В ту ночь, накануне бабушкиных похорон, она то и дело просыпалась. В оконном проеме мерцали звезды, она вслушивалась в шум реки, не приносивший успокоения. В памяти всплывали картины скалистых ущелий, которые она однажды видела и с тех пор не могла забыть. Она ловила ящериц, ящерицы превращались в змей; высоко над обрывом на самом юру сидел сокол. «Неужели я от этого никогда не избавлюсь?» Звезды отдавали свой мягкий свет крышам, ее сердцу — ничего. В полночь ей живо представилась бабушка. Из-за двери слышалось ровное дыхание отца с матерью, и она поняла, что ни одно колесико в механизме их жизни не изменило своего ритма, хотя из кухни, где последнее время лежала бабушка, еще тянуло воском и аспидистрой. Этот запах сгустился над ее постелью, приняв почти человеческий облик не то лунатика, не то покойника, который никак не мог привыкнуть к потустороннему миру. Час спустя у нее застучало в висках: «Вот сейчас на бабушкин гроб выпадет роса. Она одна…»
Потом ее обступили сны:
«Я шагаю по дороге среди орешника, моросит, чуть слышен стук капель о листья. Что за небо! Несутся изорванные в клочья облака, хотя ветра не чувствуется. Дорога эта мне знакома. Может, в Храши? Точно не знаю, но голову себе ломать не собираюсь, смотрю на облака, любуюсь; одно похоже на белого слона с поднятым хоботом. Впереди, шагах в пятнадцати от меня, идут отец и мать. Я их ненавижу, они же, как нарочно, делают все, чтоб еще больше разжечь мою ненависть. Не понимаю, чего они так торопятся. Однако я не отстаю от них: я одна и беспомощна, у меня нет сил вырваться из их круга. К чему раздумывать, правильно ли мы идем, они бы и с завязанными глазами нашли дорогу. На маме надето фиолетовое платье, то самое, которое я с давних пор терпеть не могу, потому что в нем у нее живот, как барабан. Ей никак не удается идти с отцом в ногу. Черный костюм придает ему еще более мрачный и суровый вид. Они идут каждый сам по себе, она — по правой, он — по левой стороне дороги. Куда мы идем? Я знаю, что должна идти, должна, как всегда… Я иду по отцовской стороне и думаю: „Этому никогда не будет конца“. На небе уже не видно ни клочка синевы. Облака сгустились и спустились низко, приобрели блекло-розовый цвет, только вершины горных хребтов отливали золотом. Вдруг отец остановился; справа за оградой — запущенное кладбище, при виде его меня охватывает щемящая тоска. Кресты из литого железа поросли чертополохом, надгробные плиты потрескались, они белые и едва видны в зарослях бурьяна и дикой сливы. Расплывшийся огарок свечи мерцает на останках часовенки. Из-за ограды вышел цыган с павлиньим пером и направился к отцу. Подойдя, он что-то сказал. Отец вдруг угрожающе заносит руку — как хорошо знакомо мне это движение, сколько раз я ощущала его над своим затылком, замкнувшись в скорлупе своей ненависти, — цыган подставляет щеку, которая в отсвете облаков становится совершенно свинцовой, да, да, просто омертвелой, а его руки только некоторое время спустя медленно поднимаются к лицу и закрывают его. Я ничего не слышу. Цыган пятится назад, отец продолжает на него наступать, цыган исчезает за оградой, и через минуту я вижу его уже очень далеко, — он стоит, прислонившись к широкому стволу дуба. Все время меня преследуют такие кошмары, душа моя живет больше призраками, нежели реальностью. Мы идем дальше. Показалась деревня. Это не Храши. В этих местах я еще никогда не бывала. Зеленые домики расставлены, как на большой картине; в центре возвышается огромное, похожее на церковь здание, по которому только что пробежал одинокий луч солнца. За оградой неподвижно стоит черный бык. Отец с матерью ждут у входа в деревню. Отец наставляет меня, чтоб я была умницей, при этом его мясистый подбородок подрагивает, а взгляд без тени приязни ощупывает меня с ног до головы. Мать смотрит в сторону. Она вообще была слабохарактерной, а во время семейных сцен становилась еще несноснее, еще меньше похожей на себя. Оба они промокли, но держатся с прежней чопорностью. Дождь падает серебряным песком. Я спрашиваю отца, отчего никого нигде не видно, будто вся деревня вымерла. Он не удостаивает меня ответом, а поворачивается, и они с матерью идут дальше. Не первый раз я оставалась одна, однако, как я ни старалась, я не могла вспомнить такого состояния полной потерянности, какое охватило меня сейчас. Странно, ведь я терпеть не могу родителей, сотни раз я пряталась в чулане подле кладовки в страхе перед отцовским резким голосом, перед их жадностью, эгоизмом и похотью. Мы идем по деревне. Ставни наглухо закрыты, не слышно даже скотины, видимо, запертой в хлевах. Хоть мне и было стыдно за свое платье, я просто мечтала, чтоб кто-нибудь посмотрел на меня из-за забора, пусть даже недобрым взглядом. Те идут, не оборачиваясь. Неожиданно перед нами возникает большое, похожее на церковь, строение. Свет на стенах погас. Большие пятна образовали замысловатые фигуры, я пытаюсь отгадать, что они изображают. Мое внимание сразу же привлекает белый слон, которого я недавно видела на небе. Отец и мать уже вошли, а я не могу, меня останавливает упавшая плита с какой-то надписью. Я присела на нее. Передо мной раскинулись мокрые от дождя сады, обвитые виноградом дома без каких-либо признаков жизни, хотя и кажется, что там, за закрытыми дверями, кто-то сидит и замышляет что-то странное и злое (конечно, сам до смерти боится, иначе бы не стал останавливать часов в горнице). Я беспомощна, и в этой беспомощности — все страдания моего детства. Над травой порхает черная бабочка. Облака спускаются все ниже и ниже, не оставляя на горизонте ни одной светлой полосы, вот-вот ночной мрак окутает землю. Неужели я так и не стала смелее? Теперь бы лечь, чтоб придавило чем-нибудь тяжелым, только бы быстрее! Дышать все труднее и труднее. Я больше не могу. Скорей бы уж конец. Встаю. На камне надпись: „Встретимся на небесах!“ Я иду к двери, за которой скрылись отец с матерью, вхожу, хоть и не жду от них помощи. Огромное помещение, разделенное колоннами на две части, освещено карбидной лампой. Прямо перед собой я увидела бабушку. Она лежит на куче ярко-желтой соломы и не моргая изумленно глядит на меня. Те сидят под сводом, лицом к лицу, стиснув колени и касаясь ногами друг друга. Меня тошнит от отвращения. На коленях у них глиняный горшок с варениками, и они едят из него с животной жадностью. В закутке, немного поодаль, сухощавый мужчина играет на кларнете. За моей спиной с шумом захлопывается дверь. Те в ужасе озираются, готовые закричать; отец прикрывает горшок ладонью. Становится светлее. Из темноты выныривает кларнетист и идет ко мне. Свет усиливается, звук кларнета тоже, лицо незнакомца приближается…»
Ида вытянула ноги. Они казались ей большими и уродливыми: кривые ведь! Как часто собственное тело бывало ей неприятно! Она встала и присела на край постели, вырываясь из объятий сна, как рвется кверху пробка, лежащая на дне. Ее бил озноб, и она прикрыла ноги. Сердце колотилось. Раньше в квадрате окна светились звезды, теперь на их месте повисла луна. В глубине улицы прозвонил колокольчик. Почувствовав, что она вся в поту, Ида протянула руку и вскрикнула:
— Эди!
«Милый, — думала она, — только ты можешь мне помочь. У этих снов нет ни конца, ни начала — так было и так будет, если ты мне не поможешь… Какое у тебя лицо! А может, ты вовсе не тот?.. Когда я увидела тебя в первый раз, твое лицо излучало свет».
— Эди! — снова закричала она. Она понимала, что ей надо успокоиться, ведь это началось, когда ей было десять лет, пора уже привыкнуть. Эди спокойно спал; крик не разбудил его. Это был ее муж, уже год он спал рядом с ней. Она выбрала его, чтоб освободиться от страха, потому что он умел улыбаться; своим широким скуластым лицом, надеялась Ида, он заслонит все то, что ее мучало. Ида поискала пальцами его губы и прикоснулась к ним, к его дыханию. Вдох у него был несколько тяжелее, чем выдох. Совсем не так, как у отца, чье сопение доносилось из соседней комнаты, но и не так, как дышала бабушка последние полгода своей жизни.
Луна покачивалась над трубой соседнего дома. Лучи лунного света опоясывали крышу частоколом из серебряных копий, делая ее похожей на корону. Бабушку увезли на катафалке еще днем. Ида вдруг отчетливо увидела под короной ее лицо на старой фланелевой подушке. «Раньше меня спасала бабушка, — сказала она про себя. — А теперь ты, мой милый. Я привела тебя в эту комнату, где мне никогда не было хорошо… Рядом, за дверью, комната этих. Я не рассказывала тебе о них, ни об отце, ни о матери, лишь немного о бабушке. Я думала, что мы будем жить одни. Но ты еще не пригляделся к ним как следует, мог бы мне и не поверить… Неужели ненависть моя так ужасна? Я точно помню, когда она окончательно отравила мое сердце. Поймешь ли ты меня когда-нибудь? Только если поймешь, ты мне поможешь».
Ида стала думать о вещах, лишь бы не давать воли воспоминаниям.
Она отвела глаза от лица мужа и окинула взглядом комнату, которую лунный свет словно бы оживил, нагроможденные в ней вещи выпятили свои животы и плавно покачивались. Она наблюдала за зеленым венком под потолком и пересела в угол, куда не доставал свет луны, венок сразу исчез; перед глазами стояли искаженные гримасами лица, мучившие ее столько ночей. Комната не была просторной, из-за жилищных затруднений они сидели друг у друга на головах. Может быть, Ида давно бы уже позабыла про большую часть своих бед и избавилась бы от больного воображения, если бы жизнь не замкнула ее в маленькой комнатушке возле родительской спальни.
«Почему меня всегда корили за больное воображение?»
(«Хватит!» — приказывал отец, да так громко, что дрожали стекла в книжном шкафу. Мать стояла за дверью и смотрела в пол. Крик отца всякий раз вызывал в ней прилив нежности. После этого она шла с ним спать. На смену постельным утехам приходили подсчеты. Ночи напролет Ида слушала волшебные цифры процветания их магазина. Цифры сливались со сладострастным и утомленным хихиканьем матери. Так шли годы. У матери между тем вырос живот.)
«Неужели всюду так?»
Взгляд Иды остановился на книжном шкафу, который купался в лунном свете. Стекла были синие, и в них отражалась часть улицы: каштан, вывеска мясника, часовня под ивой и брошенная тележка носильщика. Сколько раз вечерами она смотрела на эту развесистую иву, мечтая о том, как из ее тени выйдет человек и уведет ее отсюда? Она встретила его утром у реки. Было чудесное утро, его лицо расплывалось в улыбке. Он оставил приятеля и пошел за ней. Ида подумала тогда: «А ты стоящий парень?»
И сейчас еще продолжала задавать себе этот вопрос:
«Они мне всю жизнь отравили. Бедный мой!» Ей захотелось его поцеловать. Лунный свет сейчас падал прямо на лицо мужа, оно стало от этого немного припухшим и неестественным. На мгновение ее охватило чувство, словно она вошла в собственную, хорошо знакомую комнату в сумерки; раньше ей и в голову не приходило, что все здесь может выглядеть иначе. Ида пересилила себя. Наклонилась к уху Эди и на этот раз зашептала:
— Милый, хороший! Послушай!
Никакого ответа…
В соседней комнате заговорили. Ида услышала тихий сдавленный голос отца. Она подняла голову. Отец, видно, повернулся, на кровати заскрипели пружины, потом некоторое время было тихо. Лишь тиканье будильника крошило время, словно бы вырисовывая контуры лежащих в темноте тел. Ида хорошо знала эту старую игру, но сейчас она приобрела какой-то особенный смысл. Ида почувствовала, как в кончиках пальцев стучит кровь. Луна сместилась к краю окна и разделила лицо Эди пополам.
Ида услыхала отца:
— Не лезь! Говорю тебе, лежи спокойно! Какого черта…
Мать тихо ныла:
— Ох, да ну же!.. Чудной ты. Да ну же…
Через некоторое время отец спросил:
— Что ты сказала вчера насчет венков?
Ответа матери Ида не слышала, хотя говорила та долго. Неразборчивые слова сливались с тиканьем будильника. Неясность их усиливалась подавленностью ее тона. Она будто бы умоляла его о чем-то.
— Ну, ладно, — сказал отец. — Обойдемся без гвоздик. В этом году они дорогие. У Лузнара могли бы достать венки дешевле… Дешевле, да.
Посыпались цифры. Месяц исчез из окна. Только край самой высокой трубы еще хранил лунный покров. Ида слушала рассеянно, а сама думала: «Она была его матерью…»
Спустя некоторое время отец сказал:
— Ладно, иди ко мне! Иди, иди!
За дверью раздался едва слышный сдавленный смех. Ида закрыла глаза, и перед ней пронеслась длинная вереница ликов, бабушка была такая же, какой она виделась ей во сне на куче соломы. Как и тогда, заиграл кларнет. Ида зарылась лицом в подушку.
Приготовления к похоронам отняли у отца больше времени, чем ему того хотелось. Он должен был обзвонить родственников, и из прихожей было слышно, как он старается говорить особенно мягким и скорбным тоном, что, впрочем, при его хриплом голосе не составляло большого труда. Это был тон заботливого начальника. Утром пришел приказчик, отец ушел и вскоре вернулся. Привезли много кожи, рассказывал он матери, надо ее размещать на складе. Он долго ругал поставщиков и только после этого пошел в ванную умываться. Мать без конца стучалась к нему, говоря заговорщически тихо, но зло. Дядя Матко прислал телеграмму, он не приедет, потому что у него комиссия, и это казалось матери чудовищным бессердечием.
— Сообщи остальным! — сказал отец из-за двери. Звонок звонил не переставая. Продавец пиротских ковров[11] не желал уходить. Мать позвала на помощь кухарку, но только отцу удалось выставить его за дверь. Крик отца был слышен на лестнице, а может, и на улице, во всяком случае, на балконе соседнего дома появилась женщина в ночной рубашке, с папильотками на голове. На ее лице был написан неподдельный испуг. Наконец двери с треском захлопнулись. Отец потребовал горячей воды, вероятно, ему ее тотчас принесли. На мгновение наступила тишина, нарушаемая лишь звуками с улицы.
Ида встала. Она села у окна, наслаждаясь ласковой свежестью утра. Эди спал. Ему никогда ничего не мешало. Во сне он разрумянился, волосы слиплись на лбу, руки, сжатые в кулак, он поднял к лицу, как ребенок. В нем вообще было много ребячливого, что в одно и то же время привлекало и вызывало чувство неловкости. Когда Ида с ним познакомилась, она ни секунды не раздумывала; голова у нее шла кругом, и, как камень, который не выбирает, где ему упасть, она бросилась в объятия его смеха. (В ту ночь отец гонял ее по комнате, зажав в угол, извергал на нее потоки ругательств. Она сказала ему, что парень музыкант. Глаза отца зловеще поблескивали из-под густых черных бровей. Иде казалось, что вокруг нее полыхает пламя и ей необходимо вырваться из огненного кольца. Должно быть, тогда впервые в ее груди родились сопротивление и отпор, и, поймав в зеркале изображение дикого существа с пылающими щеками и стиснутыми губами, она ни на минуту не усомнилась в том, что это она. Облокотившись на комод, мать вторила отцу, без толку вставляя: «Ах, такой брак!..», — отгоняя при этом кошку. Она ровным счетом ничего не понимала. И меньше всего в том, что происходило между отцом и дочерью. Ида победила. Молодой человек поселился в их доме.)
Под окном появились ребята с мячом. Ида знала их, но их жизнь была для нее загадкой, она думала о собственном ребенке, ей так хотелось его иметь. Ребята с утра были полны сил и носились без устали. Пыль от их ног поднималась столбом, машины заставляли их то и дело шарахаться в сторону. Солнце в дымке облаков сильно припекало. На обочине, возле жердей для выбивания ковров, сидел рыжий мальчуган и наблюдал за игрой. «Бедняжка», — подумала Ида, взглянув на парнишку, чьи светло-карие глаза с размеренностью часового маятника следовали за событиями на улице. «А я была похожа на этого ребенка? Что я знаю о нем? О чем он мечтает? Кто ему портит жизнь, кто без конца ругает? Куда он прячется, когда ему плохо? Видно, даже такое утро ему не в радость…» Ее мучила мысль о том, как трудно найти дорогу к сердцу другого человека. Она оглянулась на мужа, который как раз начал просыпаться. «Что я знаю о тебе?» — спросила она себя.
Ей стало зябко. В церкви за углом звонили. Несколько женщин шли по улице, они обернулись на их дом и зашушукались. Животные и те так не делают. Только люди. «И правда, что я знаю о тебе?..» Вопрос был не из простых. Неужели она вышла за него потому, что он хорошо смеется и показался ей симпатичным? Она искала в нем опору. Ну и как? Нашла?
Эди проснулся и попросил дать ему сигареты. Он лениво курил; его взгляд был устремлен мимо нее — в окно. Там пор хали голуби в серебряных опереньях. Поливальная машина прогнала на некоторое время ребят с мостовой. Ида присела на постель к мужу и сказала ему, что видела во сне бабушку.
— Я хотела тебя разбудить. Мне было так не по себе. — Он спросил, выглажен ли черный галстук.
— Да.
Отец вышел из ванной комнаты. В кухне шел разговор об обеде. Кухарка не хотела сама составлять меню, сказав, что в такой день надо бы что-нибудь особенное. «Не животные же мы!..» Отец распорядился, чтобы обед был самое позднее в час. Затем мать пошла в спальню, она сердилась на портниху. Ида, словно воочию, видела, как она вынимает из волос шпильки. Отец завел разговор о венках.
— У Лузнара могли бы достать подешевле…
Утренняя прохлада помогла Иде освободиться от ночных кошмаров и унять биение сердца, однако с наступлением дня жара, уличный шум и домашняя суета снова вернули ее в прежний мир, где ее ждало строго смотрящее в потолок лицо бабушки, на котором милые увядшие черты застыли в свинцовой отрешенности. Пожалуй, только на этом лице она читала сны, похожие на ее собственные, хотя столь же невнятные, но и оно ускользало от нее, а в окнах пристально глядящих глаз проглядывала пустота, пепел под черным сводом, ничто. Муж встал. Ида отошла. Они не взглянули друг на друга, почувствовав какую-то отчужденность. Иде хотелось другого. В глубине души она надеялась, что он избавит ее от мучений, поможет устоять, поддержит, мечтала, чтобы муж оказался мягким и сильным человеком. Эди лениво ходил по комнате, выбирая себе белье. Это был довольно плотный мужчина — пижама тесно облегала его тело. От него еще исходило тепло сна. Ида снова сказала ему о бабушке. Отец ушел, позвонила портниха, и было слышно, как они с матерью примеряют траурное платье.
— Ты не проснулся… — сказала Ида. — Бабушка лежала на соломе. Там еще был какой-то человек с кларнетом, он пошел мне навстречу. Карбидная лампа горела все сильнее.
— А я играю на скрипке…
— Бабушка смотрела на меня, но не знаю, видела ли.
— Ты бы лучше спала…
— Да… А эти черт те что вытворяли! Не могу тебе передать, как мне было тяжело… Знаю, ты понимаешь, этого никто не мог бы выдержать, да еще в такую ночь, а я должна была терпеть из года в год. Если бы не бабушка, мне бы, наверное, пришел конец.
Она подошла к мужу сзади и поворошила ему волосы на затылке, сразу же почувствовав, что ему это неприятно. Он копался в галстуках и пытался незаметно убрать ее руку.
— Эди, — зашептала Ида, — я ненавижу их. Ох, как я их ненавижу!
Тут он порывисто обернулся, и перед ней возникло незнакомое лицо, такое же незнакомое и чужое, как лицо кларнетиста. Слегка вспотевший лоб Эди прорезала вертикальная морщина. Он окинул ее взглядом, пронзившим ее насквозь.
— Слушай, — проговорил он глухо, — давай без сцен!
— Что?
— Оставь! Ты что, не в себе? Кончай с этим!
Ида убрала руку с его затылка и отошла к окну. На плакучей иве шелестели листья; круглое облако плыло около солнца и бросало время от времени тень на улицу, где судачили хозяйки с корзинами, задумчиво брели две собаки, а перед витриной парикмахерской вертелись ротозеи мальчишки. Какой-то знакомый, проходя мимо, поздоровался с ней, но так и не дождался ответа; ей казалось, что мир раздвинулся и все стало страшно далеко, хотя и отчетливо видно.
— Хорошо, — сказала она.
Эди вышел из комнаты, хлопнув дверью сильней, чем обычно. Она слышала, что он в ванной. Постучала мать и спросила, нужна ли ей портниха, Ида ответила, что нет, она все сделает сама; потом мать сказала портнихе, чтобы та ни в коем случае не пришивала пластрон из черных кружев, лучше прикрепить на булавках, а летом она пришьет белый. Ида сдавила виски ладонями. Слова матери болью отдавались у нее в голове; кто бы это выдержал? Отвесные солнечные лучи били прямо в нее, болела уже не только голова, но и сердце. Она не вытерпела и закричала:
— Пожалуйста! Нельзя ли потише! Прошу вас!
Мать сказала портнихе, что у девчонки нервы никуда, после чего они перешли на шепот и слышен был только стук машинки; вероятно, говорили о бабушкиной болезни, потому что мать сыпала иностранными терминами. Ида не знала, что делать. Подчиняясь автоматизму движений, она подошла к гардеробу, вынула черное платье и разложила его на двух стульях, что сразу же напомнило ей катафалк среди бела дня. «Может, я и вправду не в себе? — подумала она, и боль с новой силой отозвалась в ней. — Что делать? На похороны ехать только через пять часов…» Ида прилегла на постель. Закрыв глаза, она все еще продолжала видеть квадрат потолка, по его белой поверхности ползали неестественные огромные мухи. Сначала их движение было хаотичным, но постепенно, образовывая разные фигуры, они вывели на потолке «Эди». Ничто ей не было сейчас так чуждо, как это имя. «Быстро он спелся с ними. И это будет моей жизнью…»
Она пролежала до обеда. Эди пришел за ней и, не переступая порога, позвал ее. Сначала она не отозвалась. Голос мужа доносился до нее, словно бы со дна непроглядной пропасти теней. Тогда он приоткрыл дверь и сказал:
— Так дальше не может продолжаться.
И потом резче:
— Собирайся!
Ида поднялась и бездумно стала одеваться. Не глядя в зеркало, привычными быстрыми движениями заколола волосы и вышла в столовую. Ставни были закрыты, в комнате плыл полумрак, рассекаемый несколькими заблудшими солнечными лучами. Отец жадно ел суп и даже не оглянулся, когда она вошла. Рядом с ним сидела тетя Ага, с которой Ида была едва знакома. Она вспомнила, что эта сухощавая женщина жила когда-то со своим приказчиком, а потом выгнала его и превратилась в страшную скупердяйку, муж ее крал. Тетя долго держала ладонь на руке отца, обводя всех выцветшими глазами, и хвалила кухарку; Эди между тем нервно вертел в руках рюмку. Матери обязательно надо было рассказывать про бабушкину болезнь, что она и делала с удовольствием. Она немного охрипла, но не в ее характере было примириться с этим, голос ее набирал силу, становился все более дрожащим, как у плохо объезженной лошади.
— Последние месяцы ей делали по три укола морфия в день, представляешь! Он не мог вставать по ночам — работает слишком много. В два часа ночи ей стало совсем плохо. Она стонала невыносимо, одеялом себе рот затыкала. Когда я вошла к ней ночью, так просто испугалась: ноги из-под одеяла высунулись белые-белые, будто деревянные. В самом конце стало трудно делать уколы — на ней и килограмма мяса не осталось. Он еще, помню, сказал: «Уж когда только этому конец придет?..»
Ида рассматривала луч солнца, который падал на мамино кольцо и отражался в бокале розоватого вина. К еде она не притрагивалась. Эди спокойно резал мясо и лишь изредка бросал на нее холодные, укоризненные взгляды, в которых она неожиданно узнала знакомую ей отцовскую ярость, черту в характере мужа, о которой она не подозревала. «Что ж, выходит, мне и его теперь нужно бояться?» Голос матери рисовал во мраке комнаты светлый образ бабушки, а Ида вспоминала последние дни ее жизни. Бабушка узнавала ее, когда она садилась к ней и брала ее за руку, которая стала похожа на мятую перчатку из грубо выделанной кожи. Бабушка не выносила света; мухи ползали у нее по лицу, но она ничего не чувствовала. Ида часто прикладывала ухо к ее губам; однажды вечером, дня за три до смерти, — кто бы мог подумать! — она разобрала слова:
— Все были такие… Все одинаковые…
Агония продолжалась шестнадцать часов, отец в это время был занят в магазине.
Ели говядину, потом торт «Добош» и вишневый компот. Эди заметил, что «Добош» лучше, когда немного постоит.
— Да, — сказал отец, — могли бы и вчера сделать. — Потом он обернулся к тете Are: — Венок от тебя мы тоже заказали у Лузнара. Ты себе представить не можешь, какая разница в ценах.
Идина рюмка ударилась о тарелку. Никто не понял ее, когда она сказала:
— Отца очень беспокоит цена венков. Бабушка больше всего любила гвоздики.
— Что? — спросил Эди.
— Извините!
Она ушла в свою комнату. Закрыла окна и задвинула занавески. В приглушенном свете ее неожиданно охватило ощущение бабушкиного тепла, когда она девочкой плакала, уткнувшись в ее колени. Ида села на край постели; время проходило мимо нее, из столовой доносился шум голосов; короткие, рубленые фразы и покачивающиеся цепочки слов, но все это было вне времени, разговор плыл по поверхности, бестолковый и отвратительный, как шорох пресмыкающихся среди камней — она видела их во сне прошлой ночью вместе с соколом, отдыхавшим на вершине скалы. Лицо Эди трижды рассекалось: ночью — лунным светом из окна, недавно в столовой — заблудившимся солнечным лучом, теперь вот — ее мыслями, в которых не укладывалось ее желание с его замечанием о торте… Из оцепенения ее вывели звуки автомобильного гудка. За ней пришли — отец стоял в дверях. На улице ей стало не по себе от перебранки, разгоревшейся из-за того, кому в какую машину садиться. Солнце уже стояло высоко, в дверях своих домов толпились соседи, наблюдавшие за их сборами. Детвора цеплялась за машины. Ида сидела между тетей Агой и Эди. У Эди был тугой воротничок; он держался сухо, делая вид, что ничего не произошло. Ей чуть не сделалось плохо, когда машину начало трясти. Эди положил руку ей на колено, но в этом прикосновении не было обычной мягкости, и она слегка отстранилась. Ида видела плечи шофера и даже обратила внимание на то, как он осторожно ведет машину. Тетя Ага говорила о ценах похоронного бюро, которые казались ей непомерно высокими. Рассказывала о похоронах настоятеля Мерника, с которым ее связывала большая дружба. На площади репетировал духовой оркестр, недалеко, в окружении голубей и поднимающейся пыли сидели три старушки. Медь инструментов сверкала на всю площадь. Из церкви, крестясь, вышел одетый в черное человек, рука его замерла при виде колонны автомобилей. Эди уверял тетю Агу, что город за последнее время очень вырос, потом, обернувшись к Иде, прошептал:
— Будь поспокойнее на кладбище! Мне бы не хотелось выступать в роли укротителя.
Она глядела мимо него на исчезающие вдали в зелени садов дома. В одном месте грузили старое железо, образовалась длинная вереница телег; лошади, изнуренные жарой, стояли, понуро опустив головы. Из-под брусчатки пробивалась трава, которую клевали куры. Продавец поливал площадку перед магазином. Все это не имело никакого отношения к бабушкиной жизни и смерти.
— Вы собираетесь и дальше жить вместе? Квартиры себе не будете подыскивать? — спросила тетя Ага.
— Трудно это… — ответил Эди. Ида обернулась к нему, он нахмурил брови, а потом медленно, очень медленно отвел взгляд в сторону Ага не унималась.
— Сам-то небось крут?
— Они очень добры оба…
— Да… — проговорила старуха, — иногда по-другому не выходит…
Ида прислушивалась к их словам, и ей казалось, что ее уносит куда-то далеко, далеко. Занятая мыслями о бабушке, ее жизни и смерти, она не понимала ни того, о чем говорит муж, ни того, что происходило на улицах.
Проехали через реку, которая блестела на солнце, как раскаленное добела железо. Под мостом было много купающихся. Один из них задрал голову и помахал рукой.
Эди произнес:
— Мне всегда была отвратительна смерть…
— Да уж, конечно…
Старушка достала носовой платок, приподняла шляпку яйцевидной формы, вытерла со лба пот. При этом показалась плешь, покрытая очень белой кожей.
— Сегодня обещали дождливую погоду… — сказал Эди, достав из кармана газету, и принялся обмахивать тетю Агу. Он наклонился вперед, и в его услужливых движениях угадывалась неприязнь. «Тебе я доверилась…» Ида вся светилась изнутри и, словно придя в себя после обморока, быстро поднесла руки к глазам. То тягостное, что раньше было скрыто туманом, что томило ее сердце и сковывало ум, неожиданно приобрело четкость и остроту. Перемена была такой разительной, что у нее защемило в груди. Смех мужа неожиданно стал ей жалок; она поняла бабушкины слова: «Все были такие…» — увидела себя в судьбе матери. «Рядом с этим человеком… Ведь не всегда же мать была прожорливой, пузатой бабой! Сумасбродство отца пригнуло ее к земле». Вместе с просветлением сознания прояснилось и все кругом. В поле стояли одинокие деревья, далекие горные массивы переливались всеми цветами радуги. Эди все еще обмахивал Агу, та довольно посмеивалась. Она то закрывала, то открывала сумочку, где, кроме четок, лежали кошелек на кнопке, большая связка ключей, пакетик лимонных долек и несколько исписанных цифрами бумажек.
— Хорошо, что вы не оставили ее дома, — проговорила она, — в такую жару сразу бы пошел дух…
Спустя некоторое время она добавила:
— А вы с Идой могли бы заняться торговлей.
Эди кивнул.
Приехали. Народу уже собралось порядком. Вышли из машин. Мать тут же стала разыгрывать обморок, ее подхватили под руки, после чего, опустив плечи, она уронила голову на грудь, желая как можно живописнее изобразить свое горе. Ида шла сквозь строй одетых в черное людей. Они здоровались с ней. Если еще недавно она увидела бы едва ли больше смутно мельтешащих расплывчатых пятен, то сейчас она замечала абсолютно все, причем замечала с какой-то беспощадной ясностью. У могильщиков струился пот из-под темных шляп. Пришли даже самые бедные из родственников, которые не появлялись в доме с тех пор, как они разбогатели. Иде вспомнилось то далекое время, когда считали каждую ложку сахара, мысленно она увидела отца — он сидит под настольной лампой, его белый лоб, где постоянно плелись интриги, нахмурен, усталая рука тянется к груди, в которой полыхает огонь. Отец шагал перед ней, и его мускулистые плечи туго обтягивал костюм цвета маренго. Он был еще крепким, впрочем, и самоуверенности тоже хватало — эдакий невозмутимый грабитель. «Откуда он такой? Бабушка была его матерью…» Когда она была ребенком, случалось, отец бил ее, и тогда у него был светлый взгляд и в его искрящихся глазах время от времени проблескивало сострадание…
Семья расположилась слева от гроба. Подошла маленькая сгорбленная старушонка, в левой руке у нее был бархатный ридикюль, а в правой — зонтик в чехле. Не оглядываясь по сторонам, она вытащила из ридикюля очки в стальной оправе, протерла их с исключительной тщательностью и надела на нос. После этого она подошла к гробу и вполголоса стала читать надписи на лентах венков. «И от Лузнара здесь», — подумала Ида. Кончив читать, старуха бережно сняла очки, убрала их в ридикюль, перекрестилась и засеменила к кладбищу. Солнце раскалило жестяной навес. Могильщик снял свою треуголку и обмахивался ею. Какой-то дальний родственник, похожий на хорька, сновал туда-сюда, определяя, где какой паре стоять. На его нижних зубах поблескивали золотые коронки. Слабость обострила чувства, и Ида замечала больше, чем когда-либо. В соседнем ресторанчике завели патефон, который заиграл какой-то дурацкий танцевальный мотив. Ида еще толком не знала, что делать, когда, обернувшись к мужу, спросила:
— Что это?
— Lambeth walk, — ответил он тоном знатока, — это танцевали несколько лет назад.
Пришли двое стариков из дома для престарелых. Один из них сказал:
— На соседнем гробе мух больше.
— Говорят, на некоторые болезни они особенно падки. Здесь женщина.
Мать становилась все неспокойней. Она без нужды подносила носовой платок к глазам. Отец стоял полный достоинства, однако был настороже. Вдруг мать шепнула отцу, чтобы тот взглянул, вырыта ли могила. Отец побагровел и сжал ей локоть так сильно, что она вздрогнула. Он процедил что-то сквозь зубы. Что — не было слышно, но Ида знала — словечки не из ласковых. Когда она на них посмотрела своими новыми глазами, отец, мокрый от пота, склонился к матери с змеиным шипением, а та, вся такая округлая, стояла сгорбившись, Ида, может быть, впервые с такой отчетливостью осознала, где она, куда ее несет, откуда ее мучения. «Ненависть тоже связывает людей…» Она смотрела сквозь добела раскаленный воздух, в котором копошились черные фигуры людей, и видела далекое прошлое.
«Вот я перед зеркалом: маленькая, мне десять лет. Спускаюсь в магазин, там сейчас обеденный перерыв».
Был точно такой же день. В полумраке магазина жужжали мухи. Ида любила играть за прилавком, здесь так приятно пахло, но отец не часто пускал ее сюда. «Я была мечтательным ребенком, меня всегда больше занимала суть вещей, чем их внешний вид». Ида не задумывалась о своих родителях, боялась задумываться, хотя многое ей было непонятно. Играя, она вдруг услышала доносившиеся из кладовки приглушенные, сердитые голоса. В кладовой было еще темнее, чем в магазине, но она быстро различила фигуры. Прижавшись к бидону с маслом, стояла Мими — ученица в магазине, здоровая деваха с большой грудью и вечно заспанными глазами. Отец стоял, широко расставив ноги, и что-то цедил сквозь зубы. Ученица то и дело подносила руку к губам и закусывала ладонь, как бы в предчувствии надвигающейся грозы. Неожиданно отец поднял руку и ударил девушку по голове. Наступила глубокая тишина, нарушаемая лишь уличным шумом. Мими потирала место удара, глаза ее оставались прежними, лишь слегка потемнели. Она начала пятиться назад, пробираясь вдоль стены между ящиками. Отец не торопясь шел за ней и осыпал ее ударами, все более быстрыми и сильными. Мими застонала и упала на груду мешков. Отец встал рядом с ней и долго смотрел на нее… «У меня сердце в пятки ушло, хотя я ничего не понимала; мне было ужасно страшно, но я не могла двинуться с места…»
Наконец-то приехал катафалк. Гроб неприятно поскрипывал. Усердный родственник всех построил в колонну, которая медленно двинулась к кладбищу. Песок был таким белым, что солнечные лучи отражались в нем. Эди наклонился к Иде и зашептал:
— Может, старая Ага одолжила бы нам денег… Мы действительно могли бы открыть магазин. Мне все это уже осточертело… — Она посмотрела на него, и то, что предстало перед ее глазами, странно напомнило ей прошлое, только сейчас это было что-то слабое и лицемерное. В ресторанчике напротив перестали заводить патефон, однако привыкшее к мелодии ухо продолжало различать колыхающийся ритм Lambeth walk в скрипе колес.
«Мне было десять лет… Отец долго стоял над Мими. Потом я услышала его дыхание, дышал он тяжело. Опустившись перед девушкой на колени, он изо всей силы обхватил ее за талию; она открыла рот, но не могла кричать. Он раздевал ее, приговаривая с хрипом: „Ничего, Мими! Ничего!“ Неожиданно кто-то грубо схватил меня тяжелой рукой и отпихнул к лестнице… Там вот везут бабушку. В тот раз я побежала к ней. Я не могла рассказать ей, что произошло, только спрятала лицо у нее на груди. Снизу раздавались крики и визг, и бабушка зажала мне уши ладонями, изредка на меня падали ее слезы».
Могилу вырыли неподалеку от склепа Грудена с ионическими колонками, блестевшего из-за пыльных и недвижимых кипарисов. В небе сгущались дождевые тучи, Иде вспомнился приснившийся ей сегодня слон с поднятым хоботом. Свет был такой же резкий, как свет карбидки, и ей вдруг показалось, что она даже слышит кларнет. Снова подходили люди с выражением соболезнования. Молебен кончился быстро. На мгновение Ида абсолютно физически ощутила бабушкино присутствие. Бабушкины жуткие ночи тоже принадлежали ей, бесконечные, заполненные слезами, как звездами, которые светятся нежностью. «Это был единственный близкий мне человек…» — подумала она. Подошли певчие, старые отцовские приятели, и запели заупокойную. Ида услышала, как отец шепнул матери:
— Их надо будет угостить.
Мать согласно кивнула головой.
«Даже сегодня эта покорность».
Бабушка оторвала ее голову от своей груди. «Ступай, деточка, попрощайся с родителями перед сном!» Преодолевая страх, она пошла. Бабушка послала ее в контору. Дверь была открыта. Отец диктовал, а мать, ссутулившись, сидела за письменным столом, писала цифру за цифрой. Было видно, что вся она дрожит от злости. Ида не переступила порога, оставшись в темноте. «Сегодня самая большая выручка». Мать не отвечала. Тогда отец взял ее под мышки, поднял. «Ну, чего ты!» Он засмеялся и начал расстегивать на ней кофту. Замирая, мать коротко и отрывисто вскрикивала.
Облака набежали на солнце, бросая фиолетовую тень на уже наполовину засыпанную бабушкину могилу. Иду пронзила мысль: «Меня ждала та же участь… та же покорность».
Могильщики стали расходиться.
— Пойдемте! — сказал отец.
— Что дать певчим? — спросила его мать.
— Вина, — ответил отец.
Ида шла к выходу вместе с Эди.
— Отец мог бы избавить себя от подобного расхода. — Она посмотрела ему прямо в лицо.
«Когда я впервые увидела тебя, твое лицо излучало одно лишь сияние». Она встретила его у реки. Было чудесное утро, его лицо расплывалось в улыбке. Он оставил приятеля и пошел за ней… Теперь лицо его обрюзгло, губы слегка тряслись, над бровями повисли капельки пота.
Он хотел взять ее под руку, но она увернулась.
— Как ты думаешь, — спросил он, — что, если одолжить у тети Аги денег на магазин?
— Нет. Не будет у нас магазина…
Усмехнувшись ему в лицо, она обогнала его. Ей показалось, что она ступила на трудный, но спасительный путь.