ОТВЛЕЧЕННАЯ ТЕМА

Иоффе не спал. Его томили какие-то тоскливые шорохи, смутные гулы и шелесты тишины, отчетливо, беспощадно стучали часы. Изредка на потолок наплывали лунные квадраты, перечеркнутые тенью оконных рам. Они наливались зеленоватым огнем, развертывались во всю ширь, как японские веера, и медленно тускнели, расплываясь в ночном сумраке. Иоффе долго не мог понять, что его беспокоит. Медленно втянул через нос воздух. После короткой задержки выдохнул. И тут же почувствовал невыразимое стеснение в груди. Несколько минут полежал с закрытыми глазами, потом спустил ноги на пол и осторожно стал одеваться. Замирая от скрипа половиц, прокрался в кабинет, а оттуда и в институтский коридор. Все в порядке. Вера Андреевна, кажется, не проснулась.

Приоткрыв дверь, он заглянул в лабораторию диэлектриков. В уличном свете мерцали морозные узоры на стеклах. Холодный ночной огонь горел в зеркалах дьюаров, лоснился на медных шинах, смутно угадывался в черной глубине измерительных приборов. Иоффе хорошо ориентировался в этой таинственной полумгле. Даже на ощупь мог найти любую вещь. Он прошел в дальний угол, поднял стекло вытяжного шкафа, тихонько, как живое, хрупкое существо, погладил шероховатый от краски кожух спектрометра.

Прикосновение к прибору, как всегда, немного его успокоило. Все-таки он слишком переволновался вчера. Разговор с представителем наркомата дался ему нелегко. Совсем нелегко. Но всего обиднее то, что это не в первый и, конечно же, не в последний раз. Селиванов так и ушел неразубежденный. Чуть поколебленный — это да, но неразубежденный. Конечно же, он остался при своем мнении. «Детский сад, видите ли…» Для кого детский сад, а для кого и родной дом…

Директор и основатель физтеха академик Иоффе жил в институте. Прямо из рабочего кабинета он мог попасть к себе на квартиру и, понятно, из дому пройти в институт. Вечером, когда все расходились, он отправлялся бродить по темным институтским коридорам, заглядывал в пустые лаборатории, часами простаивал перед какой-нибудь замысловатой установкой, поблескивающей стеклом радиоламп и серебристыми каплями пайки. Отрешенно улыбаясь, трогал приборы чуткими пальцами, думая о чем-то своем, что-то высчитывая, сопоставляя. Иногда, нащупав неисправность, вздыхал, морщился и принимался за починку. Он любил физические приборы и болезненно переживал, когда они ломались и выходили из строя. Так жалеют всем сердцем покалеченных собак или больных, страдающих кошек, всех разумных, хотя и бессловесных друзей. Свою собственную аппаратуру он ежедневно протирал замшевой тряпочкой и прятал в застекленный шкаф. Искренне удивлялся, что другие этого не делают. Но про себя, незаметно, чтобы, не дай бог, не обидеть человека.

Последние месяцы одинокие ночные прогулки его стали редкостью. Работа в институте шла теперь почти круглосуточно. И раньше бывало, научные сотрудники допоздна задерживались в лаборатории, а порой и вовсе оставались ночевать. Это было нормально, особенно когда шел эксперимент. Физический опыт протекает по своим собственным, зачастую неподвластным человеческой воле законам. Его нельзя просто выключить, как выключают, уходя из комнаты, свет, его нельзя оборвать звонком. Иоффе всегда подсознательно ощущал, что в каждом работающем приборе корчится и бьется материя, сама природа косноязычно бормочет нам своим языком. Так не кощунственно ли прервать собеседника, которому задан вопрос? Собеседника, который загнан в змеиные кольца силовых линий, в активную зону калильной лампы, в мертвенный космический холод жидкого гелия? Нет, и еще раз нет! Извольте чутко прислушаться к смутному лепету материи, попробуйте уловить в нем сквозь треск разрядов и модулируемый вой радиоволн дыхание величественной и первозданной простоты! Ибо мир в основе своей предельно ясен и прост. Какая уж тут регламентация… А мысль? Прихотливая, запутанная, ускользающая… Мироздание осознало себя в человеческом мозге. Это высшее творение природы, изощренное совершенство ее. Кто может присвоить себе кощунственное право включать и выключать человеческий мозг? Загнать его в узкие табельные рамки, заставить работать только от сих и до сих? Попробуйте сказать это математику или такому теоретику, как Френкель! Абсурд! Чистейший бред!

Самая идея регламентации научного труда казалась Иоффе дикой. Когда иные слишком ретивые начальники из наркомата принимались распекать его за плохую «производственную дисциплину», Иоффе вежливо спрашивал:

— Вы можете назвать мне хоть одно великое открытие, которое было бы сделано в учреждении? — Затем следовали короткая пауза и благожелательная улыбка.

Дав собеседнику время собраться с мыслями, но на мгновение опережая ответ, Иоффе продолжал:

— Я не буду утомлять вас хрестоматийными примерами из жизни Архимеда или Ньютона. Вы, наверное, лучше меня знаете все эти истории про ванну и яблоко. Разве не так?

Обычно собеседнику приходилось соглашаться, хотя и с некоторыми оговорками. Прежде всего Иоффе указывали на то, что у него в институте работают не столько Ньютоны и Архимеды, сколько шумная, задиристая молодежь. В том числе и студенты-первокурсники. А за ними нужен глаз да глаз! Иначе что получается? Беспорядок. Недаром же физтех заслужил репутацию детского сада. Разве это хорошо?

Иоффе молча кивал. Про «детский сад» он знал давно. И не спорил. Не доказывал, что такие люди, как Капица, Семенов, Лукирский, Кикоин, Харитон, Кобе-ко — при желании он мог бы назвать еще несколько имен, — уже сегодня стоят в авангарде мировой науки. Так сказать он не мог. Стыдился. По обыкновению светло и благожелательно улыбался.

«Если угодно, мы можем пройти по лабораториям, и я расскажу вам, кто чем занимается и какую практическую пользу дает». С этой стороны Иоффе был спокоен. Что-что, а выход в практику у них был. Институт славился своими достижениями в области электротехники, связи, аэронавтики и даже агрофизики. Многие разработки были успешно внедрены в тяжелой индустрии и оборонной промышленности. Но что касается многотемья… Тут уж, как говорится, ничего не попишешь. И проистекало это прежде всего по причине его, Иоффе, неуемного любопытства. Он жадно набрасывался на все новое, неизвестное и умел заражать своей жаждой других. Поэтому институт брался за решение самых, казалось бы, далеких от его тематики проблем. И часто это были действительно сугубо теоретические разработки. Необыкновенно важные для прогресса науки, но не обещающие в ближайшие годы никаких практических приложений. Впрочем, кто мог заранее знать, на что способна эта так называемая «чистая наука»? Еще в тридцать четвертом году Дмитрием Аполлинарьевичем Рожинским была разработана первая в мире радиолокационная установка. Эти работы успешно продолжаются по сей день, хотя, допускаю, кое-кому они могут показаться чуждыми институтскому профилю. Ему говорили, что радиосвязь, конечно, практически очень важна, но пусть ею занимаются те, кому это положено.

«Радиолокация, — поправлял Иоффе, — может найти широкое применение в противовоздушной обороне. И поскольку наиболее квалифицированные специалисты работают над этой темой именно в физтехе, мы ее не оставим. Покамест ее и передать некому».

«Хорошо, — соглашались с ним. — Но критерий практики остается главенствующим. Радиолокация, безусловно, полезна и возражений не встречает. Но вот ядерная физика? Ведь чисто отвлеченная проблема».

«Ядерная физика тоже рано или поздно даст свои плоды», — говорил Иоффе. По поводу ядерной физики уже была беседа в Президиуме Академии с Владимиром Леонтьевичем Комаровым. И на днях он, Иоффе, выезжает в Москву к наркому.

И тогда собеседнику ничего не оставалось больше, как пройти по лабораториям института. Он попросил показать ему эту самую ядерную физику, Иоффе улыбнулся и развел руками:

— Именно сейчас это и будет трудно. В настоящее время руководитель отдела и заведующий лабораторией ядерных реакций профессор Курчатов вместе с ведущими сотрудниками находится в командировке. — Иоффе был готов к подобному обороту дела и предусмотрительно отправил Курчатова в Москву и Харьков. От греха подальше… Но вечно так продолжаться не может.

Настало время просить Совнарком о передаче ЛФТИ в систему Академии наук. Всего института, а не отдельных его лабораторий.


Протерев платком никелированные кольца вискозиметра, Иоффе пошел к двери. Выйдя из лаборатории анизотропных жидкостей, направился было в кабинет Кобеко, где стояли установки для испытания аморфных тел, но в последний момент передумал и повернул к отделу ядерной физики. Под дверью лаборатории ядерных реакций блестела узкая, как лезвие рапиры, полоска света. Там кто-то был.

Иоффе обрадовался, что люди увлеченно работают в столь поздний час вопреки всем правилам и распорядкам. Он вспомнил тот печальный вечер, когда, возвратившись из заграничной командировки, застал институт пустым и темным, как заброшенный храм. Изумленный, обеспокоенный, бродил он по гулким коридорам и лестницам и не мог понять, какая сила полностью разогнала, опустошила физтех всего в восемь часов вечера. Наутро он узнал, что это за сила.

Оказалось, что его заместитель по административно-хозяйственной части повел борьбу за дисциплину труда. Решил искоренить «вольницу в Запорожской сечи». Прежде всего он запретил задерживаться в лабораториях после звонка. Затем стал проверять по утрам, все ли сотрудники сидят на рабочих местах. Опоздавших нещадно наказывал. Грозные выговоры не умещались на доске приказов. Самый талантливый теоретик ходил в прогульщиках и получил «последнее предупреждение».

Порядок в институте был полный, почти гробовой. А то, что затормозилась исследовательская работа, Полосатова нисколько не волновало. Его меньше всего интересовало, чем занимаются физики. Лишь бы все эти молодые дарования неотлучно сидели на своих местах с восьми утра и до шести вечера и уходили на обед ровно в тринадцать часов тридцать минут. Для них же лучше, поскольку прежде они вообще не обедали и подрывали свое здоровье.

Иоффе, мягкий и деликатный Иоффе, который не мог никого наказать, а тем более уволить, пришел в ярость. Лишь в самых тяжелых случаях он говорил провинившемуся:

— Я не верю, что вы могли так поступить.

На этот раз он просто-напросто взревел:

— Вон! Чтоб духу вашего здесь не было!

И действительно, «администраторский дух» мгновенно развеялся. Но память о нем надолго осталась на страницах стенгазет и в скетчах непременных «капустников».

И как символ воинственной «антиполосатовщины» светился клинок света в черноте институтского коридора. Иоффе осторожно отворил дверь и заглянул в лабораторию. Посреди комнаты прямо на полу сидел темноволосый студент — лицо его показалось Иоффе знакомым — и восторженно созерцал какую-то сверка-? ющую стекляшку, которую поднял над головой как нежданно обретенное сокровище, как священный символ веры.

В сущности, так оно и было. Как еще иначе мог взирать на свою чудом уцелевшую ампулку Юра Флеров? В том, что она упала в щель между досками и не разбилась, он и впрямь видел чудо. А в ушах его все еще лопались бомбы. И в памяти, как остановленный кинокадр, вспыхивала и угасала одна и та же картина: мельчайшие осколки стекла и губительная бериллиевая пыль, танцующая в сквозных лучах по всему помещению.

Иоффе сдержал готовый сорваться с языка вопрос: «Что вы такое делаете? И почему именно на полу?» Вместо этого он тихо притворил дверь и на цыпочках удалился. В конце концов, каждый имеет право работать так, как ему хочется, в наиболее удобной позе. Особенно в сверхурочное время.

Загрузка...