно-белым жезлом, мы и съехали. У них даже радара не было. Лично я побаивался, потому что товара у нас было выше крыши. Даже Удай с Кусаем неспокойно ерзали. Но похмельный Тарас лишь вздохнул, сказал, что все устроит. И вышел.

Я глядел на то, как они, склонившись друг к другу, о чем-то шепчутся, как Тарас вытягивает бумажник. Как меньший ростом гаишник протягивает руку, как за своими, и как они оба махают Тарасу на прощание. Тарас вернулся и сел за руль.

— Сколько? — спросил я.

— Успокойся ты, — до странности спокойно ответил наш приятель. — Вот ненавижу я этих хуёв, только дергаться с ними не желаю. Сил уже, курва, нет. Так что к ним я отношусь, словно к дождю. Льет — значит надо спрятаться.

— Так все-таки: сколько? Мы тебе отдадим.

— Проехали, — покачал тот головой. Выглядел он, словно из-за угла мешком прибитый. — Просто забудем об этом. Если бы мог, я бы их всех перестрелял. Но, блин, не могу. Так что я им сунул в лапу, а они мне за это сообщили, где посты дальше, по всей трассе, до самых Черновцов. В смысле, где надо поосторожней. И все.

— Но как поосторожней? — спросил я. — Они же останавливают не за превышение скорости, а просто так.

— Нужно принять какие-то критерии, — буркнул Тарас в ответ. — Хотя бы ради себя самого. Чтобы не съехать с катушек.


В Черновцах мы сразу же отправились в гостиницу. Самая дешевая, как сообщал путеводитель, располагалась при железнодорожном вокзале. Тетка-портье дала нам ключи от номера и по простынке с печатью украинских железных дорог. Эти простынки нас несколько напрягли, и удивление еще более усилилось, когда выяснилось, что в номере простыни тоже имеются. Только лишь когда я отправился в душевую и увидел там римлян в тогах — то врубился. Эти простынки представлял собой банные полотенца с халатами в одном флаконе. Я глядел на худющие тела «римлян», на их потрескавшиеся пятки, на не оперируемые варикозные вены на икрах, на зеленоватые татуировки у некоторых из них. На потрескавшиеся плитки пола в душевой, на грязные трубы, на импозантных размеров грибок на стене, на раздолбанные совершенно засранные унитазы и умывальники, и я знал, что если бы сам был на месте Тараса, то наверняка говорил точно то же, что и он.

Как Тарас утверждал, в Черновцах он себя чувствовал нормально. В конце концов, город был чем-то вроде мини-Львова. Город австрийский, веноидальный, как и все города в давней Какании[73] — от Тарнова и до Новы Сада, от Пльзня и до Тимишоары. Мы глядели на Венский сецессион[74], который либо распадался в пыль и прах, либо как-то еще держался, благодаря толстенному слою краски (что называлось восстановлением), и на обитателей Черновцов, которые походили на варваров в развалинах Рима, неотличимых, похоже от поляков, населяющих теперь жилые кварталы старого Вроцлава, либо же арабов, живущих теперь в старых французских кварталах Туниса. Это были люди, которые извечно жили в этих местах, где-то с самого боку, но это не они возвели эти города, эти дома. Этот весь сецессион не принадлежал им, потому-то они его и не понимали, не умели им пользоваться и — как правило — им было на него насрать, а если и не было, то все их попытки сохранить эту древность для потомков были совершенно бездарными и никудышными. Мне казалось, что они относятся к городу так, как будто бы тот был конструкцией, сотворенной не столько людьми по их образу и подобию, сколько данной им самой Природой, как леса, овраги и горы — а кому бы это приходило в голову ремонтировать овраг или восстанавливать гору. Городом они пользовались точно так же, как их предки пользовались всем иным: лесом, полем, лугом. Они брали все им нужное и слишком не беспокоились о результатах этого «забора» — само отрастет.

Черновцы. Улица


Бывшая хоральная синагога (Темпль), ставшая кинотеатром


Центр был помалёван довольно-таки истерически, на хип-хап, как будто бы здесь желали как можно быстрее иметь снова Австрию. Результат был таким, что тротуары были в пятнах краски, а замалёванные, потрескавшиеся пласты штукатурки держались лишь на толстенном слое окрашенного раствора.

Впрочем, город закончился очень неожиданно. Старые каменные дома превратились в село столь неожиданно, как будто со строителями одновременно случился сердечный приступ, в связи с чем дальше достроить они не успели. Мы стояли в ступоре и глядели на возвышенности, идиллические долины и неожиданно появившиеся перед глазами деревушки. Все это были виды, слайды с которыми необходимо показывать нервнобольным людям ради их успокоения.

Так что мы сделали разворот на 180° и вернулись в город. Но после того, как мы вышли из окружающих нас старых каменных домов, на нас, абсолютно неожиданно, словно банда разбойников, выскочили девятиэтажки. Между ними стояли какие-то здания, о которых невозможно было сказать определенно: то ли их возводят, то ли разбирают. А уже среди них торчал деревянный сарай, очень похожий на склад для сельхозорудий. На его крыше торчал православный крест. Мы зашли вовнутрь. Это была церковь. Нормальная такая церковь. Выглядела она времянка — времянкой, но явно стояла здесь уже долго. Женщина в платке на голове мыла пол. Грязную воду она выливала за иконостас, в сферу святая святых.

— О, йа-а, — обменялись впечатлениями Удай с Кусаем.

А потом началась промышленная часть города. Я чувствовал себя словно в социалистическом научно-фантастическом фильме, в котором заржавевшие машины советской тяжелой промышленности захватили власть над миром. Автобусная остановка выглядела здесь совершенно абсурдно, поскольку, похоже было на то, что выходить здесь могли исключительно какие-то соцроботы. В подобного рода месте казалось, а самокрутки с травкой это впечатление лишь усиливали, будто бы мы единственные живые существа во вселенной.

И сразу же потом был Прут, который пёр так, что если бы в него сунуть голову, то она бы оторвалась нафиг.


А за Прутом было вообще что-то сумасшедшее. Самый большой базар, который я когда-либо видел. Тянулся он на несколько километров. Продавали там все — от автомобилей и курей, до тряпок на вес. Живущие тут же селяне сдавали места для стоянки машин на собственных дворах. Один из них сидел в шлепанцах у ограды, на табуретке. Одной рукой он кормил кур, а второй получал бабки за выезд. Желающих было полно. Люди клубились, словно на карнавале. Где-то посреди этого коммерческого безумия начало зарождаться что-то вроде города. То была истинная Улица Крокодилов. Здесь зарождались «псевдо-дома» — из пустотелого кирпича, из стекла, вроде как и временные, но вечные. Немного это походило на городок из вестерна: с главной улицей, с наскоро поставленными деревянными домишками, которые — в пустой прерии — должны были изображать городское пространство. И рядом со всем этим стояла небольшая церквушка. Выглядела она как очередная торговая палатка. А что? Все выставляли торговые точки, вот и Иисус тоже.


А потом, уже вернувшись в город, мы обнаружили тот бар.

Еще пару недель назад там наверняка можно было бы съесть солянку и котлету по-киевски с жареной картошкой, но сейчас это уже был «суши-бар». А что вы хотите? Смена брендов и направлений. Толстенная, типичная молочно-барная[75] тетка за стойкой сейчас была упакована в кимоно (слишком маленькое для нее по размеру), из-под которого выглядывал вязаный свитерок. Взгляд у нее был уставший, на лице — выражение вечного разочарования. Волосы ее заставили поднять в кок, и в этот кок вонзили две палочки для еды. Интерьер предприятия общественного питания еще не был переделан, так что стены все так же украшали деревянные панели. Сидели здесь на привычных, деревянных лавках. У входа располагался праславянский и добродушный медведь с толстеньким пузиком. Его тоже упаковали в кимоно. А вот на стенах — вместо картинок с издающим брачный рев маралом[76] — висели гейши и битвы самураев.

— О йаа! — завизжали Удай и Кусай и бросились фотографировать. Медведя, отсутствующего марала, тетку за барной стойкой, хотя та начала визжать, что вроде как нельзя. Только Удай с Кусаем где-то ее видели. Они вопили «о йаа» и фотографировали, фотографировали. Пока в конце концов Тарас не вырвал аппарат из рук Удая и, взбешенный, не вышел из заведения.

Удай с Кусаем удивленно переглянулись и двинулись за ним.

Я тоже. А что мне еще оставалось делать? Тем более, что тетка за стойкой глядела на меня с холодной ненавистью.

Тарас нервно курил и орал на Удая с Кусаем:

— Вы вообще, блядь, к нам как к людям относитесь, — орал он, — или словно к какому-то, блядь, экзотическому племени? Или словно к зверям в зоопарке?…

— Уже сам факт того, что ты сопоставил племя и зверей, — удивительно скоро и разумно заметил Удай, — свидетельствует о том, что не можешь, как это говорится, бросить камнем…

Кусай захихикал, и Тарас, повернувшись к нему, рявкнул:

— А ты, курва, чего ржешь? За кого вы нас считаете? Или вы считаете, будто бы мы тут, курва, живем здесь для того, чтобы вас забавлять?

— Нуу, ста-арик, — пытался успокоить его Удай, — отстранись немного от всего этого, ведь это… — и заткнулся. — Все оно не так, как ты считаешь, — буркнул он через какое-то время.

— Ебу я вас, — удивительно спокойным голосом сказал Тарас. — Нехрен мне было с вами куда-либо ехать. А вы самые обычные сволочи, вот что. Обычные, банальные сволочи.

Он бросил Удаю фотоаппарат, окурок щелчком отправил в сторону Кусая.

— Сами возвращайтесь, — бросил он. — В свою Польшу.

И он ушел, а мы остались. Когда мы вернулись в гостиницу, черной «волги» уже не было. Рюкзака Тараса в номере тоже не было. Зато на стенках моей зубной пастой было намазюкано: «PIGS» и «HELTER SKELTER»[77].

Загрузка...