Канаш — Кибечи — Шоркистры…
Поезд приближался к Казани. В приспущенное окно врывался порывистый ночной ветер. Пахло серой. Стук колес отдавался под самым сердцем назойливым тошнотным обмиранием.
Когда почти неразличимая боль легким эхом отозвалась в левой руке, Курчатов достал из жилетного кармашка пробирочку, зубами вытянул резиновую пробку и вытряс в согнутую ладонь пропитанный нитроглицерином кусок сахару. Несколько минут посидел он, откинув голову к стенке, с закрытыми глазами, а затем поднялся и осторожно, чтобы не задеть чьи-нибудь торчащие ноги, вышел в тамбур.
Там было холодно и темно. Колыхался под ногами железный пупырчатый пол. Пахло туалетом. Но освежающая маслянистая горечь во рту уже медленно расплывалась по всему телу. Боль отпускала, и на смену ей приходила бодрящая раскованность.
Прошел год, а он так до конца и не оправился после болезни. Временами накатывала холодная изнурительная слабость, и сердце, вот как сейчас, откликалось на нее трепыханием и тошнотой. Казалось, что где-то далеко-далеко лопнули проволочные тросы, и он летит вниз в оборвавшемся лифте, и длится падение. Но теперь, кажется, все прошло… Каким трудным и страшным был этот сорок второй! Горячее забытье тифа, гнойный режущий свет, кровь и пот. Спасибо Абраму Федоровичу, достал какое-то новое средство, кажется, американское— и оно помогло ему выкарабкаться. Но когда он поднялся в то льдистое раннее утро, белесое и синее, как сыворотка, то был слаб и немощен, словно осенняя муха… Ах, не о том он думает, совсем не о том! Просто легкий сердечный спазм пробудил в нем чисто биологическую память о боли. Все пройдет. И не о себе он печется, не о себе. Он возвращается в Казань, чтобы начать грандиозный, невиданный проект. И он сделает все, что только есть в человеческих силах, чтобы довести его до победного конца. Он шел к этому всю жизнь, но разве так виделось ему начало? Нет, он, безусловно, верит в успех, иначе бы он не принял на себя и тяжелую эту ответственность, и сопряженную с ней власть. Все было правильно, и он вновь и вновь готов повторить свои слова. Да, атомное оружие может быть создано! Да, вполне возможно, что и американцы, и немцы работают над урановой бомбой! Знает ли он, что некоторые весьма видные ученые высказывались по этому поводу более осторожно, скорее даже скептически? Нет, не знает, но это ничего не меняет. Он уверен в том, что говорит. В какой срок может быть решена урановая проблема? Вот это куда более сложный вопрос! На него едва ли возможно ответить определенно. Тем более что есть много совершенно непредвиденных факторов. О положении на фронтах он не говорит, но всем и так ясно, что от этого зависит все: сроки, успех, сама жизнь. И мысль эта, хоть и не высказанная, звучит в каждом слове. И те, кто спрашивает о сроках, хорошо понимают его. И из их осторожных, точно рассчитанных слов ему становится ясно, что в том главном, жизненно важном для всех у Центрального Комитета непредвиденных факторов нет. Да, немцы перешли в летнее наступление, и мы вновь оставляем кровью отвоеванные города, и враг вышел к Волге, окружил Сталинград, прорвался на Северный Кавказ… Но положение резко изменится. Причем достаточно скоро. И он понимает, что это не просто уверенность, — разве сам он не живет ежечасно беззаветной верой в близкую победу? Это до конца продуманный железный план, в котором, видимо, уже учтена и атомная проблема.
И, сознавая страшную ответственность свою, он без тени сомнения, словно и впрямь ему дано было высшее знание всех, даже самых секретных стратегических планов, говорит:
— Для осуществления уранового проекта нужны считанные годы.
Вагон бросает на поворотах. Скрипят буфера. В прерывистом ритме грохочущего движения вспыхивают хаотические пятна воспоминаний.
Ели у кремлевской стены. Зенитки в Синичках. Надгробья немецкого кладбища и мраморный Гамлет с черепом бедного Йорика в руках… Нетопленная комнатушка, в которой ютилась до войны жена Алиханова и где он нашел приют, прежде чем знакомые моряки выбили для него гостиницу. Неужели все это действительно было с ним? И разговор в ЦК, и командировка в Мурманск по минным делам, и смерть мамы? Он метался в тифозной горячке, а одинокая мама тихо угасала в вологодской больнице. Ее сняли с поезда. А до этого несколько суток везли на санях по ладожскому льду из осажденного Ленинграда. Он узнал обо всем, когда поднялся с постели. Марина молча глотала слезы, а Борис стоял, упершись лбом в морозное, сверкающее невиданными листьями окно. Он понял, что мамы давно уже нет, но боль была такая, словно это случилось только что, в ту секунду, когда они все рассказали ему. Следя за собой как бы со стороны, он ощутил вдруг страшную в своей безысходности надежду, что все еще можно сласти, стоит ему только сломя голову, бросив все и вся, добежать, долететь мгновенно до Вологды… Но он никуда, конечно, не поехал, а, шатаясь от горя и слабости, весь обросший за время болезни, побрел к Иоффе.
И вновь запрыгали перед глазами расплывчатые тени пережитого, вне хронологии, вне пространства, мешаясь с обрывками фантазии и сновидений. Все перемешалось в памяти: и быль, и тифозная небыль. Обледеневшие рельсы, заснеженные насыпи, дрова и уголь, которые они разгружали с платформ всей своей академией. И это в один только год… А казалось, что были одни тяжелые, серые будни. Работа и сон. Сон и работа.
И он совсем не думал тогда об урановой проблеме. Или все-таки думал? Если и думал, то опять-таки подсознательно, потаенно. Но не потому, что работа в лаборатории брони поглощала его целиком. Просто знал, что не пришло еще подходящее время. Защита танков и самолетов была куда важнее. В ней явственно ощущалось лихорадочное биение той насущной, неотложной необходимости, без осознания которой было стыдно жить в далекой Казани, в тылу, в эвакуации. Марина работала надомницей. Шила теплое солдатское белье. Жены товарищей вытачивали на токарных станках гильзы для снарядов. И его броня лежала в одном ряду с боеприпасами, солдатской одеждой и хлебом, на одном фланге с теми немногими вещами, без которых просто нельзя было жить. Мог ли он при этом всерьез думать об урановой проблеме? Конечно, мысль работала сама по себе. Как-то, осмысливая давние довоенные опыты, он пришел к выводу, что совершенно правильно нацелился тогда на углерод. Если взять в качестве замедлителя графит, то проблема тяжелой воды отпадает сама собой. Он даже сделал беглую прикидку. Очень грубую, разумеется. Обычный графит, который шел на электрические щетки или карандаши, видимо, не годился. Опять все упиралось в новую индустрию, в новое производство. Даже думать о том было, мягко говоря, не своевременно…
Ну а теперь? Разве что-нибудь существенно изменилось с тех пор? Одно, во всяком случае, изменилось. И очень круто. Если раньше от его решения мало что зависело, то теперь, наделенный неслыханными полномочиями, он может сделать очень многое. Но тем страшнее будет ошибка. Теперь за его неверное решение может тяжело расплатиться вся страна. И фронт, и тыл. Он может отзывать из армии людей, отзывать всех нужных ему специалистов с оборонных объектов любой категории важности. Ему поручено строить новые заводы и шахты, комплектовать большие исследовательские коллективы, посылать в любые, свободные от врага концы страны геологические партии. Он может строить дома и забирать для своих нужд уже существующие помещения.
Ему предстоит брать под секретные объекты земли, перегораживать реки, строить в глубоком тылу большие города, которые не будут нанесены на географические карты.
Так ли уж он уверен, что и вправду цель реальна и жизненна? Что она не завораживающий мираж, не страшная, немыслимая авантюра? Помнит ли он ежедневно и ежесекундно, что страна напрягает все свои силы в смертельной схватке с вражеской ордой? Да, он никогда не забывает об этом. Он все помнит: и колонну танков на Лиговке, и горящий Севастополь, и блокадный Ленинград, в котором умер отец. Он, видимо, яснее многих понимает, что такое атомное оружие в руках Гитлера. В реальность же проблемы он поверил давно, задолго до войны. О, если бы не война! За эти два года они бы многое успели сделать. Очень многое. Быть может, вплотную приблизились бы к цели. Да, если бы не война… Но именно потому, что война, даже невозможное становится возможным. Легко ли выпускать столько самолетов, когда потеряны заводы и сырьевые источники? Мыслимо ли в считанные недели пустить на новых местах эвакуированные предприятия? А ведь это делается! И как делается! Он был в Севастополе и видел, как против пяти «мессершмиттов» поднимался в небо один наш «ястребок». Иное дело теперь! На Северном флоте он убедился, кому принадлежит теперь небо. И море тоже. Да, теперь не сорок первый год! И если это ясно ему, простому гражданину, то что говорить тогда о высших руководителях партии и правительства, которые осведомлены обо всем, не в пример, более полно? Значит, курс на создание атомной промышленности взят своевременно. О правильности же его он может судить лучше, чем многие.
И не случайно, что в ЦК не предложили готовой программы. Напротив, такую программу поручили разработать именно ему. Более того, с ним сразу же согласились, когда он сказал, что нужно вести работу по всем направлениям, которые обещают хоть какие-то шансы на успех, дублируя все ключевые разработки…
В тамбуре делалось все холоднее, и Курчатов вернулся в вагон. Взобравшись на верхнюю полку, он подложил под голову скатанное в валик пальто и перевернулся на спину. Прямо перед ним теплился в пыльном фонаре оплывший свечной огарок.
Нет, он не обольщался на свой счет. Он знал и о поездке в Москву группы академиков, и о том, что в ЦК и ГКО для консультаций было вызвано несколько человек. Он был не первым, кому предложили возглавить атомную программу. Но о возможности разрешить проблему в обозримые сроки достаточно определенно и твердо высказались лишь Алиханов и он.
Видимо, это и решило дело. Свою роль сыграла и рекомендация Иоффе, который при обсуждении кандидатур сказал:
— Атомным ядром действительно интересовались многие физики, но Игорь Васильевич Курчатов занимался им.
Возвратившись после беседы в гостиницу, Курчатов застал в номере Алиханова.
— Ну как? — сразу спросил Алиханов. — Ты?
— Я, — ответил Курчатов. — Не понимаю только, почему именно я? По-моему, это неправильно. Следовало бы назначить более авторитетного человека. Иоффе или же Капица куда больше подходят для этого дела.
— Чушь говоришь! Только ты один. Понимаешь? И не потому, что ты больше других знаешь. Не потому. Ты больше других можешь. Ясно тебе? А маститый академик провалит дело, поверь мне.
— Почему провалит?
— Да потому! Возьми хоть «Папу» Иоффе… Великий физик? Великий. Кто спорит? Но скажи мне, практичный он человек или нет?
Курчатов едва заметно улыбнулся.
— То-то! — торжествующе воскликнул Алиханов, — У Капицы тоже не получится. Он все делает своими руками. Помнишь сверхмощные электромагниты, которые он собрал у Резерфорда? Вот с тех самых пор он привык работать в одиночку.
— Не преувеличивай.
— Ничуть не преувеличиваю! Он способен руководить лабораторией, институтом, даже всей Академией наук. Но тут нужно иное… Ты только представь себе: громадные армии рабочих, инженеров, строителей, горняков! Да мало ли? А секретность? А охрана? Ведь всем же придется заниматься. Разве нет? Не забудь, наконец, что работать придется в тесном контакте с армией. Очень ведь важно. А ты у нас военный человек. У тебя опыт. А уж так завести людей, как ты, никто не умеет. Ты же горишь на работе, и все вокруг тебя горит. Это тоже талант — уметь разбудить в людях творческую энергию.
— Но как физик я уступаю им обоим.
— Ты ошибаешься. Неизвестно, кто кому и в чем уступает. Поверь мне, что по части теории мы все, вместе взятые, уступаем Ландау, но попробуй заставить Леву сделать циклотрон или хотя бы искровую камеру. Да любой из твоих студентов даст ему сто очков вперед. Учти притом, что дело намечается совершенно новое. Тут ни у кого нет перед тобой преимуществ. Напротив! Ты знаешь я дерную физику больше, чем кто бы то ни было.
— А ты? Циклотрон мы строили вместе.
— Так это циклотрон. А тут речь идет о цепной реакции в уране. Поверь мне, что я отлично буду работать под твоим руководством. И все остальные тоже. Кстати, это отнюдь немаловажное обстоятельство.
— Ох, потяну ли?..
— Потянешь.
— Знаешь что? — Курчатов наклонился к Алиханову. — Скажи мне положа руку на сердце: разве у нас в физтехе мало подходящих ребят? Выбор пал именно на меня в известной мере случайно. Другие сделали в науке куда больше.
— Не спорю. Но ведь дело не в том, кто сделал в науке больше, а кто меньше. Тебе предстоит направлять усилия огромного коллектива. Понимаешь? Сам ты все равно проблему не разрешишь, и никто не разрешит ее в одиночку. Тебе предстоит стать маршалом науки, а не директором академического института, и все необходимые для этого качества у тебя есть: знания, широта охвата, понимание проблемы в целом, энергия, авторитет… Ты не забудь, что обо всем проекте должны знать лишь несколько человек. Все остальные получат узкие участки. Только так и можно решить проблему такого масштаба, как урановая бомба. А решать ее надо, и как можно быстрее. Здесь у нас с тобой единое мнение. Ведь так?
— Так! — Курчатов попытался накрутить на палец заметно отросшую за последние месяцы бородку. — Но, если говорить начистоту, все это очень и очень не просто. Громадный же риск! Особенно в такое тяжелейшее для всех нас время. Для одних только опытов придется создать целую индустрию. Ведь до тех пор, пока не будут накоплены необходимые для эксперимента запасы ядерного горючего и замедлителя, нельзя с полной уверенностью даже сказать, что цепь осуществима! А что, если мы заблуждаемся? Представляешь себе, какой ценой будет куплен отрицательный результат?
— Я думаю, что даже в этом случае все затраты будут оправданы.
— Почему?
— Если мы докажем, что атомную бомбу построить нельзя по объективным, заложенным в природе явления причинам, то танки твои и самолеты недорогая цена. Понимаешь? Если мы не построим бомбу, то мы можем быть абсолютно спокойны, что ее не построит и враг. А такое спокойствие очень дорого стоит. Жаль, что ты не понимаешь этого, Борода. В правительстве это понимают и верят тебе. Так давай браться за дело. Тут уже бродят твои мальчики. У них руки чешутся без работы. Я встретил на улице Флерова. Его вызвал из действующей армии Кафтанов…
Вагон, в котором ехал Курчатов, находился в самом хвосте состава, и его заметно раскачивало на поворотах. Свечной огарок коптил и колыхался за мутным стеклом, и вместе с ним качалась красноватая душная мгла.
Припоминая теперь фразу за фразой свой разговор с Алихановым и все то, о чем говорилось в ЦК, Курчатов понял, что аргумент с отрицательным результатом был решающим. Именно это помогло ему преодолеть ту неотвязную, подтачивающую сердце неуверенность, в самом существовании которой он до конца не признавался даже самому себе.
Но в глубине души он знал, что ошибки быть не может. Цепная реакция была реальна и жизненна. Вспомнив, что Алиханов назвал его Бородой, он усмехнулся. Прозвище это родилось еще в Казани и, кажется, привилось.
— Курчатов, а борода у тебя не курчавится, — сострил кто-то в лаборатории. — Лучше сбрей.
— Вот когда прогоним фрица, будет время — будем бриться, — ответил он словами популярной партизанской песни.
Опять борода! Как будто больше думать не о чем!