Глава восьмая КОНЕЦ ПУТИ

Аутер Бзике, Северная Каролина

Ведущая к дому дорожка оказалась длиннее, чем я думал. Она петляла меж песчаных дюн, круто уходя вверх, и шагать по рыхлому песку было тяжело. Ветер крепчал, снося с верхушек дюн сухой песок, и он причудливым кружевом метался по утрамбованному пляжу. Непонятно почему, мне припомнились часы пик в Токио и уличные толпы, и море лиц — бесчисленные, как эти песчинки на побережье.

„Да, — подумал я, — мы словно эти песчинки. Мы все силимся быть хозяевами своей жизни… но слишком часто нас влекут за собой силы, нам не подвластные".

Но надо было внимательно смотреть под ноги, чтобы не споткнуться обо что-нибудь. Я проделал слишком долгий путь, чтобы свалиться с ног, когда до конца осталось так немного.

СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ АМЕРИКИ, 1979-1981

Я не собираюсь описывать, до какой степени я был вымотан, когда самолет наконец приземлился в Калифорнии. От стресса и недосыпа я был на грани полного изнеможения. Итак, это случилось 26 октября 1979 года.

По местному времени был почти полдень, точнее, двадцать пять минут двенадцатого. Прошли почти сутки с момента, как правительство США, проявив незаурядную оперативность, предоставило мне политическое убежище и я распрощался с Японией. Я практически совсем не спал последние двое суток. Мне удалось лишь слегка вздремнуть в том токийском особняке, да отключиться на несколько минут в самолете. Когда я вышел из самолета, у меня кружилась голова, подкатывала тошнота, я плохо ориентировался в пространстве и в голове моей была полная неразбериха. Слишком уж многое свалилось на меня сразу, через слишком многие испытания пришлось пройти.

Но, несмотря на головокружения и охватившее меня чувство нереальности, я был в приподнятом состоянии духа. Наконец-то я был свободен. Эта мысль буквально опьяняла меня. И все же опасения не оставляли меня. Как примет меня эта страна? Будут ли мне доверять? Сумею ли я приспособиться к новой жизни в незнакомом мне обществе? Я был возбужден и счастлив — но в то же время и испуган. Однако усталость буквально валила меня с ног. Я хотел растянуться на постели и спать, спать бесконечно.

Самолет мы покинули последними. Как раз перед нами вышли несколько американских бизнесменов, тоже прилетевших из Токио. Когда мы подходили к стойке таможенного досмотра, я заметил, что некоторые из них задержались, оживленно о чем-то беседуя, другие подошли к газетному киоску, а двое направились к телефонным будкам. Когда мы вышли в зал ожидания, навстречу нам поднялся какой-то человек. Подойдя поближе, он спросил: „Роберт? Левченко?” Роберт показал свое служебное удостоверение. Встречавший нас человек в ответ предъявил свое, и только после этого сказал: „Меня зовут Мэк. Я рад, что мне выпала честь приветствовать вас, мистер Левченко, в Соединенных Штатах Америки”.

Мэк был правительственным чиновником. Меня с самого начала поразили свобода его поведения и дружеская улыбка. С первой же минуты нашего знакомста он был воплощенное внимание и забота.

— Нам надо заполнять какие-нибудь бумаги? — спросил Роберт, кивнув в сторону стойки таможенного досмотра.

— В этом нет никакой необходимости. Давайте поспешим в отель. Мистер Левченко выглядит совершенно измотанным.

— Стан, — подсказал я ему. — Так зовет меня Роберт — Стан.

Я поразился, насколько быстро нас доставили в отель в центре Лос-Анджелеса. Роберт и Мэк поднялись в мою комнату, чтобы удостовериться, все ли там в порядке, удобно ли мне?

— Стаи, вы можете делать все что хотите. Можете заказать себе обед в номер, можете попросить принести что-нибудь выпить. Примите хороший душ. Отоспитесь. Погуляйте. Короче, делайте что угодно, сами распоряжайтесь своим временем и привыкайте к здешней жизни, — Мэк улыбнулся и шутливо отсалютовал мне. — Если что-то вам понадобится, позвоните Роберту или мне.

— Если речь идет о ближайших нескольких часах, то звоните Мэку. А я, — сказал Роберт, сладко зевнув и потянувшись, — иду „то хит тзе сэк”.

— Куда он собирается? — спросил я Мэка.

— В постель, — пояснил мне Мэк. — Это слэнг.

— Ага, — кивнул я. — Тогда я тоже намерен „то хит тзе сэк".

Они рассмеялись.

— Ну. что ж, похоже, что с тобой будет все в порядке! — сказал Роберт.

И они разошлись по своим комнатам. Впервые чуть ли не за три дня я оказался один. Я заказал по телефону ленч и в ожидании его принял теплый душ. Во время еды я то и дело вставал из-за стола, чтобы просто пройтись по комнате или выглянуть в окно — поглазеть на всемирно известный город. Наконец я выставил поднос за дверь, повесил на ее ручку табличку с просьбой „Не беспокоить” и рухнул на кровать. Вряд ли я даже успел удобно улечься, в ту же минуту я уснул мертвецким сном.

Вдруг я проснулся в холодном поту, таком обильном, что даже простыни прилипли к телу. И только вспомнив, что я в США, в Лос-Анджелесе, в шикарном отеле, я пришел в себя. Голова раскалывалась от глухой, пульсирующей боли. Я решил прогуляться, подышать свежим воздухом и вообще подразмяться. Мне было сказано, что я могу делать что угодно, однако, выйдя из отеля, я не мог отделаться от ощущения, что за мной следят. Инстинктивно я стал проверять, так ли это, и минут через десять убедился, что никакого хвоста за мной нет. Тут мной овладело веселье. Мне хотелось петь и танцевать, мне хотелось забраться куда-нибудь повыше и оттуда прокричать на весь свет: „Я действительно свободен!”

Все это время никому до меня не было дела. Я купил кое что из белья, зубную щетку и всякие другие туалетные принадлежности, готовясь к предстоящей поездке в Вашингтон. Во всех магазинах продавцы встречают тебя с улыбкой, норовят всячески помочь, а на прощание непременно желают „хорошего дня”. Такого выражения я раньше никогда не слышал. Еще толком не придя в себя после выпавших на мою долю испытаний, я смотрел на всех этих таких занятых, но в то же время таких счастливых, улыбающихся людей словно бы из клетки зоопарка — изнутри наружу.

Роберт и Мэк сказали мне, в каких номерах они остановились — на случай, если я захочу с ними пообщаться. Вообще же они не надоедали мне и ничего от меня не требовали. Мы вместе поужинали, но болтали за столом о всяких пустяках. Я думаю, они понимали, что мне необходимо какое-то время, чтобы вполне прийти в себя. Так или иначе, ни тот ни другой не задавали мне никаких хитроумных вопросов. Когда я в тот вечер отправился спать, на душе было спокойно, я чувствовал себя легко и спал долго и без тревог.

Утром 27 октября мы с Робертом вылетели в Вашингтон и приземлились в аэропорту Даллас. Там нас встретили трое и отвезли в огромный жилой комплекс, расположенный в Виргинии, откуда было легко добраться до центра Вашингтона. Меня поселили в отлично обставленной трехкомнатной квартире, и мне было сказано, что я могу располагаться здесь как дома. Потом нас с Робертом проинформировали о планах на ближайшие дни.

Роберт должен был пробыть в Вашингтоне еще дня три-четыре по каким-то своим делам и для того, чтобы убедиться, что мои дела идут нормально. Двое из встретивших нас в аэропорту молодых людей, собирались поселиться вместе со мной в той же квартире, а третий был чем-то вроде моего курьера.

— Это ваша квартира, — сказал один из них. Это сообщение очень меня удивило. — Она снята правительством США специально для вас — на тот период, пока вы адаптируетесь к новой жизни…

Другой служащий, назвавшийся Джоном, сказал:

— Мы с Джеффом какое-то время будем жить тут же, но мы не хотим, чтобы вы думали, что это для того, чтобы не спускать с вас глаз или вообще как-то вас контролировать.

Мне они оба нравились. Джону было лет тридцать пять, он был остроумен и интеллигентен. Джеффу было около пятидесяти пяти, у него было отличное чувство юмора, — может быть, немножко слишком сдержанное, чтобы быть очевидным.

— Мы тут только ради одного — ради вашей личной безопасности, — сказал Джефф. — Так что рассматривайте нас как людей из Службы друзей-телохранителей.

— Есть у нас подозрение, что КГБ будет землю носом рыть, вынюхивая, где именно вы находитесь, — сказал Джон.

— Ян! — воскликнул Джефф и, подражая Гарри Куперу, подтянул брюки. — И кое-кто из их ребят большие в этом спецы.

Когда Роберт несколько дней спустя собрался назад в Японию, я не ожидал, что мне будет так непросто прощаться с ним. За эти несколько дней мы в самом деле подружились и. что меня особенно удивило, я испытывал чувство зависимости от него. Позже Джефф и Джон растолковали мне, что это чувство в таких обстоятельствах вполне естественно. Когда человек бросает все, к чему привык, и оказывается в другой стране и в другой жизни, он на какое-то время становится как бы без царя в голове, и тот, кто покровительствует ему в такие дни, очень быстро превращается для него в существо, без которого трудно обойтись.

В течение первых нескольких дней я редко решался покидать свою квартиру. Я отдыхал, ел, отсыпался, и день ото дня все более набирался сил. Я был словно больной, приходящий в себя после долгой лихорадки. Джефф, Джон и я часами болтали о всякой всячине, и они старались дать мне как можно более детальное представление о жизни в Америке. Мне это было интересно. Я спрашивал их обо всем: о социальном страховании, о том, как делать покупки и т. д. и т. п.

Мои компаньоны оказались людьми дружелюбными, легкими в общении. За годы работы в разведке у меня выработалось некое шестое чувство на людей. Пообщавшись с человеком несколько часов, я мог сказать, искренен он или нет. И Джефф и Джон были искренние, заботливые люди. После того как я начал понемногу обретать былую энергию, мы с Джеффом порой отправлялись погулять — чего-нибудь выпить или заглянуть в кино. Иногда мы ездили в Вашингтон — в театр. Постепенно мы подружились, и по мере того как я шаг за шагом, по выражению Джона, возвращался к жизни, меня начала посещать мысль, что процесс открытия Америки не так уж и болезнен, как я сперва опасался. Все было для меня в новинку, и все было интересным: универсальные магазины, супермаркеты, поток машин на улицах, — все, все. По выходным мы шатались по разным паркам и даже бывали в зоопарке.

— Наш зоопарк — гвоздь сезона, — сказал мне Джон. — Люди съезжаются сюда со всего мира, чтобы поглазеть на китайских панд и побиться об заклад насчет того, беременна Линг-Линг или нет.

Они были прелестны, эти гигантские панды, похожие на туго набитые ватой игрушки. Но более всего мне нравилось наблюдать за посетителями. Я глаз не спускал с заливающихся смехом, счастливых детишек да и с их родителей, которым в зоопарке было не менее весело, чем их чадам. Думаю, первое свое впечатление об американской семье я получил именно во время тех посещений зоопарка.

По воскресеньям Джефф и Джон брали меня в ту или другую церковь в Вашингтоне. Я бывал на службах и в протестантских храмах, и в католических, был в национальном кафедральном соборе и в греческой православной церкви. И прихожане во всех этих храмах напоминали мне тех, кого мне случалось видеть в православных церквях в Москве. Когда они молились, лица их светились счастьем, а когда они покидали храм после службы, было видно, что в душе их царит мир и покой.

Но в конце концов пришло время, когда мне надо было определить свою позицию в связи с моим статусом политического беженца. Конечно же, я понимал, что в обмен за предоставление убежища в США и ради того, чтобы добиться доверия к себе, мне надо будет пройти через процедуру подробнейшего опроса. Мне придется честно ответить на все вопросы о моей жизни, служебной карьере и причинах, подвигших меня к бегству. Я был готов ответить на такого рода вопросы, если они не будут выходить за некие рамки. В первый же день по прибытии в Виргинию я вполне определенно очертил границы этих рамок правительственному чиновнику — тому, который сказал, что будет при мне вроде курьера:

— Я попросил политического убежища в Америке, потому что мне более не под силу было терпеть политику советского режима. Но я не собираюсь ничего говорить о тех офицерах КГБ, которых считаю приличными людьми, так же как и о моих агентах в токийской резидентуре. А кроме того, я не намерен брать какие-либо деньги от ЦРУ.

— Такого рода лояльность достойна всяческого восхищения, мистер Левченко. Особенно когда человек идеологически не приемлет советскую систему и ее политику, — ответил курьер.

— Я не могу предать тех людей. Это абсолютно невозможно для меня. Я им многим обязан — и лично, и с точки зрения морали, — заявил я. — Для меня это настолько важно, что я требую официального заверения, что любая полученная от меня информация никогда не будет использована во вред кому бы то ни было.

Именно в этот момент курьер прервал меня, чтобы сказать, как мне лучше к нему обращаться.

— Я вас понял, Стан. Могу я называть вас так? А я — Боб.

— Я имею в виду именно то, что сказал вам, Боб. Я хочу гарантий, что полученная от меня информация не повредит никому. Если США не могут или не захотят дать мне такую гарантию, я намерен обратиться в ООН, чтобы мне помогли перебраться в любую другую некоммунистическую страну.

Боб и глазом не моргнул.

— Вы хотите еще что-то сказать для передачи моему начальству?

— Да. Мне бы хотелось повидаться с православным священником. Я хочу получить от него совет и исповедаться.

— Конечно, — ответил он. — Священника мы вам раздобудем сегодня же.

С тех пор православный священник стал моим частым гостем. Я считал себя христианином, однако я не был крещен и никогда не исповедовался. Когда я сказал священнику, что на самом деле даже не знаю, как надо молиться и раньше просто составлял обращенные к Богу письма, глаза его наполнились слезами.

— Господу не нужны какие-то там формальные письма от чад его. Ему нужно, чтобы ты общался с ним, — сказал он.

Конечно, мне надо было освоить еще и ритуальный аспект православия. И вот я в свои почти сорок лет принялся за изучение катехизиса — и каждая минута, отданная этому, была мне по душе.

В концов концов пришло время, когда Джефф с Джоном заговорили о том, что пора устроить встречу с официальными лицами. Я согласился. И в самом деле мне пора было пройти опрос. Я чувствовал, что уже вполне окреп физически, да и голова моя работала уже нормально, так что они были правы. И все же я благодарен им за тот такт, с которым они это сделали.

Опросы и всякие обсуждения заняли несколько недель. И, к моему облегчению, в ходе этих недель беседовавшие со мной люди ни разу не проявили какой-либо злой воли или враждебности по отношению ко мне. Однако, хотя я и видел, что они верят мне как человеку, в то же время как профессионал я понимал, что ряд вопросов они обязаны поставить таким образом, чтобы потом их можно было проверить и перепроверить. Мне была понятна абсолютная необходимость этого.

Полагаю, что те, с кем я беседовал, считали мою позицию слишком идеалистической и, может быть, даже наивной. Я знаю, что им трудно было связать воедино мою ненависть к КГБ и советской системе с решимостью не делать ничего, что способно повредить тем сотрудникам КГБ, которых я считал порядочными людьми.

Так или иначе опросы эти велись в предельно дипломатичной манере, хотя в известном смысле эта процедура была и неприятна — как мне, так и им. К примеру, мне пришлось пройти тест на детекторе лжи, а через несколько дней — еще раз. Конечно, это был отличный способ проверить правдивость полученных от меня сведений. Но мне это было не по душе, хотя позже я был рад, что прошел через эти тесты — по завершении их экзаменатор сказал: „Да, оба теста совпадают почти абсолютно. Лучшего результата я в своей практике не встречал. Вывод: объект исследования говорит правду”.

Обоих проводивших опрос сотрудников ЦРУ я знал только по именам — Роб и мистер Бинс. В основном опрос вел Роб, и мы с ним стали друзьями. (Мы и теперь часто видимся, а уж по телефону общаемся и вовсе постоянно.) Меня завалили целой серией тестов, включая и тест на выявление уровня интеллекта. Пришлось мне также пройти тест на профессиональную пригодность, и я от души позабавился, наблюдая за реакцией моих друзей на его результаты.

„Ну и ну, Стан? — воскликнул Роб, прочитав заключительную часть теста. — Оказывается, вы совершили ошибку в выборе профессии. Офицер КГБ?.. Согласно тесту, вам надо было стать либо учителем, либо проповедником!”

Психиатр и его коллега (оба с секретным допуском) охарактеризовали меня как человека с „высоко развитым интеллектом”. Роб и мистер Бинс считали меня существом, отягощенным массой сложных проблем, но при этом глубоко моральным. И более того — думаю, они видели во мне христианина, впавшего в кризисное состояние духа в результате долголетнего пребывания в том аду, из которого я в конце концов сбежал. Уверен, что они отлично разгадали мою натуру, когда настояли на том, чтобы мне было дано достаточно времени — осмотреться и обдумать свое положение. Они поняли, что любой признак принуждения со стороны американских властей спровоцирует с моей стороны мятеж, что полное сотрудничество со мной возможно лишь по доброй моей воле. Только так и не иначе. В конце концов власти приняли условия, на которых я настаивал, и мистер Бинс сказал: „Стан, мы будем рады любой помощи, которую вы можешь оказать нам. Расскажите все, что, как вы считаете, вам позволяет совесть. Большего мы от вас не вправе требовать”.

Очень скоро возникли чисто практические проблемы, связанные с жизнью в Виргинии. Я попросил, чтобы приставленных ко мне телохранителей убрали. Власти сначала было заколебались, но потом, поняв, как для меня важно чувствовать себя полностью свободным, согласились. Однако оставалась проблема денег. Власти могли обеспечить мне квартиру, питание, газеты, туалетные принадлежности и т. п., но, не имея своих денег, я все же фактически был на положении как бы заключенного — что-то вроде посаженного под домашний арест.

И вот однажды Роб сделал мне такое предложение:

— Стан, кончайте упрямиться! Правительство США всегда платит консультантам от 50 до 200 долларов в день. Можете проверить, если угодно. А ведь вы именно этим и занимаетесь теперь — консультируете! Причем вы отличный консультант — лучше многих прочих. Ну, а теперь скажите по совести: с какой стати вам отказываться от этого гонорара?

Поколебавшись, я согласился, чтобы мне начисляли по полсотни в день. Получив первый чек на 250 долларов, сто из них я дал Робу.

— Это мой долг одному американцу в Токио, — объяснил я. — Не могли бы вы как-то переслать эту сотню ему? И передайте, что я не только с благодарностью возвращаю деньги, но и шлю ему свое благословение. Он в свое время благословил меня, и это очень мне помогло. Надеюсь и мое поможет ему.

Роб взял деньги и ушел, улыбаясь.

К середине декабря процедура опросов уже подходила к концу. Колеса американского разведывательного сообщества вовсю крутились, проверяя и перепроверяя все мною сказанное. Мне не терпелось покончить со всем этим, подыскать какую-то работу и окончательно вписаться в здешнюю жизнь. История жизни Станислава Левченко, бывшего офицера КГБ, в конце концов, как я полагал, подошла к концу, и мне хотелось закрыть эту главу и приступить к следующей.

Однако в результате действий советского посольства в Вашингтоне и госдепартамента США, история эта еще не кончилась.

Когда я только-только ступил на землю США, мне было сказано, что я не обязан встречаться с кем-либо из советского посольства.

— Вы — свободный человек, — сказал мне представитель правительства, — и вовсе не обязаны видеться с кем-либо из советских официальных лиц в Соединенных Штатах Америки.

— А что, в других странах это обязательно? — спросил я.

— Есть страны, где от любого человека, попросившего политического убежища, требуют, чтобы он встретился с представителями страны, которую покинул. Однако у нас этот вопрос чаще всего оставляется на полное усмотрение того, кто просит об убежище. Если вы надумаете встретиться с представителями СССР, то — пожалуйста. Если же вы этого не хотите, никто вас принудить не может.

— В таком случае я заявляю, что не хочу встречаться ни с кем из советского посольства. Да и вообще впредь я бы не желал видеться с кем-либо из КГБ. Если это действительно зависит от меня, я заявляю со всей решительностью — нет и нет.

Но дальнейшее развитие событий меня удивило. Я вовсе не считал себя настолько важной персоной, чтобы из-за меня Советский Союз надумал обратиться к президенту США. Однако именно до этого чуть-чуть не дошло дело. Сперва советский посол Анатолий Добрынин[1] формально потребовал от госсекретаря Сайруса Вэнса, чтобы со мной была устроена встреча. Причем он даже решился недвусмысленно намекнуть, что, если его требование не удовлетворят, он, Добрынин, обратится прямо к президенту США Джимми Картеру.

Вскоре после этого меня пригласили в государственный департамент. В ответе Роба на мой вопрос о том, что бы это значило, сквозила ирония.

— Судя по словесному оформлению, это вроде бы именно приглашение, но, думаю, это следует интерпретировать как необходимость туда явиться. Ясно?

— А могу я отказаться?

— Думаю, что да, — сказал он с некоторым сомнением в голосе, — но это будет большой неучтивостью.

— Следовательно, мне надо идти?

— Да, — ответил он и заулыбался во весь рот. — Раз уж дело дошло до этого, лучше, думаю, пойти.

Итак, я принял это „приглашение” и мы с Робом пошли в госдепартамент. Нас направили в кабинет заместителя помощника госсекретаря — молодого, безупречно одетого человека, явно из числа „многообещающих”, этакого образцового бюрократа. С самых первых его слов на меня пахнуло высокомерием.

— Мистер Левченко, нам стало известно, что вы не желаете встречаться с представителями Советского Союза. Можно узнать, почему?

— Вот блядство! — тихонько выдохнул Роб. — Он говорит „нам”. Экое королевское величество? Самодовольная тварь?

Я тоже не оставил без внимания грубость и высокомерие этого чинуши.

— Вы понимаете, что вы делаете? — продолжал он. — Советы ведь отомстят нам за это. Они этого не простят. Из-за вас и вашего нежелания встретиться с ними, вот в эту именно минуту американские граждане в Москве подвергаются опасности — они могут стать жертвой мести.

От ярости я просто потерял дар речи. Никогда мне до такой степени не хотелось врезать кому-нибудь по морде — вот бы перегнуться через стол и как дать ему?.. Позже Роб сказал, что он думал, что так оно сейчас и будет. А тут еще вмешался другой чиновник, помладше чином, тоже решивший надавить на меня:

— Американцев в Москве будут бить, сажать в тюрьму, подвергать неслыханным унижениям, и все это из-за вашего упрямства, — разошелся он. — Вы, Левченко, несете моральную ответственность за все, что случится с этими людьми, и не рассчитывайте, что мы это вам простим.

— Ради Бога? — взорвался я. — Вы что, в самом деле, думаете, что я не знаю Советы? Я попросил политического убежища именно потому, что знаю их слишком хорошо. Месть? Конечно, они будут мстить. Но для этого им не нужны никакие предлоги — достаточно того, что Станислав Левченко, офицер КГБ, решил бежать из СССР и просить политического убежища в США. Вы осмеливаетесь возлагать на меня моральную ответственность за то, что случится с американцами в Москве? Отлично. Только я хотел бы напомнить вам, что они там добровольно. И не забывайте, что у меня там семья. А теперь — прощайте. И больше вы меня тут не увидите.

И я ушел.

Роб едва сумел угнаться за мной.

— Не так быстро, Стан, — сказал он. — Ну ты им и сказанул? Клянусь, очень даже сильно сказанул?

Оставшуюся часть пути — до самой нашей машины — мы проделали молча. Только позже, уже в машине, Роб, явно взволнованный происшедшим заговорил:

— Стан, поверь, я очень расстроен… Но я считаю необходимым сказать тебе нечто, во что я верю от всего сердца… Как бы там ни было, все равно для человека Соединенные Штаты — лучшая в мире страна. При всех своих недостатках американская демократия все-'гаки работает. Просто не надо тешить себя иллюзиями, что она во всем совершенна. Далеко нет. И как ты сегодня убедился, у нас тоже полным полно своих сукиных сынов.

— Это точно, — согласился я. — И в СССР их тоже навалом.

Еще до исхода дня о том инциденте доложили заместителю директора ЦРУ Фрэнку Карлуччи, позже, в январе 1987 года, ставшему помощником президента США по вопросам национальной безопасности. Карлуччи тут же издал особую директиву, в которой говорилось, что отныне политический беженец Станислав Левченко обладает иммунитетом — в смысле любых форм давления со стороны каких бы то ни было правительственных учреждений.

И все-таки я встретился с представителем СССР — но уже по собственной инициативе.

Я все более беспокоился о судьбе жены и сына, и через какое-то время мне стало ясно, что надо четко дать понять Советам, что я ни при каких обстоятельствах в СССР не вернусь, а потому все попытки принудить меня к этому бесполезны. Итак, в январе, спустя почти три месяца после приезда в США, я наконец встретился с представителем советского посольства. Встреча происходила в мрачноватом подвальном помещении здания госдепартамента — вполне подходящее по угрюмости место для столкновения двух враждующих сторон. Я думал, что мне придется говорить с каким-нибудь твердолобым профессиональным гебистом, а они прислали первого советника посольства Александра Бессмертных, вежливого человека, с мягкими манерами (в 1986 году он стал замминистра иностранных дел). Бессмертных даже и не пытался как-то запугивать меня, что вовсе не значило, что сам я в это время не испытывал страха. Все это было обставлено очень тонко.

Бессмертных передал мне два уже распечатанных письма от Натальи. Из писем было ясно, что жизнь ее и моего сына — сплошной мрак, но в основном она нажимала на мольбы, чтобы я немедленно возвращался, и тогда, мол, все опять будет нормально. То, что письма эти были написаны под давлением КГБ, никаких сомнений не вызывало.

Я прочитал их, а потом сказал следующее:

— Данное заявление я делаю с тем, чтобы не было никаких сомнений относительно причин моего прибытия в Соединенные Штаты Америки или относительно моих будущих намерений. Я прибыл в США по причинам личного порядка. Меня не принуждали к переезду сюда. Я прибыл сюда по своей собственной воле и добровольному решению. Я хочу, чтобы СССР и его официальные представители знали, что решение мое окончательное и что бы они ни предпринимали, я от него не откажусь.

Бессмертных спокойно выслушал мое заявление. После этого наша встреча быстро закончилась.

А через некоторое время я получил два письма и две телеграммы от Натальи — она явно отправила их без ведома КГБ. Так я узнал о том, как на самом деле обстоят дела с моими близкими. В первом письме она обрисовала ситуацию с Александром.

„Бедный мальчик, — писала она, — он так несчастен. Его положение в школе ужасно. Учителя, разумеется, получили распоряжение КГБ. Я не вижу иного объяснения их бесчувственной жестокости. На днях он, вернувшись из школы, бросился в туалет, запер дверь и потом его там вырвало. Соседка услышала и сказала мне, и мы стояли у двери и просили его отпереть. Когда он наконец вышел, то был так бледен, что я испугалась за него. Только вечером он разговорился и рассказал, что каждый день учителя требуют от него писать сочинение о том, что он думает о людях, покинувших свою родину. В тот день одна учительница схватила его за плечи и начала трясти, приговаривая: „Что ты думаешь о беглецах, а? Почему ты не расскажешь это нам, а?” Саша отказался вообще что-либо говорить.

Во втором письме Наталья сообщала, что из-за КГБ жизнь Александра стала совершенно невыносимой, и она перевела его в другую школу, но новая школа оказалась даже хуже прежней. „КГБ сделал свое дело в этой школе тоже, — писала она. — Окружение там настолько враждебно ему, что я не знаю, надолго ли его хватит”.

О самой себе она сообщала: „Стас, я даже не могу описать этого. КГБ повсюду. За мной следуют по пятам, как только я выхожу из дому, и по меньшей мере дважды в неделю меня вызывают в это кошмарное Лефортово для допросов. И я все время боюсь, что однажды они меня там оставят. Что тогда будет с Сашей?”

Телеграммы были одинакового содержания: „Мы хотим воссоединиться с тобой тчк Начала оформление бумаг тчк Наташа и Александр тчк".

Боже мой, как же я промахнулся?

Окончательно придя к решению бежать без них, я перебрал все варианты и остановился на том, который, как мне казалось, обернется для них наименьшим злом. Они решительно ничего не знали о моем намерении бежать. Наталья никогда бы не согласилась бежать вместе со мной, так что эту тему я даже и не обсуждал с ней. Прежде всего, она была слишком большой патриоткой. Кроме того, если бы я посвятил ее в свои замыслы, одно это уже превратило бы ее в соучастницу „преступления”. По закону в таком случае она обязана была бы донести на меня. Но я знал ее слишком хорошо, чтобы не сомневаться, что этого она никогда бы не сделала. Я был почти уверен, что когда КГБ узнает о наших семейных проблемах и о том, что мы уже решили разводиться, с Натальи спадет всякая ответственность за мои деяния.

Я также знал, что к тем, кто сотрудничает с КГБ, относятся не так безжалостно жестоко и, да простит мне Господь, полагал, что Наталья отречется от меня и в обмен за это будет пощажена. Более того, я был уверен, что как только КГБ убедится, что Наталья с Александром ничего не знали о моих намерениях и не играли никакой роли в моем идеологическом бунте, их оставят в покое.

Я ошибался. Ошибался, думая, что сталинистская ментальность уже изжила себя в Советском Союзе, ошибался, думая, что невиновность может служить защитой от злобы со стороны чекистов.

В начале 1980 года я сумел дозвониться Наталье. Я рассчитал так, чтобы в Москве в это время была ночь, поскольку знал, что по ночам активность КГБ снижается. Разговор этот доказал мне, что сталинское варварство до сих пор процветает в Москве. Моя жена и сын жили в крайней нищете. Наталью не брали на работу, ей приходилось учительствовать на полставки, так что она получала меньше половины того, что необходимо для жизни. У сына в результате организованной травли повысилось давление и появились боли в желудке — похоже, что у него язва.

— Стас? Это в самом деле ты? Ой, как я рада слышать тебя, — сказала она, узнав мой голос. — Стас, мы так одиноки… все от нас отвернулись… Я так боюсь… Никто не хочет общаться с нами, кроме моей бедной старушки-мамы. Что?.. Нет, мы ничего не получали от тебя… Нет, ни писем, ни посылок, ни денежных переводов… ничего. — Под конец она сказала: — Они говорят, что по закону мы все виноваты — все трое.

Повесив телефонную трубку, я заплакал. Заплакал впервые после того дня, когда умер мой отец, — и в слезах этих была боль всей моей жизни. Одинокий малыш с московских улиц до сих пор живет в облике этого взрослого мужчины, оказавшегося в Америке без единого близкого человека. Когда слезы мои высохли, я уже знал, что мне предстоит многое сделать. В тот момент я решил, что сделаю все возможное, чтобы отомстить за свою семью, что расскажу все, что знаю, любому, кто захочет меня слушать.

Роб был рядом со мной во время разговора с Натальей и видел, как я был подавлен услышанным. Это и вправду был один из мрачнейших моментов моей жизни.

— Стан, тебе, в самом деле, надо сменить образ жизни, — сказал он пару дней спустя. — Ты не знаком с Виктором Беленко?

— Нет. Но я как раз был в Японии, когда он приземлился на своем МИГе на Хоккайдо.

— Почему бы тебе с ним не встретиться? — сказал Роб в тот вечер перед уходом.

Не прошло и недели, как он устроил мне встречу с Виктором. И более того, нарушив все предписания, не поставив в известность свое начальство, он сделал так, что я смог вместе с Виктором отправиться на машине колесить по Америке.

Виктор понравился мне с самой первой встречи. Он действительно хороший парень: интеллигентный, живой, смелый и неугомонный. Он отлично вписался в американскую жизнь. Когда мы отправились в ту долгую поездку, я спросил его, какова, собственно говоря, цель этого путешествия.

— Это проще простого, — ответил он. — Я хочу, чтобы ты собственными глазами увидел то, ради чего ты „предал родину”. Я хочу, чтобы в этой поездке ты все, что увидишь, сравнивал с жизнью в Советском Союзе.

Я был готов к этому: ведь я столько лет показывал иностранцам Советский Союз, уж я-то знал, как и что надо смотреть. Когда мы катили по Мидвесту, я видел плодородные земли фермерских хозяйств, всякие там амбары да риги — все в отличном состоянии, не говоря уже о домах самих фермеров. Это были не потемкинские деревни и не показушные штуки, вроде тех, что я демонстрировал иностранцам в СССР. И даже в самых отдаленных сельских местностях перед домами стояли легковые машины, на фермах — тракторы и другая техника. А во всех домах, конечно, были и электричество и вода. Вдоль дорог на многие километры тянулись поля, засеянные пшеницей, рожью, кукурузой, засаженные всякими овощами. Неудивительно, что Мидвест зовут житницей всего мира.

Количество домашнего скота показалось мне просто невероятным. На каждом шагу огромные стада коров, бессчетное число свиней, тут и там птичники для разведения индюков, кур и прочей домашней птицы. На Западном побережье — гигантские ранчо. В Калифорнии много плодородных долин: хлеба, виноградники и цветы — на каждом шагу. Как-то с дороги я отправил Робу открытку, назвав Америку, прекрасной и многообразной”. И это правда — Америка прекрасна.

А кроме того, мне было приятно общаться с Виктором. У него отличное чувство юмора — с ним не соскучишься. Я то и дело заливался смехом — и это, несмотря на то, что, где бы я ни был и что бы ни делал, судьба Натальи и сына не выходила у меня из головы. Через несколько недель после того звонка, я снова позвонил ей — опять около двух часов ночи по московскому времени.

— У нас почти все то же, — сказала она. — Во всяком случае, не лучше. Это уж точно.

— Как у Саши? Наладилось?

— Нет, Стас. Его исключили из школы за драку, и давление у него по-прежнему высокое. Не знаю, что там у него с желудком, но его тошнит по два-три раза в день.

— А ты, Наташа? Как у тебя? — Наступило долгое молчание, словно она решала, о чем именно стоит рассказывать мне. — Наташа, в чем дело? — настаивал я.

— Я в порядке, вроде бы… Я… Я похудела…

— Похудела? И сильно? Скажи мне правду, Наташа.

— Я вешу около сорока килограммов, Стас.

— Боже мой… — В Токио Наталья была в отличной форме и весила тогда около шестидесяти килограммов.

Мне до сих пор не дают никакой приличной работы… КГБ все так же следит за мной… На днях на меня тут напала так называемая шайка бандитов — уверена, что это кагебешники. Хотя…

— Наташа, они что, избили тебя? — прервал я ее.

— Не очень сильно. Они ударили меня несколько раз, а потом, когда я упала, один из них пнул меня ногой. — Голос ее был очень усталым, совсем слабым. — У меня очень трудная ситуация, — сказала она с отчаянием. — Уже сил никаких нет. Я потеряла всякую надежду… Я как малая песчинка… и ничего более.

До сих пор я, бывает, просыпаюсь ночами от этих слов — и они эхом отдаются в моих ушах.

В полном смятении, я рассказал Виктору об этом разговоре.

— Как я мог так заблуждаться?! — кричал я. — Так глупо! Почему я был таким идиотом, чтобы вообразить, что в КГБ может быть хотя бы намек на какую-то гуманность?

— Конечно, идиотизм, Стан? Тебе-то лучше других следовало знать, что такое КГБ, — выпалил Виктор. — И если ты на что-то там такое надеялся, так ты просто сам себя дурачил. Ты отлично знаешь, что ни о каком мире с КГБ для тебя и речи быть не может. С ними можно только драться.

Он был прав. Именно тогда, после нашего разговора я объявил личную войну советской системе и буду сражаться до конца своих дней — за свободу Натальи и Александра, за свободу советского народа. Буду сражаться — как бы долго ни длилась эта война и как бы тяжела она ни была. И это не просто выспренние слова.

Сразу после возвращения из той поездки, я пошел в госдепартамент и заполнил несколько экземпляров анкет-„приглашений” для отправки родственникам в СССР, чтобы они могли ходатайствовать о получении выездной визы. О том, было ли что-то предпринято в связи с этими бумагами, я ничего не знаю.

Вторая встреча с представителями советского посольства состоялась весной 1980 года. Во время этой встречи я вручил им ультиматум, каждое слово которого было тщательно продумано и взвешено. До того момента я все еще стоял на своей позиции, что не намерен давать США информацию, которая может повредить тем или иным людям в Японии или в Советском Союзе. В ультиматуме я дал понять Советам, что, если они будут по-прежнему преследовать мою семью, я пересмотрю свою позицию. Затем я передал советским представителям копии „приглашений” для моей жены и сына — они обещали доставить их по назначению. И соврали, конечно, — ни Наталья, ни Александр их так и не получили.

Тогда я отправил „приглашения” по своим личным каналам. Наталья принесла их в ОВИР и положила на стол соответствующему чиновнику. Однако тот отказался принять их и грубо заявил: „Советую забыть о всяких надеждах покинуть Советский Союз”.

В течение 1980 и 1981 гг. мне все еще удавалось дозваниваться в Москву. Из разговоров с женой мне стало ясно, что мой ультиматум отнюдь не вынудил КГБ прекратить преследования моей семьи. Для меня это был вызов. Я должен был сделать все возможное, чтобы ответить на него — и как можно болезненнее для Советов. Я этот вызов принял, и последующие действия Советов показали, что мне в самом деле удалось ужалить их довольно чувствительно. Но подробнее об этом позже.

Во время одного из разговоров в конце 1980 года Наталья сказала:

— Они намерены судить тебя заочно. Ты знаешь об этом?

— Этого следовало ожидать, — ответил я.

— Это будет военный трибунал, — продолжала она. — И они несколько раз требовали, чтобы я дала порочащие тебя показания.

— Когда к тебе в последний раз приходили? И что они — раз от разу все злее или как?

— Три дня назад… Да, они все злее. Я сказала полковнику, что пусть не просят меня о таком. Я сказала ему: „Я ничего плохого о нем сказать вам не могу. Я не намерена помогать вам судить его или вообще облегчать вашу работу. Я им не поддамся".

— Наташа? — взмолился я. — Пожалуйста, подай на развод со мной. Прошу тебя, Наташа. Согласись сотрудничать с КГБ. Делай все, что они скажут. У меня нет сил выносить то, что они с тобой и с Сашей вытворяют.

— Нет, — ответила она. — Об этом не может быть и речи.

КГБ попытался принудить Наталью и Александра выступить на пресс-конференции — осудить меня и предать проклятию. И снова она отказалась пойти у них на поводу.

В конце концов мне пришлось взглянуть правде в глаза: КГБ держал мою семью как заложников, чтобы заставить меня вернуться в СССР.

Летом 1981 года у меня была третья, и последняя, встреча с советскими официальными лицами. Она состоялась в том же угрюмом подвальном помещении в здании госдепартамента. Советскую группу возглавлял Евгений Пономарев, офицер КГБ, контрразведчик. Не дожидаясь, когда кончатся всякие там формальности, я сказал:

— Я более не намерен выслушивать всякие демагогические словеса. Для меня эта встреча завершится в момент, когда я кончу читать свое заявление. Вот оно.

Советскому руководству:

Я презираю и ненавижу советское правительство. Я презираю и ненавижу прогнившую советскую систему, ее экспансионистскую политику. Я презираю советское правительство за то, как оно обращается с ни в чем не повинным ребенком, моим сыном, и с ни в чем не виноватой женщиной, моей женой.

Заявляю, что с этого момента я намерен открыто бороться с советским правительством и его руководящей верхушкой.

Это официальное объявление моей личной войны против советской системы, ее руководства и КГБ.


Пономарева словно удар хватил. По мере чтения моего заявления его лицо наливалось кровью, пока не стало красным, как помидор. Когда я замолчал, он завопил — и глаза его горели ненавистью:

— Я пришел сюда не для того, чтобы выслушивать такие заявления от предателя Левченко?

Я уже вышел в коридор, а из комнаты все неслись его вопли.

Объявленная мною личная война — это война всерьез. Я знаю, что отступление для меня невозможно. И я понял это в тот вечер, когда Виктор Беленко сказал: „Ни о каком мире с КГБ для тебя и речи быть не может. С ними можно только драться".

Все, что случилось с того времени, как я поселился в США, только укрепило во мне чувство негодования и гнева за поруганную справедливость — негодования и гнева, которые в тот октябрьский вечер привели меня в токийский отель „Санно”. Я знаю, что был прав тогда, так же как знаю, что прав и теперь. Путешествие мое уже подходит к концу, и я веду войну не менее реальную, чем любая война, когда-либо объявленная одной страной другой.

Как и следовало ожидать, Советский Союз нанес мне ответный удар. Три года спустя после того, как я покинул Японию, московский военный трибунал предал меня заочному суду. Приговор? Смерть.

Загрузка...