И вот снова мы бухаем.
Человек думает, будто в путешествии у него будут хрен знает какие приключения, но вечно все заканчивается одинаково.
Как-то раз мы с Корваксом уселись в автобус до Каменца Подольского, увидеть кресовые[104] станы и границы, воскресить героическое времечко[105]…
На автовокзал в Каменец мы прибыли помятые и невыспавшиеся. На привокзальной площади, на выкрашенном белой краской бордюре стоял седой мужик; в руках у него была картонка с надписью по-польски «квартиры» и ламинированным листком, на котором было написано следующее: «JA PIERDOLE ZAJEBISTA MEJSCÓWA WBIJAJCIE ZIOMY JEST GIT»[106].
— Это рекомендации. Нам их написали, — сообщил нам хозяин квартиры, назвавшийся Иваном, — наши уважаемые гости из Польши, которые отдыхали здесь какое-то время тому назад. У меня домик с садиком, недорого… хотите?
— Ну, — ответил я, — если такие рекомендации… Идем? — спросил я у Корвакса, а тот спешно кивнул.
Корвакс был фотографом. Вместе с подобными ему дружбанами он шастал по Украине, навьюченный фотографическим оборудованием, словно армейские обозы: объективы с байонетными креплениями и длиной, что твои пушечные стволы; складные штативы, раскладываемые словно антенны полевых радиостанций; а еще бленды, фильтры, надстройки, подстройки, закрутки, накрутки и чего там бывает еще.
После чего они разворачивали всю свою фотографическую лавочку под валящимися хибарами, в грязи — под ногами всяких пьяниц, и щелкали этими своими пушками амбициозные портретные снимки. Они гнулись перед бабушками и сквозь фильтры вылавливали световые рефлексы на их золотых зубах. Они фотографировали раздолбанные «москвичи», играющихся в развалинах домов детей, собак без зубов, лап, глаз, ушей и хвостов. А вместе с тем: заржавевшие автоматы для газированной воды, толстые бочки с хлебным квасом, которым торговали женщины с выкрученными ревматизмом и огрубевшими ногами. Точно такие же ноги были у матерей Корвакса и его коллег, и уж наверняка — бабки, но это не имели никакого значения, поскольку здесь речь шла о так называемом расширенном культурном контексте.
Словом — они занимались тем же, что и я. Из Украины они творили сумасшедший дом на каникулах. Вот только они к этому не признавались.
Уже потом, в Кракове, они показывали те свои снимки знакомым, иногда кое-что удавалось где-то опубликовать; и при этом они говорили, что да, конечно: там, в постсоветии, все настолько ужасно и страшно, но эти несчастные и замечательные люди с Украины, герои востока, делают все возможное, чтобы жить достойно. Иногда устраивали показы снимков в забегаловках, где за деревянными столами усаживались студенты-культурологи. А вместе с ними, как правило, любители востока. Корвакс с коллегами проецировали снимки на экраны на всю стенку: метров шесть на, скажем, четыре с половиной.
Корвакс с коллегами говорили о достоинстве и чести обитателей этого бедного востока, тем временем собравшиеся кучей культурологи рассматривали на фотках детей, играющихся в грязи вместе со свиньями. Корвакс с дружками вещали, что на востоке проживают гордые и мужественные народы, и при этом: «щелк»: ужравшаяся старушка валяется под придорожной часовенкой, задрав ноги, а никакие тебе гордые и мужественные народы. Ведь это же красивые и достойные люди, заявляет Корвакс с коллегами, имеющие замечательные историю и традицию, и «щелк»: пьяный как свинья Вася-тракторист, морда загоревшая, во рту бычок, за ним — валящиеся деревянные совхозные хижины и группка детей-полузомби, ну прям словно с какого-то нацистского пропагандистского плаката.
И весь этот набитый культурологами клуб глядит на Васю, напитывается Васей, а потом, во время дискуссии, которую ведут Корвакс с дружбанами, гундосит о достоинстве Васи, о его истории и традициях. Молодые, хотя и не вскочившие в тренд девицы строчат заметки, цедят дринки за пятнадцать нуль-нуль, а потом так полируют губами и чем там еще палки Корваксу с коллегами, что пыль столбом.
Я, ясен перец, тоже глядел на Васю. И Вася увлекал меня точно так же, как и всех их. Ведь я же ничем от них не отличаюсь, вовсе даже нет. Кровь от крови, кость от кости. И точно так же — как и они — желаю хлеба и зрелищ.
Впрочем, они сами, Корвакс и все остальные фотографы, понимали, что здесь что-то не фурычит, и их мучило нечто, что с большой натяжкой можно было бы назвать внутренним конфликтом. Я же сочувствовал им в их драме.
Ну да, действительно, был домик, и был садик. Был еще и другой домик — собственно говоря, барак бараком, в котором размещались квартиранты.
Оконные стекла не были подогнаны к оконным рамам, а двери — к косякам. Понятное дело, что это нам нравилось. Впрочем, а на кой ляд нам было нужно что-то большее.
А за широким и длинным столом перед домом шла замечательная пьянка. Там уже сидело пятеро поляков. Все были в возрасте между двумя и тремя десятками лет. Три мужика и две девицы.
Пампалеон и Блюменблау (именно так представились и так просили себя называть) приехали сюда вместе. Они были студентами-славистами из Вроцлава, носили горные ботинки и куртки-полары, потому что на Украину приехали, чтобы поездить по Чорногоре[107], куда им — пока что — добраться не удалось.
В Каменец — говорили они — приехали вчера и тогда же присели, а как присели, так и водочку вынули — и вот со вчерашнего дня эту водочку и кушают. Вчера выпили, отправились спать, утром встали, на похмелье налили, и жизнь как-то так и идет. Без нервов. А они отдыхают, напитываются…
Как только мы, едва сбросив рюкзаки, уселись за столом, Пампалеон тут же налил нам до краев. Но самыми громкими аплодисментами было принято появление хозяина квартиры, которые собравшиеся здесь польские путешественники называли «дедушкой Иваном».
— Ну вот теперь, — разглагольствовал по-русски Блюменблау, самый крупный из из всей компании, бородатый и здоровенный, что твой царь Ирод из рождественского вертепа, — теперь уже дедуля, дедушка Иван, выпить не откажется! Теперь оно уже нужно! Теперь надо выпить за «Езус-Мария»!
Дед Иван чего-то там улыбался, чего-то заговаривал, что ему, вроде как, еще на работу, но Блюменблау вместе с Панталеоном, бесцеремонно гогоча, усалили того за стол.
А потом началась игра под названием «ужрать русского». Ужрать русского, чтобы добыть молодецкую славу в среде славистов. Ну а перепить русского! Это было уже вообще что-то запредельное!
Блюменблау с Пампалеоном[108] насели на деда Ивана словно две громадные славистские мухи. Водяру они подливали ему в стакан, хотя на столе имелись и рюмки, только как же пить с русским из рюмок. Сами себе они наливали тоже в стаканы. Мы с Корваксом пили «Вигор» с хлебным квасом, так как мешать не желали.
Тост провозгласил Блюменблау, который поначалу громко требовал назначить тамаду (он только-только прочитал репортажи Гурецкого[109] о Грузии), после чего никому ни единого слова сказать не давал. Он начал чего-то буровить о каменецком Гекторе[110] и защите Подолья перед совместной угрозой, но очень скоро во всем этом затерялся и совершенно утратил нить сюжета, потому что закончил спешным: «ну, чтобы мы были здоровы». И немедленно выпил[111].
Дед Иван даже и не пытался выпить весь стакан. Отпил где-то с четверть и закусил колбасой. Пампалеон с Блюменблау попробовали выпить все, но у них глаза вылезли из обит, они закашлялись. Дед подсунул им колбасу, но Пампалеон мужественно выпятил грудь и, кашляя и с трудом хватая воздух, заявил:
— Па первом не закушаю[112].
Но тут же схватил кусок колбасы и закусил.
Дедушка уже хотел понемножечку собираться, но слависты не знали жалости. Деду снова налили и начали расспрашивать: а служил ли он в армии, а, может случаем, не в ракетных ли войсках — и были страшно разочарованы, что не в ракетных. Так может, хотя бы на польской границе в восемьдесят первом? — надеялись они хоть на такое, и при этом вопросе оживился даже Феки из KUL[113], но оказалось, что опять-таки нет, поскольку, к сожалению, под Волгоградом, да и то — во вспомогательных подразделениях, где, в основном, латал асфальт во славу Родины Советов. Потом всем внезапно захотелось узнать, а нет ли у дедушки мундира с орденами и военной фуражки размером XXL, когда же дедушка сообщил, что нет, тогда все, довольно отчаянно, начали требовать, чтобы он им хотя бы сыграл на гармошке или балалайке. В ходе всего этого балагана, деду пришлось залить в себя где-то с полтора стакана, и его жена-бабуля со слезами на глазах приходила просить славистов сжалиться над стариком.
Все те бабкины стенания привели к тому, что слависты и ее усадили за стол. Правда, над ней сжалились хотя бы в том, что налили рюмочку, а не стакан. Слависты начали выпытывать у нее, а не знает ли она каких-нибудь веселых подольских песен, народных легенд, и не пожелала бы она чего-нибудь им рассказать. Или хотя бы какие-нибудь смешные колхозные истории.
Бабуля никаких историй не знала, так что слависты начали разглядываться, откуда бы вытащить ради пьянки каких-нибудь любопытных им русских. «А где сын?» — допытывались они у деда с бабкой, словно какие-то большевистские комиссары, а бабуся со слезами в глазах отвечала, что дома лежит, что больной, что-то там с почками, на больничном сейчас, и чтобы они сжалились над несчастным и ему не наливали. Но как только Блюменблау узнал, что под рукой имеется свеженький русский, налил полный стакан водки и — давай-давай! — помчался с этим стаканом в дом деда-бабки. Через мгновение он уже вышел оттуда с несколько разлохмаченным сыном, потому что разбуженным из дремоты, несущим в руке стакан водки. Уже наполовину отпитый.
— Он с нами! С нами будет веселиться! — орал Блюменблау еще от крыльца. — Валерой его зовут! Называйте его Валерой! Садитесь, Валера, холера! — гоготал он.
Дед Иван закрыл лицо руками, после чего взял бутылку, налил себе и выпил. Ему стало понятно, что выжить удастся только таким образом. Бабуля лишь бормотала молитвы. Пампалеон обнял Валеру как брата и вручил ему огурец. После чего все покатилось очень быстро. Блюменблау обязательно хотелось знать, нет ли поблизости, случаем, каких-нибудь соседей, потому что, если бы имелись, было бы неплохо вокруг них закрутить и привлечь на пьянку. Чтобы хардкор был, при этом он делал рукой жест, будто чего-то рубил, русский хардкор.
— Чтобы чего было? — не понял Валера, в связи с чем Блюменблау налил ему еще. И стал выпытывать, а как в округе с коррупцией, берут ли милиционеры взятки или только — к примеру — пьют водку, когда едут на патрульной машине, бьют ли они граждан дубинками и, вообще, а не злоупотребляют ли они властью как-нибудь зрелищно и эффектно, к примеру, не забрасывают ли воров гранатами.
Сын ответил, что брать — да — берут, но вот гранат не носят.
Слависты, это было заметно, это никак не удовлетворяло. Какими-то эти русские казались им мало русскими. Тогда они начали расспрашивать, а не танцует ли кто казачка, при этом вернулась тема гармошки, потом им обязательно возжелалось поговорить о духовности и православии; после четвертого же стакана они начали икать и качать головами над столом. Дед Иван курил папиросы что твой дракон, одну за другой, и тоже уже едва врубался в то, что тут происходит. Сын пошел отлить и не вернулся. Бабуля, пользуясь невниманием славистов, уже близящихся к состоянию белой горячки, вытащила деда Ивана из-за стола и, хотя тот еще чего-то возражал, потащила домой. И буквально через минуту слависты, один за другим, заблевали клеенку, заливая все: стаканы, селедку, рюмки, хлеб, огурцы, бутылки, собственные колени и руки.
В связи с чем мы с Корваксом отправились поглядеть старый город. Туда можно было попасть исключительно через мост: старый Каменец располагался на чем-то вроде острова посреди суши — его окружал глубокий каньон реки Смотрыч. Если бы город можно было увидеть среди бела дня, он был бы похож на что-то вроде сильно расползшегося замка на обрыве. Но стояла ночь, и видно было нихрена. Каменец был совершенно не освещен. В абсолютной, черной пустоте светился лишь циферблат часов на башне ратуши. А над часами висела полная Луна. Так что у Луны имелась коллега, и сейчас их было двое. И это было картинкой с иллюстрации в дешевой книжке типа героической фэнтези. Лично я чувствовал себя словно на какой-то чужой планете с двумя спутниками, словно на описанном Берроузом Марсе, под Деймосом и Фобосом.
А мост — мост! Вот он был, и правда, освещен, но только до половины. Это был полумост. И вел он попросту в черноту. В ничто. В пустоту. Через несколько десятков метров все видимое обрывалось. Дальше sunt dracones[114] и Ктулху.
Мы вошли на мост. Дальше мы шли сквозь абсолютную темноту, над которой висели лишь звезды. Мы подсвечивали себе экранчиками мобилок. Через какое-то время я почувствовал под ногами брусчатку старого города, но видать все так же было ничего. Через каждые несколько минут раздавалось рычание автомобиля, и фары вырывали из тьмы куски реальности, словно пласты мха. И мы столько же видели из той реальности, сколько вырывал свет фар. Какая-то раздолбанная брусчатка, какие-то стенки некрашеных домов, время от времени — какой-то навес. Я просто не мог во все это поверить. Ни кусочка уличного фонаря. Ни освещенного окна. Ни-че-го. Как будто бы все на Земле вымерло, а все построенное человеком сравнялось со всем остальным, возведенным — что ни говори — Природой. Наряду с брошенными термитниками, муравейниками, гнездами птиц и ос.
Вид Каменец-Подольского (понятное дело, днем) и памятник Михалу Володыевскому.
Мы ходили, словно слепцы в лабиринте, как вдруг услышали музыку. Дискотечное «тру-бу-бу-бу-бу», которое в обычных условиях нас от себя мгновенно бы отбросило, но, бродя в той смоле, среди всех тех черных развалин, мы пошли за ней инстинктивно, словно мыши за гаммельнским флейтистом[115]. Что ни говори, ведь это было манифестацией хоть какой-то цивилизации, какой годно, пускай и низкой. Мы чувствовали себя немного заблудившимися, словно путники в буше, которые — слыша человеческие голоса — идут к лагерю, даже если там их должны порубить и сварить в котле. Но мы шли.