Уже больше года его любимым местом была сторожевая вышка номер три. Деревянная и обшарпанная, с разбитыми окошками, она как-то застенчиво и робко приютилась за казармой, возвышаясь метра на четыре над колючей проволокой. Казарма расположилась на холме над лугом, раскинувшимся с севера на запад вдоль реки до леса. За проволокой, натянутой на белых бетонных столбах, вьется проселочная дорога, чем-то похожая на крестьян, которые ходят по ней, — летом пыльная, в остальное время — грязная. Некошеный луг великолепен, трава высокая, сочная. Его орошают два канала, проведенные от реки. Зеленый манящий лес метрах в трехстах от казармы. Побежать бы туда, лечь в холодке и подсвистывать птицам, ни о чем не думая.
С поста номер три открывается удивительный вид — луг, простирающийся до реки (портит картину лишь навоз, его свозят из конюшен и складывают в большую четырехугольную кучу), река и поля на другом берегу; на западе вдоль дороги до леса тянется живая изгородь, на опушке между двух могучих сосен приютился белый каменный домик с черепичной крышей. Рядом огороженный двор, колодец, молодой фруктовый сад и пашня. Даже в темноте ночи белые стены светятся, а окно смотрит прямо на часового.
Правду сказать, хорошо здесь, хотя зимой, по ночам, когда завывает злая буря и несчастная вышка стонет, словно раненый, становится жутко. От этого стенания и свиста ледяного ветра мороз продирает по коже и замирает сердце, которое трепещет как неверное пламя зимнего охотничьего костра. Появляется жгучее, но невыполнимое желание стать маленьким, незаметным, скрыться куда-нибудь от безжалостных порывов ветра. А в знойный полдень тебя будто ошпарили кипятком, и расплавленный солнечный диск дрожит перед глазами. Спрятаться некуда, черепичная крыша домика раскаляется добела. И все-таки хорошо здесь. Весной и летом вода в реке прозрачная, луг окутан легкой дымкой, бело-красный домик прячется в тени сосен, озорные воробьи купаются в пыли на дороге.
Вечерние и ночные часы для караульного самые приятные. Например, с семи до девяти: воздух постепенно остывает, смеркается, загорается закат, на фоне которого отчетливо вырисовывается силуэт леса, а в оврагах посреди луга громко поют лягушки, и домик становится по-настоящему белым. В эти минуты, когда вокруг такая красота, невольно жалеешь, что уже пора спать. Или с девяти до одиннадцати: жизнь в казарме замерла, на дороге никого, лягушки расходятся вовсю, а в домике зажигается свет, который в одиннадцать обычно гаснет. Между одиннадцатью и часом воздух еще теплый (особенно хорошо, если ночь лунная), в ясной вышине мерцают звезды, когда нет тяжелых дождевых облаков, а легкий ветерок не освежает. В домике темно, лишь тускло светится маленькое окошко — кто знает, быть может, лампадка перед иконой или какой-то ночник. Огонек горит до утра, подмигивая караульному, как старый знакомый. После часа наступает полная тишь — умолкают даже лягушки, нет-нет мягко прошелестят крылья ночной птицы; приблизительно в половине третьего где-то вдалеке прокричат первые петухи, потом вдруг залают сразу все собаки, и опять молчание. С трех до пяти дует свежий восточный ветер, предвестник солнца; над лугом стелется легкий туман, который поднимается с реки.
Все здесь караульному знакомо до мелочей. Он внимательно осматривает каждый предмет, и взгляд его отмечает самые незначительные перемены.
Его товарищи предпочитают нести караул на «городской» — восточной или южной стороне. Там они глазеют на девушек, спешащих по дороге, настроение заметно поднимается, если девушки веселы, — кажется, и ты причастен к этому веселью беззаботной юности. Обычно он менялся с кем-нибудь, если выпадало дежурить на «городской» стороне, и все оставались довольны. Здесь ему нравилось больше — во-первых, покой, красота и еще… кто знает что еще.
На дороге почти безлюдно. Днем крестьяне провезут на поля за лесом навоз, а возвратятся с дровами, иногда пройдут рыбаки и лодочники. Но было тут для него что-то более важное, чем эти крестьяне с навозом, дровами, удочками и лодками.
Здесь шла своя жизнь, за которой он уже давно наблюдал бдительным оком часового. Больше года взгляд его был устремлен на крошечный уголок мира у реки, который для него был подобен сказочной стране, бесконечно далекой, достойной лишь немого восхищения. Так было до сегодняшнего вечера, пока он сам не соприкоснулся с этой жизнью, на которую раньше мог смотреть лишь со стороны. Она ему всегда представлялась неким чудом, но вот видимость чего-то недосягаемого исчезла — где-то за казармой залаяла собака. Караульный вдруг замер и задумался над чем-то, что ему предстояло осознать.
Любое дыхание жизни тут, внизу, напоминало ему о чем-то давно ушедшем и сокровенном. С прошлым его связывала только память, этот драгоценный и верный спутник нашей жизни.
Он никогда не сравнивал себя с этим человеком, хотя бы потому, что совсем не был похож на него. Приятный мужчина, черноволосый, кудрявый, среднего роста, крепкий, постоянно, кроме воскресенья, в форме железнодорожника. Сначала он жил в домике с матерью, которая никогда далеко не отлучалась, прогуливалась по двору или дремала на деревянном крыльце.
Завидев его, караульный улыбался. Так мы посмеиваемся над старыми служаками, у которых, кажется, размеренный образ жизни вошел в кровь и малейшее его нарушение для них словно гром среди ясного неба. Он видел его всегда в одно и то же время. Мужчина уходил утром в половине пятого, а днем в половине третьего возвращался. И был настолько точен, что впору спокойно проверять часы. Ровно в четыре в окошке загорался свет, в половине пятого распахивалась дверь домика, на траве возникал яркий треугольник, и мужчина, закуривая на ходу, спешил по дороге.
Караульный, хотя и уважал порядок — к этому приучала солдатская служба, — все же больше любил людей, которые не были столь педантичны и могли иногда отдаться чувству — будь то гнев или радость. Его не оставляло ощущение, что педанты где-то в глубине души страшно пресны, как пустая армейская похлебка, а их усердие скрывает страх перед чем-то, что можно назвать уверенностью в себе. И еще он осуждал в них проявление чрезмерной ожесточенности, когда дело касалось их собственности.
Как и все молодые, караульный легко судил о людях и их поступках, он думал о них и выносил свой приговор, стремясь при этом походить на умудренного опытом пожилого человека. Родись он лет на двадцать раньше, рассказать о его судьбе было бы просто. Но все обстояло иначе, потому что с раннего детства жизнь вовлекла его в бурный круговорот и дала четкое понимание того, что он равноправный член общества и несет свою долю ответственности за события, которые одних воодушевляли и окрыляли, возрождали их подавленное самосознание и тысячу раз обманутые надежды, а других вдруг приводили в отчаяние и навсегда отнимали у них вместе с имуществом душевный покой. Жизнь — во время войны и после нее — он постигал постепенно, по мере того, как взрослел, это была пережитая им самим и достаточно ясная для него реальность. Реальность, которая озаряла будущее.
Естественно, с ним происходило все то, что происходило с другими людьми. Истины, которые, невзирая на его наивность и увлеченность, казалось бы, проясняли события напряженной жизни, неоднократно менялись при решении личных, будничных проблем. В двадцать лет, со всей серьезностью рано повзрослевшего человека, он должен был решить вопрос: не преступление ли любить теперь, когда вокруг столько дел и забот? Имеет ли он право отдаться любви, как того требует сердце? А вдруг это пережиток мещанского эгоизма, эпитафия поверженному прошлому? И когда он все же полюбил, подобно многим, его неотступно преследовала мысль, что он повернул вспять и в один прекрасный день превратится в обывателя, чиновника с четким распорядком дня, как на службе, так и дома. Именно с такими думами полтора года назад он очутился здесь, на этой сторожевой вышке, откуда теперь с удивлением наблюдал за жизнью маленького домика, поглощенный мыслью, которой одновременно и радовался, и стыдился.
После полудня он видел мужчину то в саду, то на поле, то на реке. Этой весной, хотя ему кажется, что прошел год, караульный видел его и по вечерам. Мужчина уходил в сумерках, а возвращался совсем поздно. Шел он в сопровождении высокой, стройной девушки, черноволосой, с матовой кожей.
Поначалу он посмеивался над ними, потому что был уверен, что человек этот — никчемный, лишенный широких взглядов и возвышенных чувств. Обычно они останавливались около живой изгороди, как раз под вышкой. Караульного видеть они не могли — он был в тени акаций и имел возможность спокойно наблюдать за ними. Они стояли, шептались и целовались. Иногда садились на траву у дороги и тихонько разговаривали. О чем, он не слышал, но ему казалось, что угадывает каждое их слово. Потом они опять начинали целоваться и, распаленные, утопали в траве за акациями: в такой поздний час нечего было опасаться, что кто-то пройдет мимо. Попрощавшись, они расходились каждый в свою сторону и еще долго оглядывались друг на друга. Так мы оглядываемся на прошлое, о котором никогда не знаем, вернется ли оно.
Постепенно — он не понял когда — его усмешка, которая должна была означать, что сам он бесконечно далек от подобных ощущений, исчезла. Незаметно наблюдая за ними, он чувствовал, как душа его согревалась.
Все чаще возвращался он к своим воспоминаниям.
И я был таким же, размышлял он однажды вечером; так же гулял по ночам, обнимая ее, и ночь всегда казалась короткой. Где же все это? — думал караульный. Уж не пригрезилось ли?
Мария чуть пониже, сравнивал он, и волосы у нее светлее, грудь поменьше, глаза серые. А щебечет точно так же, как эта, и такая же горячая, и наверно обе одинаково сладко утомляют и баюкают. В прохладе весенней ночи они с Марией сидели в лесу на поваленной сосне и смотрели на звезды. Как у Доде провансальский пастух со своей Стефанеттой[12]. Когда-то он читал про них.
«Ой, сколько же звезд!» — чуть слышно, почти испуганно выдохнула Мария и нарушила тишину, в которой раздавалось только биение их сердец.
Он ответил ей совсем просто:
«Много!»
Его забавляло, как она ужасно боялась ненароком испачкать юбку в смоле.
Вдруг она вскочила и побежала. Он за ней. Они ловили друг друга под сенью деревьев, сквозь темные кроны которых проглядывало серебристое небо, хохотали и наконец, утомленные, упали на мягкий мох. И опять она думала о том, что мох влажный. Когда возвращались в город, Мария прижималась к нему, и он испытывал блаженство, оттого что она опиралась на его руку.
Да и было ли это?
Те двое, внизу, иногда, встретившись у акаций, целовались и шли к реке, садились в лодку и исчезали во мраке, оставляя за собой на водной глади серебряную борозду. Возвращались всегда очень поздно. Он шел медленно, должно быть опьяненный красотою ночи и любовью; нет-нет, словно забыв, где находится, вскидывал голову и удивленно оглядывался по сторонам.
В лунные ночи влюбленные напоминали ему историю аббата Мариньяна[13]. Аббат убегал от луны и любви, не понимая, что это такое, чувство это было ему неведомо. Но я-то знаю, думал караульный, я это пережил, и все же, как аббат Мариньян, я повержен.
Для меня эта вышка стала окном в мир любви, говорил он себе; отсюда я смотрю на влюбленных и вспоминаю о том, что когда-то было у нас с Марией.
Это «когда-то» уже так далеко, оно стало почти мечтою, хотя караульный понимал, что не испытал в жизни многого. В сердце оставался уголок, куда ему не хотелось заглядывать.
Эти двое, бормотал он не раз, бередят воспоминания, направляют ход моих мыслей, будоражат меня и успокаивают, огорчают и радуют, а возможно, даже обманывают.
Кто знает, спрашивал он себя иногда, вспомнили хоть раз эти два беззаботных человека, что совсем рядом граница? В рощице на холме, ступенькой прилепившемся к горе, днем хорошо просматривается застава. Скорее всего, они и не знают, что на днях там убили пограничника.
До других им нет дела! — почти со злостью думал он. Живут себе, и любовь — единственная их забота. А может, я несправедлив, упрекал он себя тут же, я ведь не знаю их и сужу только по тому, что вижу. Разве думали мы с Марией о чем-то, кроме любви? Ну, конечно, отвечал сам себе, охваченный энтузиазмом, он был переполнен возвышенными мыслями, и ему казалось, что этого воодушевления довольно для личного счастья и благополучия окружающих.
Но, вспомнив о Марии, вынужден был признать, что после войны, когда он, захваченный жизнью, бурлящей словно молодое вино, размышлял о будущем страны, она заботилась лишь о собственной внешности; и не столько чтобы нравиться ему, а просто — для себя. Так женщина смотрится в зеркало и говорит: меня любят, я красива! И, пожалуй, больше радуется тому, что красива, ведь именно поэтому всегда будет любима — как уверяет ветреная молодость.
В то время как он мысленно представлял себя выступающим перед тысячами людей, которые в следующий момент под его руководством совершат нечто великое, она всерьез обдумывала, где бы достать деньги на шубу. В шубе она будет нравиться ему еще больше, убеждала себя Мария, и действительно будет достойна его обожания. Из книг она знала, что когда-то женщин не только любили, но и обожали. Она с удовольствием думала об этом, как думают о чем-то, наполняющем сердце отрадной надеждой.
Он знал, что Мария выросла в семье, где ей не могли обеспечить средства для той жизни, о какой она мечтала, но зато создали у нее типично мещанское представление о счастье; так смотрят на жизнь студентки-провинциалки, которые по приезде в город первым делом бегут в оперу. Послевоенное время внушило ей доверие к людям такой закалки, какую получил наш караульный.
Неосознанная расчетливость и искренние порывы сердца подталкивали к нему Марию. Он же в своей юношеской самонадеянности и доверчивости опасался лишь упреков собственной совести. Хотя сердце и молодость ввергли его в объятия любви, в нем постоянно жила мысль о том, что, наверное, он эгоист и слишком много времени и сил отдает личному счастью.
Теперь, стоя здесь на часах, он беспрестанно возвращался к этой мысли. Не переставая поглядывать на влюбленную пару, он силился припомнить мельчайшие подробности последних лет своей жизни, чтобы до конца осмыслить их.
В один прекрасный день он понял, что девушка переселилась в домик. Не стало прогулок по залитому лунным светом берегу, не стало поцелуев, единственным свидетелем которых был он. Ему казалось, они подшутили над ним и потому спрятали свою любовь за каменные стены.
Теперь жизнь, за которой он так прилежно наблюдал, несколько изменилась. По утрам мужчина, как и прежде, уходил. После полудня, когда он должен был возвратиться, она встречала его. Кутаясь в шерстяную шаль, ступала она с камня на камень по раскисшей дороге, и ее щеки горели от порывистого осеннего ветра. В высоких ботинках, закутанная, она казалась совсем другой, мало похожей на ту девушку в легком летнем платье, туфлях на босу ногу, с распущенными по плечам волосами.
Обычно она заранее приходила к живой изгороди и там ждала его. Он подходил, они целовались, он обнимал ее за плечи, и они шли домой. Вероятно, по дороге он рассказывал ей обо всем, что произошло за день. Если она чуть запаздывала и видела, что он уже появился, то бежала ему навстречу, как будто ни за что на свете не хотела опоздать на ежедневное свидание у акаций.
Глядя на нее, караульный вспоминал, что Мария была значительно моложе. Когда они познакомились, она только что закончила торговую школу. Мария была бойкой, легкомысленной, наивной девчушкой, говорил он себе, и не больше. На мир она смотрела сквозь свои детские грезы. А когда она сказала ему, что беременна, они очень долго не могли осознать, как это все изменит. Тут он вспомнил, что тогда у него был всего лишь один костюм, грубые сапоги и штормовка, которую он надевал, когда приходилось ездить по селам. Но в то время это его мало интересовало, он больше думал о Марии, которая стремительно превращалась из девушки в женщину, так быстро, что он просто изумлялся. Жизнь, что зарождалась у нее под сердцем, помогала ей взрослеть.
Больно было вспоминать то время. Его юношеская любовь вдруг укрепилась, как будто в море переполнявших его чувств был брошен надежный якорь.
Здесь, в домике, происходило нечто похожее. Неожиданно он обратил внимание, что девушка уже не спешит. Она осторожно ступала по неровной дороге, словно шла тут впервые. Она изменилась, пополнела налицо, девичьи привычки исчезали, она становилась женщиной. Когда они возвращались домой, она крепко держалась за его локоть и шла чуть — всего на полшага — сзади. Он выступал важно, заметно гордясь, что скоро станет отцом. Помогал ей перебираться через лужи и поддерживал, где было скользко.
Эти двое, опять думал караульный, живут словно голубки, укрывшись от городской суеты в своем гнездышке. Белый домик, тенистые сосны, манящий лес, живая изгородь, которая скрыла столько их поцелуев, река и лодка, неслышно уплывающая в ночи, — все это окружает их любовь. Быть может, и огонек горит всю ночь напролет только для того, чтобы он мог видеть ее каждую секунду. Да разве сам он, пробудившись ото сна, не хотел видеть Марию, как она спокойно спит — волосы разметались по подушке, легкая улыбка на красивом лице? Он зажигал бы свет, если б не боялся разбудить ее.
Иногда он не слышал ее дыхания и потому поспешно протягивал руку и касался ее груди, чтобы ощутить мирное биение сердца.
Много раз они говорили о ребенке.
«Если будет мальчик, — говорил он, — назовем его Тине, в память о дяде Тине, который погиб. Мы воспитаем и выучим его, чтобы не был он таким балбесом, как я, чтобы ему не нужно было из-за каждой ерунды заглядывать в книгу. Моя юность прошла в скитаниях, и я ничего-то путного не знаю. Когда он вырастет, не будут вручную прокладывать дороги и возить лес на лошадях. Ему не придется идти на ощупь, как вынужден был делать я. Он станет хорошим, гордым и умным человеком».
«Если будет девочка, — вторила она, — пусть будет учительницей. По-моему, это очень хорошая и подходящая для женщины профессия. Учительницы всегда удачно выходят замуж».
«Не знаю, — колебался он. — Пожилые женщины — хорошие учительницы, и эта работа им подходит. А о молодых этого не скажешь. Насколько я знаю, они сами как дети и не больно-то умны».
«Если они молоды, — возражала Мария, — могут быть и не слишком умными. Зачем им?»
«Это верно, — соглашался он. — Но сейчас профессия учителя очень трудная и важная. Люди больно придирчивы, когда дело касается учительниц. Стоит заметить какую-нибудь мелочь, как уж из мухи делают слона».
«Да перестань ты!» — смеялась она.
Потом он вспомнил свою квартирку, устроенную на скорую руку: деревянные скрипучие ступеньки, тесная комнатушка, дешевая мебель (от одного ее вида можно расплакаться!), кухня — корыто с бельем, веревки, натянутые под потолком, над кроватью полки с книгами — так и не успел ни одной до конца прочитать, и Мария в зеленом домашнем халате. Вспомнил обо всех мелочах, которых недоставало и на которые обращаешь внимание только в особых случаях: если их нужно купить, когда их нет, и куда их деть, когда они есть.
Мария стояла у него перед глазами в своем зеленом халате. Она ждала его как моряка — никогда не знала наверное, когда он вернется. Поначалу ей было страшновато одной в квартире, потом, с приближением родов, боялась оставаться без него, а после вообще не могла выходить из дома.
Его не беспокоило, что у них не было ночника, что у стульев шатались ножки, а на стене не висел ковер. Его просто радовал свой угол, ребенок, который весело смеялся, когда с ним играли. Ему хватало крыши над головой, дома, куда можно было вернуться с дороги. Он отдыхал на кухне, умывался под краном, оставлял в прихожей сапоги и даже не слышал, как ворчала Мария, что они грязные. Потом он брал на руки ребенка и расхаживал с ним по комнате, довольный, что опять дома и что у него такая прелестная дочурка. Его не раздражали те мелочи, из-за которых сердилась Мария.
Человеку нельзя быть мелочным, повторял он. Но все же иногда осторожно подумывал — быть может, это лишь отговорка, которая отвлекает от чего-то важного.
Он ничуть не удивился, когда Мария вдруг сказала:
«Я больше не могу так. Тебя постоянно нет дома. Твои дела важнее для тебя, чем семья».
Ему казалось, что возразить нечего. Он подумал о Боснии, где дважды прожил по полгода, потом вспомнил, как заготавливал лес, подумал о школе, которую бросил, потому что был нужен в другом месте и нужен был именно он. Когда он вспомнил все, то решил, что она оскорбляет его. Поэтому промолчал. Пожалуй, ради любви она могла бы чем-то пожертвовать, сказал он себе. Она не понимает, что я делаю черную работу, за которую мне, возможно, никто даже спасибо не скажет, однако делать ее надо. Жаль, думал он, что она представляет себе жизнь не так, как я. А дела теперь обстоят именно так, как я их понимаю, и поэтому я доволен.
«Это не жизнь», — сказала она ему, в глазах у нее стояли крупные, прозрачные, почти детские слезы.
Товарищ, с которым он пытался посоветоваться, отшутился:
«И зачем ты отхватил такую штучку? Тебе бы найти крестьянскую девушку, привычную к работе. Эта городская краля не для тебя — води ее с прогулки в оперу, из оперы в кино, из кино в кафе».
«Иди ты к черту!» — оборвал он его и ушел.
Теперь ему казалось, он понимает, чего хотела Мария. Она бы с удовольствием жила так, как эти двое в домике. Ей нужно было нечто привлекательное, романтичное, жизнь, которая бы возвысила ее, она желала быть в центре внимания. Она бы не задумывалась о том, что кому-то на этом свете живется плохо, если бы он катал ее ночью в лодке и пел серенады. В весеннее воскресенье, собирая подснежники на опушке леса и радуясь их безупречной белизне, она и не вспомнила бы, что вчера убили еще одного пограничника и две женщины в черных платках — мать и невеста — весь день проплакали в казарме. Ей не нужно было бы стирать пеленки, а вместо того отправиться на утиную охоту или в лес по грибы и каштаны. Старая мать смотрела бы за ребенком, а они вдвоем радовались бы солнечной осени и целыми днями гуляли в винограднике.
Она помнила о том, что не хватает денег, что у них нет ковров и что она часто остается одна. И еще о том, что все-то она себе представляла иначе, черт знает как, а только совершенно по-другому.
Тогда он впервые ясно ощутил, как счастье, ради которого он пожертвовал даже спокойствием собственной совести, уплывает у него из рук. А не есть ли это расплата за эгоизм, спрашивал он себя. Или я должен поддаться ее мещанским привычкам, ее вкусу, ее несуразным желаниям? В конце концов он занял деньги — даже теперь при мысли об этом кровь бросалась в голову — и купил ей велосипед. Она очень обрадовалась, но едва поинтересовалась, как и где он раздобыл деньги. Он делал вид, что тоже радуется, хотя покупка велосипеда тяготила его душу, словно самый страшный грех.
Этот велосипед, сказал он себе, был совершенно ни к чему. Велосипед есть велосипед. Поступок на самом деле был смешным. Он представлял, как Мария сейчас, когда ждет его, ездит на велосипеде. Велосипед не имеет никакого отношения к человеческому счастью. Пусть я нарушил свои принципы, пусть купил его, все равно зря.
Кто знает, думал он иногда, быть может, и эта жизнь, что течет тут в домике, — тоже только обман? И не исчезло ли давным-давно все, что очаровывало меня, когда я наблюдал за ними?
Порой караульному казалось, что он видит их сидящими у лампы и прикидывающими, как бы повыгоднее потратить свои заработанные. Он утаил несколько монет на пол-литра вина в железнодорожном буфете, а она чувствует, что цифры где-то расходятся. Они не смотрят друг на друга и, уже лежа в постели, долго не засыпают и не знают, о чем говорить.
А может, уверял он себя, и эти двое представляют свою дальнейшую жизнь каждый по-своему. И когда в один прекрасный день они поймут это, не станут ли ссориться из-за мелочей?
Такие мысли заставляли караульного еще внимательнее приглядываться к ним. Он бы с удовольствием подслушал, о чем они говорят, когда в воскресный полдень лежат себе в саду, а рядом в большой плетеной корзине спит ребенок. Она все еще ходила встречать его. Нужно было признать, что она стала очень красива, расцвела, пополнела, потемневшие волосы подобраны. Женщина казалась умиротворенной, и он бы многое дал, чтобы хоть на мгновение заглянуть в ее глаза. Муж ее тоже как будто окреп. Когда обнимал ее за плечи, она должна была ощущать уверенность и надежность его руки. Караульный часто видел, как он сажал ребенка на закорки и скакал возле дома.
И Мария была такой же, до тех пор, пока взор ее не потух от сдерживаемой боли, от страха перед жизнью, которая непонятным образом обманула ее.
«Я еще не жила!» — сказала она ему однажды.
Это, однако, удивило его.
«А что, по-твоему, означает жить?» — спросил он.
«Наверно, не только стирать пеленки, — бросила она, — каждый день считать гроши, стоять в очередях то за молоком, то за мясом, то за картошкой. А потом ждать мужа, чтобы выстирать ему рубашку, и он уйдет опять. Наверно, и ты не думаешь, что это рай?»
«Какой же, по-твоему, должна быть жизнь?» — наконец с трудом выдавил он.
«Да ну тебя! — произнесла она обиженно. — Нет у тебя ни глаз, ни сердца!»
Он никогда прежде не думал о суетных, житейских мелочах. Жизнь была ему интересна только тогда, когда нужно было организовать бригаду, построить железную дорогу или помочь в заготовке леса.
Да, далеко мы зашли, подумал он тогда, очень далеко. Она упрекает меня в безденежье, и это теперь, в такую эпоху, когда даже люди, стремления которых опережают возможности и время, ограничивают свои желания и потребности. А жизнь, и такая, прекрасна.
Может быть, это от молодости, убеждал он себя, Мария еще ребенок, неопытный и жаждущий. Ребенок не умеет быть сильным.
После того разговора он стал молчаливым и все больше думал о том, что пути их расходятся там, где должны были сходиться. Может, в этом виноват ее характер, спрашивал он себя. Но ответа не находил, потому что любил ее. Он не мог ей отказать в добром сердце, нежности, рассудительности, заботливости. Все больше он задумывался о ее желаниях. Первое желание — создать уютный и удобный дом. Второе — запереться в нем наедине со своим счастьем, открывать двери только в крайних случаях, зато закрываться от проблем, как простые люди называют жизнь. Для человека, привыкшего спать под открытым небом, наш дом и приятен и удобен, рассуждал он тогда. Что же касается счастья, то он не представлял отчетливо, каким оно должно быть. Пускаясь в бесплодные споры о том, что такое счастье, они не смогли прийти к разумному решению. Он утверждал, что нетребовательные люди тоже могут быть счастливы, а если и не вполне, то довольствуются малым. Конечно, еще далеко до того, чтобы все были счастливы, как они того желают. По крайней мере люди уже уверены, что все зависит от них самих, и вера в жизнь постепенно растет. Впрочем, он совсем не представляет, что для Марии означает счастье. Она упрекала его в том, что он совершенно не понимает ее, а может быть, даже специально не хочет понять. Она несчастлива вовсе не оттого, что у них не хватает денег. Нет, нет, просто в их жизни все шиворот-навыворот, все, абсолютно все. Что именно, она не могла объяснить и только жалобно расплакалась.
Эти слезы и собственная беспомощность приводили его в отчаяние. Мысли сплетались в клубок, распутать который он был не в состоянии. Он привык жить и работать так, как того требовали условия и время: быстро, решительно, без особых размышлений и промедлений, с твердой уверенностью, что все на свете можно одолеть штурмом. А теперь он терялся перед мелочами, о которых скорее догадывался, чем осознавал их, думы о них тяжелым грузом давили на сердце. Он был уверен, нужно что-то предпринять. Не знал только, что именно. Несколько раз он возвращался к мысли о велосипеде, который купил. С отвращением отгоняя ее, клялся, что больше никогда ничего подобного не сделает. Стоило ему присмотреться к окружающим, как он понимал, что многие испытывают схожие трудности. Однако все с какой-то легкостью преодолевали их, при помощи простейшего, но чудесного лекарства: терпения и бодрого настроения. Именно этого нам недостает, решил он. Когда же сам попытался испробовать это лекарство, оно не помогло.
А может, и хорошо, что в конце концов все так получилось. Он надеялся, что его не призовут в армию, так как он был в партизанском отряде. Однако пробыл он там совсем недолго, поэтому должен был отслужить почти два года. Ко всему, он не закончил школу. Сначала бросил учиться, потому что так было нужно, а потом — пришлось зарабатывать на жизнь.
Мария была в отчаянии.
«Два года, — выдохнула она, — это полжизни!»
«Какие полжизни? — грубо оборвал он ее. — Ты говоришь так, будто я должен служить только из-за тебя».
«Почему тебе не засчитывают воинскую службу?»
Она всячески пыталась уговорить его устроить так, чтобы ему засчитали службу, либо просить об отсрочке. Тем временем он бы закончил гимназию, и осталось бы служить только полгода. Но он решил иначе.
«Я, — призналась наконец Мария, — нашу жизнь представляла себе иначе».
«Все несчастье заключается именно в том, — сказал он мрачно, — что у тебя нет терпения и ты не веришь, что завтра будет лучше, чем сегодня».
«Не верю», — ответила она тихо.
«Ты научишься ценить жизнь такой, какая она есть».
«Такая жизнь не стоит ничего».
Когда он поцеловал ее в последний раз на вокзале, она была несчастная, отчаявшаяся. Ему стало тоскливо. Были ведь у них и хорошие дни. Теперь ей, бедняжке, трудно придется. Ребенок в детском саду, сама на службе. Он представил, как Мария утром спешит с дочкой в детский сад, та плачет, потому что знает, что мама уйдет. Потом спешит на работу, после работы — в столовую, а затем за ребенком. Когда по вечерам на работе у нее собрания и она объясняет, что не сможет прийти, потому что не с кем оставить ребенка, люди только пожимают плечами и не очень верят ей. Так повторяется много раз.
Все это уже далеко, далеко.
Он почти не помнил о первых днях пребывания в армии. Они давно ушли в прошлое. Потом стало легче, он научился мало думать и много спать. Но продолжалось это недолго, разбудило его письмо от Марии. Она сообщала, что переселилась в другой город, где подыскала подходящую службу. Ребенок живет у хороших людей. И это устраивает всех. После службы возвращаться к ней не надо. Жить так, как жила раньше, она уже не может. Она не обвиняет его ни в чем, он тоже пусть не будет на нее в обиде, потому что действительно она устала. А так ей лучше.
Так ей лучше! — горько подумал он тогда. И ни в чем не винит меня!
Он не ответил ей. Та его жизнь умолкла, словно он запер ее в особый ящик, который никогда не открывал.
Все было далеко-далеко, и только эти двое в домике бередят воспоминания о прошлом, оставшемся где-то позади. При мысли об этом он казался себе человеком из сказки, потерявшим собственную тень.
Завидую я им! — думал он в тысячный раз, а потом стремился убедить себя, что это вовсе не зависть, но только боль, и эти двое здесь ни при чем. Счастливы ли они? — спрашивал он себя. Все, что он видел за время своих многодневных дежурств, подтверждало — счастливы. Не потому ли они счастливы, что спрятались от жизни в этом уголке, да еще, возможно, сошлись характерами? Да, приговаривал караульный, будь он активистом, у него не оставалось бы времени для жены и для рыбалки. Что бы она сделала, если бы его вдруг забрали на два года в армию? Потом он вспомнил о своих товарищах, которые служили по три года, а дома их ждали жены и дети. Он убеждал себя, что для этого не нужно какого-то особенного героизма, нужны только терпение и самоотверженность.
Так продолжалось до сегодняшнего вечера. Лунная ночь — как будто специально для аббата Мариньяна, чтобы познать тайны и Бога, и человека. Хорошо видна блестящая лента реки. Освещенные кроны деревьев выступают из мрака. Луг словно посеребрен волшебным сиянием луны. В домике приветливо мерцает огонек, где-то за казармой пронзительно лает собака.
Куча навоза посредине луга показалась караульному неожиданно неуместной. И кто только надумал свозить навоз именно сюда, возмутился он. Как будто не нашли более подходящего места. Несколько дней назад солдатам сказали, чтобы они поглядывали на кучу, потому что навоз воруют. Но он даже не обратил внимания на это предупреждение, настолько невероятным оно ему показалось — чтобы люди крали навоз, да еще ночью и перед самой казармой. Поэтому он был удивлен, когда вдруг заметил густую тень, двигавшуюся около кучи. Пусть он не увидел, как кто-то пробрался туда, зато теперь он внимательно следил за отчетливо прорисованной на серебряной равнине тенью. Он протер глаза — уж не приснилось ли, не перепутал ли зверя с человеком. В конце концов, ведь он солдат.
Он крикнул в полный голос. Человек притаился. Когда он закричал во второй раз, тот пополз прочь. Ну и глупец, неужели собирается бежать! Лучше бы ответил, что он там делает, и я бы отпустил его. Караульный просунул винтовку между ветвями акации и спустил курок.
Несколько секунд он ничего не видел. Выстрел ослепил его. Когда прибежал патруль с дежурным офицером, он только указал рукой на навозную кучу. Солдаты спустились с холма, перелезли через низкое ограждение и побежали по лугу.
Теперь это его не интересовало. Ему не хотелось даже смотреть в ту сторону. Стало обидно, что выстрелил. Ведь мог бы убить человека, если бы точнее прицелился.
А между тем солдаты уже возвращались. За ними шел знакомый мужчина в форменной фуражке железнодорожника. Стыдясь, он опустил голову и при свете луны казался мертвенно-бледным. Солдат, шедший сзади, нес корзину.
Караульный взглянул на них и глазам не поверил. Его обдал жар.
Ну и дурак, вот уж дурак, мысленно выговаривал ему караульный. Потом невольно обернулся к домику, где были широко распахнуты двери, и уставился на женщину, стоявшую на пороге. Она постояла всего несколько мгновений, затем сорвалась со ступенек и побежала по дороге.
Бежит сюда, подумал караульный. И теперь еще сильнее пожалел, что стрелял. Надо было его просто прогнать!
Да, и здесь не такое уж безупречное счастье. Вроде бы и хотелось убедиться в этом, однако вдруг стало как-то не по себе.
В следующую минуту он спустился вниз к забору, потому что женщина была совсем близко. Когда она остановилась, он хорошо рассмотрел ее красивое испуганное лицо. И ему стало жаль ее.
— Возвращайтесь домой, — сказал он приглушенным голосом. — Ничего страшного, через полчаса ваш муж будет дома. Ему недорого обойдется эта глупая затея.
Она смотрела на него, как будто не понимая.
— Жаль, если ваша жизнь разрушится из-за навоза. Я поступил как эгоист.
И, резко отвернувшись, пошел прочь. Женщина, словно обессилев от страшной мысли, медленно побрела домой.
А что, если завтра отправиться дежурить на «городскую» сторону? — впервые задумался он.
Служить осталось недолго, размышлял он про себя. Скоро осень. Теперь он знал, что и в этом домике не так уж все безоблачно. Плохо, что я почти хотел этого, зато теперь мне многое стало ясно.
Ощущение боли, подобное незаживающей ране, вдруг исчезло, по крайней мере в этот момент. Горько было лишь от сознания, что все обстоит именно так, а не иначе. Да по-другому и быть-то не может. Обычно, буднично, однообразно. И если он не понимал этого раньше, то виноваты в том лишь его юношеские мечтания, наивные и глупые, и все-таки грустно было расставаться с ними, как грустно прощаться с молодостью.
Сейчас, когда он расхаживает на вышке, ему кажется, что он вполне хладнокровен, таким и должен быть караульный, твердо знающий, в чем состоят его обязанности и его долг.
Ваши миры — твой и ее — лишь слегка соприкасаются, иногда пересекаясь на короткое мгновение. Ты думаешь: «У каждого человека — свой мир. Чем больше ты стараешься приблизиться к его миру, тем это кажется более невозможным. Мы мечтаем о таких мгновениях, но в жизни они встречаются гораздо реже, чем в историях о любви».
«Ева, — говоришь ты ей, — уже два года я стараюсь стать тебе близким. Кажется, многое мы пережили вдвоем, но я боюсь, что вместе мы бывали всего мгновения. А может быть, даже и это лишь сладкая иллюзия. Ведь каждый из нас сразу же возвращался на круги своя, и мы вновь отдалялись друг от друга».
«Любимый, — отвечает она, — что стало бы с любовью, если бы мы с тобой жили одной жизнью?»
Иногда, усталый, ты бродишь по зеленому парку и безотчетно наблюдаешь за молодыми и старыми людьми, гуляющими среди деревьев. Тишина, с улицы Прешерна доносится гул автомобилей, и кажется, будто исполнились все человеческие желания, утихли страсти и мысли обрели ясность. Ушастый черный пес яростно лает на дрозда, вспорхнувшего на дерево, белки берут корм из рук пенсионеров, к которым уже привыкли; замерли в вихре танца фигуры Батича[14]. «То стан совьет, то разовьет, / И быстрой ножкой ножку бьет», — вспоминаются вдруг строки знаменитого поэта, и несколько минут ты не можешь оторвать глаз от неестественно гибкого тела смуглой танцовщицы.
«Ева, — говоришь ты, — в тебе столько тайн. Я не могу разгадать их».
«Адам, — отзывается она, — я надеюсь, ты не мучаешь себя подозрениями?»
«Нет, — отвечаешь ты, восхищенно глядя на нее, — вовсе нет. Я просто чувствую себя беспомощным. Будто я непоправимо глуп или труслив или вообще ничтожен как мужчина».
«Оставь, — успокаивает она, — не думай об этом. Так всегда было и будет».
«Когда тебя нет рядом, мне вдруг становится страшно оттого, что я не знаю, где ты, что делаешь, о чем думаешь. Иногда я даже с трудом вызываю в памяти твой образ».
«Какой образ?»
«Образ. Образ складывается из многих представлений, живущих в моем сердце. Но иногда мне совсем не удается вызвать в памяти твой образ. Будто я пытаюсь руками схватить облако».
«Мужчина и женщина могут соединиться только в одном, — отвечает она улыбаясь, — и только иногда. Разве этого недостаточно?»
«Только в постели?»
«Конечно, нет, — возражает она. — Как тебе не стыдно! Ты думаешь, что говоришь? В постели тоже, конечно, но не всегда. Не всегда, дорогой».
Как-то раз ты сфотографировал ее крупным планом. Со снимка смотрела совсем другая, незнакомая Ева. Ты не мог себе этого объяснить. Настоящий сфинкс. Ты испугался, что совсем не знаешь ее, что вы всего лишь знакомые незнакомцы, которые, встречаясь, не могут до конца понять друг друга.
Ее слова смутили тебя.
Однажды вы были вместе на похоронах. Умер человек, которого ты едва знал. Он казался тебе старым, уставшим от жизни. Ева вряд ли знала его ближе, но утверждала, что он был хорошим человеком. На похоронах было как-то особенно уныло — стояла осень, над Любляной нависли тяжелые облака, на голых деревьях вертелись воробьи. Над могилой что-то кричал человек со странным выражением лица: казалось, он злился и готов был вцепиться в кого-нибудь зубами. Было непонятно, на кого он злился: на себя, на присутствующих, которые смиренно стояли у могилы, или на своего умершего друга, как он называл покойного. Ты подумал: «Очевидно, его глубоко потрясла смерть товарища, и теперь потрясение обернулось бессильной яростью на этот мир, в котором все люди смертны».
Ева — это ты потом вспомнил — была тогда очень бледной, очень юной и очень серьезной. Она сжимала твою руку, будто у нее щемило сердце.
Вы возвращались пешком, молча. Посидели полчаса в ресторане и вернулись домой. Тебя не покидало ощущение, что вы почему-то не решаетесь взглянуть друг другу в глаза. Когда ты отпирал дверь, Ева прижалась к тебе, поднялась на цыпочки и прошептала на ухо: «Мы будем сегодня любить друг друга, Адам?»
Тебя это, признаться, удивило и растрогало одновременно. Кажется, ты улыбнулся и ответил: «Да».
Ты проснулся на рассвете. Окна словно были залиты белой известью. Ночь умчалась куда-то далеко, унеся с собой полыханье жарких искр. Эти искры остались в памяти как нечто мимолетное, и ты подумал, что так, наверное, и должно быть. Человек может выносить огонь лишь одно мгновение, иначе он сгорит и превратится в горстку пепла. Ева лежала рядом и ровно дышала во сне. Ты приподнялся, чтобы взглянуть на нее, и снова осторожно лег. «Он был хорошим человеком», — сказала она, когда вы отправлялись на кладбище. А когда ты спросил ее вечером, что она хотела этим сказать, Ева как-то неуверенно ответила: «Он был незаметный, но настоящий человек. Однажды я обидела его, и, когда попросила прощения, он ответил: „Нет-нет, не беспокойтесь, если бы вы всегда и во всем были правы, вы не были бы живым человеком. Я люблю живых людей, хотя они и делают ошибки“. Я даже не сразу поняла его».
В тот час, когда густая известь рассвета залила ваши окна, ты невольно размышлял об этом. Думал: тот человек наверняка был чудаком и для общения с людьми ему нужны были именно их ошибки. Для самоутверждения, осознания себя, для морального удовлетворения?
Как знать.
Ева спит, дышит спокойно, тело у нее теплое, как у кошки. А ты ждешь, когда взойдет солнце, и думаешь: «Почему тот остался в ее памяти хорошим человеком? Потому ли, что не рассердился на нее, не мстил за обиду, не упрекал?»
Ева вдруг проснулась, протянула теплую руку и положила ее тебе на грудь.
«Ты милый, — сонно пробормотала она. — Никогда не забывай, что у настоящего мужчины должно быть большое сердце. Только рядом с большим сердцем женщины чувствуют себя в безопасности».
«Что значит „в безопасности“? — спросил ты. — От кого им грозит опасность?»
«От себя, — прошептала она. — Я еще посплю, пока не взойдет солнце».
Ты посмотрел в окно и пробормотал: «Солнца, пожалуй, сегодня не будет».
«Будет, будет», — ответила она и в следующее мгновение уже спала.