Ночь, лес, болото

Таранивские подводы все уже спустились вниз по Ревне, попрятались за кленами, березами, за орешником. А спаренные возы наших бедолаг еще и до брода не добрались.

Когда миновали поляну между опушкой леса и верболозом, Гриша оглянулся на дорогу, которая вела на Таранивку, и до боли закусил губу.

— Чего ты, сыночек? — встрепенулась мать, которая сидела на переднем возу и испуганно смотрела на своих детей и свекровь. Но тут же и сама увидела…

Оглянулась и бабушка. Разглядев вражеских солдат, перекрестилась. Прошептала, как молитву:

— Теперь уже, считай, капут. — И еще крепче прижала к себе Петьку.

Колонна непрошеных гостей надвигалась прямо на них.

Маленькая, сухощавая бабуся еще больше сжалась, что-то беззвучно зашептала.

Вол дотопал до воды, остановился, у него заходили ходуном ноздри — собрался пить. Старик в сердцах огрел его вожжами по хребту.

— Гей, Ирод, гей, стерва!.. — плаксиво и вместе с тем люто прошипел он.

— Дочухался! — гаркнула Денисиха, и затурканный дед вновь размахнулся вожжами, хотел было в сердцах опоясать и бабку, да Ирод, кося влажным глазом на хозяина, рванулся, вошел в студеную воду и тяжело потянул спаренные возы.

Вдруг веревки, которыми был привязан задний воз, треснули, и он застыл на месте, только успев въехать в речку.

— Дед, дед! — испуганно позвал Гриша.

Старик оглянулся и красноречиво отмахнулся рукой — тут хоть бы самому скорее до кустарника добраться — и люто заколошматил по черно-рябой спине вола.

Марина, увидев, что ее воз оторвался, так дернула деда Дениса за рукав, что тот чуть не слетел в воду, но все-таки продолжал нахлестывать вола. Марине ничего не оставалось, как спрыгнуть в воду и брести назад. Выхватила из рук свекрови захныкавшего Петьку, порывисто прижала к груди. Прикрикнула на малыша и умоляюще, беспомощно посмотрела на свекровь:

— А как же вы, мама?!

Старуха ответила, на удивление, спокойно:

— Беги сама, ради бога.

Мать сделала шаг в холодной воде, оглянулась:

— Гриша, а ты чего ж сидишь?

Паренек спрыгнул с воза, но остался стоять на месте: смотрел на бабусю, и губы его вздрагивали… Дорогая, родная бабуся… Он здоровый, быстрый, от любого фрица удерет, а она шага сделать не может. И ему не донести ее…

— Скорее отнесите Петьку, потом заберем бабусю, — сказал хрипло матери.

— Х-хорошо, — с трудом выговорила мать и быстро, как только могла, побрела через речку за кусты.

— Беги, Гриша, сам беги… — немощно попросила бабушка. — Я уже свое отжила.

И тут на поляну опасливо вынырнули передние немцы.

Гриша так и бултыхнулся в росший рядом густой ситняк. Бабушка пригнулась, закрыла глаза. Ждала — что будет, то и будет.

Затрещала автоматная очередь, зафитькали по воде пули, и Гриша, прячась в ситняке, по самую шею погрузился в студеную воду.

Тем временем немцы приблизились к берегу, их становилось все больше. Подъехал и голенастый офицер на коне. Все подозрительно сверлили взглядами неподвижно застывшую на возу бабку Арину, какую-то по-особому строгую в своей неподвижности.

Убедившись, что бабка ничем не угрожает, к ней обратился с лошади замызганный, небритый капитан Франк.

— Матка, матка, ком, ком! — играя кнутовищем с кисточкой, он поманил бабку пальцем.

Старуха медленно расправила спину, не спеша оглянулась.

— Матка… Старый Хутор. Понимайт?

К офицеру подскочил рыжий толстяк — переводчик и, перекинувшись с ним несколькими словами, более внятно объяснил старушке, что она должна проводить их к Старому Хутору.

Бабушка пошамкала губами, посмотрела на солдат, державших на животах автоматы, и ответила:

— Не могу проводить вас на Старый Хутор.

Офицер наклонился с коня к рыжему, который стоял рядом, выслушал его перевод и скривился, будто попробовал кислицу.

— Потшему?

— Упала я на ноги. Не понимаете? Как вам сказать? Ну, на тонкую нитку уже пряду. На пречистую вот уже два года будет, как ногами не могу ходить. С того самого дня, как вы моего сына убили… На самую пречистую похоронную принесли.

— Вас ист дас[9] — «пречистая»? — нахмурился офицер. — Вас ист… говориль?..

Толстяк тоже нахмурился, никак не мог понять. Кажется, у старухи паралич?..

— Дизе альте швайн ист кранк,[10] — доложил золотозубому.

Не спеша офицер расстегнул кобуру, вынул парабеллум.

— Старая швайн, — процедил сквозь зубы и гадливо сморщил лицо. — Аллес русиш — швайн.[11] Мы тебья… пиф-паф!

Гришу точно снегом осыпало.

— Что же, пахкай. Вы на это мастера, — услышал он спокойный голос бабушки. — От смерти в печи не замажешься. Так же и с вами будет: живете вы, живете, а потом черт знает куда и денетесь.

— Вас? Вас? — Офицер поднял парабеллум.

Словно кто-то выхватил Гришу из ситняка.

— Я проведу на Старый Хутор!

Бабахнул выстрел: долговязый с перепугу нажал на спуск. Пуля просвистела где-то рядом с бабушкой. Она инстинктивно наклонила голову и так какое-то мгновение сидела, думая-гадая: живая или уже мертвая?

Солдаты мгновенно направили автоматы на парня и на окружающие кусты. Кто знает, может, в каждом кусту сидит вот такой маленький партизан? Рыжий для проверки полоснул по зарослям вблизи телеги. Забулькали пули, упали и поплыли по течению ссеченные листья.

— Вылезайт! — скомандовал офицер и махнул парабеллумом.

Гриша выбрался на берег. Он дрожал как осиновый листок. С полинявших штанишек и такой же рубашки стекала вода. Босые ноги стали красно-свекольными, к ним присосалось несколько пиявок. Мальчик тер ногу об ногу, соскребая пиявки пальцами ног.

Офицер скользнул по Грише брезгливым взглядом: такой, каких тысячи в этой загадочной стране.

— Ты… проведьешь? — недоверчиво спросил он.

Гриша согласно кивнул.

— Через лес? — переспросил рыжий.

— Угу. Я в лесу каждую тропинку знаю.

Офицер слушал, мотая головой, подобно своему рысаку. Потом что-то сказал толстому. Тот лениво перевел:

— Герр гауптман говориль… ты есть хороший малтшик. — И протянул руку, чтобы погладить по голове Гришу.

— Что я, маленький?.. — ловко увернулся мальчик.

— Ты есть дикарь! — Рыжий нахорохорил свое рыхлое лицо, будто говорил: смотри, какой гордый. Дикий, как неприрученный волчонок, замурзанный, босоногий, а гордый… Кто поймет тебя, Россия? Сколько топтались по твоим просторам, сколько металла израсходовали на людей твоих, а понять так и не смогли. Прошли с огнем и мечом всю Европу, но не видели и не слышали, чтобы воевали против них не только солдаты, но старики и старухи, дети и женщины…

Рыжий толкнул прикладом автомата парня в спину:

— Форвертс![12]

Гриша чуть не полетел кубарем. Выпрямился, оглянулся на Ревнище. Солнце клонилось к сосняку, и в речке мерцали, трепеща, тысячи солнц. Бабуся Арина сидела на возу среди этого сияния и не сводила глаз со своего внука.

Гриша услышал бабушкин голос:

— Смотри же, внучек, будь осторожным. Гляди в оба, не давайся этим поганцам… Помоги тебе боже!

— Вперьед! — повторил рыжий. Он достал из кармана кусок колбасы, еще раз пнул маленького проводника в худые мокрые плечи и зачавкал.

За ними поплелись солдаты с автоматами наготове, за автоматчиками — гауптман на коне.

Гриша, стараясь согреться, шел быстро и размышлял о том, что золотозубый все же дослужился до капитана. Погубил, видать, немало люду. Не одну бабушку Феклу, не одну Олю… Говорят, недолго был он комендантом. Чем-то проштрафился, поэтому и послали на фронт. А теперь вернулся… Видите ли, не запомнил дорогу, будучи комендантом. Да и как запомнить, если он в лес и носа не показывал — партизан боялся. И сейчас боится. А через лес решил идти не потому, что ближайший путь, а нужда заставила — вокруг уже гремят советские пушки.

За гауптманом двигались повозки с пулеметами, скрипели высокие тяжелые фургоны, месили сапогами песок солдаты.

Гриша оглянулся и встретился с узкими щелями глаз своего конвоира. Рыжий подмигнул ему, глотнул из фляги шнапса и больно наступил тяжелым сапожищем на босую ногу парня.

Гриша зашипел от боли, а рыжий заржал: ему это развлечение…

Лес нахохлился, облитый заходящим осенним солнцем. Гриша обогнул поляну, где располагались на ночь таранивцы, и повел колонну с бугра по узкой дороге в сосняк. Таких дорог в лесу было великое множество — целые переплетения. По ним возили люди дрова и хворост, ходили по грибы и за ягодами. Сколько раз приходилось ему блуждать здесь, слушать баюкающий шум деревьев, любоваться зеленой зыбкой, в которой качается всю жизнь полещук,[13] как говорила им Ольга Васильевна…

Воспоминания оборвало прикосновение колючей палки к плечу. Выломав ее, рыжий теперь подгонял молодого проводника не прикладом автомата.

— Гер гауптман спрашивайт… — Рыжий подвел проводника к офицеру.

Колонна недружно, но с удовольствием остановилась. Пофыркивали кони, переводили дыхание солдаты.

— Где мы есть тут? — Золотозубый водил пальцем по карте, показывал: это Таранивка, вот речка, а вон села Хорошево, Орлово, а во-он там — Старый Хутор, цель их продвижения. По карте и дураку видно — можно пройти через Чернобаевку хорошей дорогой, прямой и надежной, и никакого проводника не нужно. Но там уже грохотали пушки. И парнишка должен показать, как лучше обойти их. Проводнику даже было позволено водить пальцем по карте — по извилинам дорог, по голубым лентам рек, по зеленым пятнам лесов.

— Тутечки, где мы стоим сейчас, это место называется Ревнище, — Гриша обвел вокруг рукой. — Можно пройти вот так и вот такочки… Вести дальше? — поднял глаза на капитана.

— Яволь, яволь![14] Дальше, — бодро кивнул гауптман, сбив взмахом нагайки листья с ольхи.

И вспугнул лесную красавицу — иволгу. Выпорхнув из куста, иволга перелетела на клен и удивленно посматривала на непрошеных гостей. В другое время Гриша залюбовался бы привлекательной птахой. Желтая головка, шея, грудка, даже ножки, и только вороненые крылья выделяются своей чернотой на желтом фоне.

Солдаты и не заметили красивой птицы. Лишь один пожилой немец восхищенно проследил за ее полетом и украдкой улыбнулся парнишке.

— Хорошьо-о, — протянул он по-русски, так, чтоб услышал Гриша, и, кажется, для того, чтобы не чувствовал себя среди этих людей совсем одиноко.

Гриша присмотрелся к солдату, и ему показалось, что он действительно не такой, как все. Не смотрел волком, а будто успокаивал Гришу взглядом: «Ты меня, парень, не бойся. Я тебе зла не желаю».

Гриша скосил глаза на переводчика. Рыжий Курт громко чавкал.

«И тот враг, и тот, — подумалось Грише. — Но не одинаковы они. Один злой, ненасытный, лукавый, а этот, вишь, с лаской, даже с улыбкой. Сказал: „Хорошьо“. Видать, любит птиц, видать, душа тянется к лесному царству. Вон те все боятся леса, вздрагивают от каждого шороха, а этот говорит: „Хорошьо“. Разве они не одним миром мазаны? Как сказала бы бабушка — чудеса…»

Колонна зачавкала по мокрой грязной дороге. Двигались тихо. Был строгий приказ капитана: не разговаривать. Немцы строго выполняли его, как, впрочем, и все другие приказы небритого гауптмана. О, они пунктуальны, эти завшивевшие вояки. Даже в такой обстановке, когда им приходится позорно драпать.

Гриша шел впереди. Шумели над ним родные сосны — высокие, стройные — и будто шептались между собой, и будто умоляли паренька завести непрошеных гостей в темную чащу, в лесные дебри, откуда уже нет возврата.

И Гриша вел, с надеждой поглядывая в длинные коридоры между рядами сосен — не видать ли там ребят из отряда Антона Степановича, хотя хорошо знал, что не встретит здесь Яремченко, который повел своих «братцев» навстречу радостному гомону наших пулеметов и «катюш». Об этом шепнул ему на ухо Митька, а Митьке — его брат Сашка. Там у них задумана большая операция вместе с нашими войсками.

Вот если бы где-то поблизости оказался Антон Степанович!.. Тогда бы другое дело: Гриша подвел бы этих непрошеных гостей к самому лагерю, подал бы сигнал, и стал бы лес ловушкой для всех этих немытых, небритых и злых.

Но партизан нет рядом… Тогда куда же он ведет грязно-зеленую колонну? Куда ведет убийц отца, Ольги Васильевны, ведет тех, кто размахивал факелами, поджигал хаты родной Таранивки? Гришу кинуло в жар. Может, не надо было выскакивать там, на Ревнище? Может, нужно было переждать в ледяной воде?.. Они попугали бы бабушку и ушли… Не-ет, теперь они не пугают. Сам видел… Перебрели бы речку, нашли б таранивский лагерь и… прощай, мама, прощай, Петька, дед Денис, все — прощайте…

Вспомнив маму, неподвижную бабусю на возу, маленького и беззащитного Петьку, Гриша еще энергичнее замахал руками. Скорей увести их подальше от Ревнища… Рыжий толстяк едва поспевал за ним, сопел и что-то недовольно мямлил.

Фыркали кони-битюги, тащили, натужась, огромные фургоны, перегруженные всяким военным и не военным имуществом. А еще хрюкали на возах свиньи, озабоченно и перепуганно цокотали полесские пеструшки…

Не заметили, как начало темнеть. Юный проводник облегченно вздохнул: далеконько уже ушли от таранивского лагеря, теперь можно и не спешить.

И тут же остановился от неожиданной мысли: далеконько от Ревнища, зато близко от Старого Хутора… Парнишке даже стало жарко в вечернем холодном лесу. Да будто и вовсе он не в лесу, если видит свою пионервожатую — улыбающуюся Олю; вдруг Оля перестает улыбаться и смотрит на него с укоризной. Почему ж ему так жарко? Не от живых ли светлячков глаз бабушки Феклы, которая вон глядит на него из темноты… Нет, она смотрит на кого-то иного и шепчет: «Беги, Петро, тикай, Петро!..»

Гриша встряхивается всем телом, начиная понимать, что от усталости и разгорающегося жара бредит. Но не так он слаб, чтоб упасть в забытьи… Исчезают светлячки глаз милой бабушки Феклы, а вместо них вновь появляется Оля, улыбается ему устами-розами и тихо-тихо шепчет: «Гриша, не становись на колени!»

Гриша встрепенулся и почувствовал, что кровь отхлынула от лица. Какой позор!.. О нем могут подумать так плохо!.. Надо бежать. Немедленно! Он сейчас приостановится, чтоб вынуть из ноги занозу, чуть отойдет от дороги и нырнет в омут леса. Не найдут!.. Велик лес, не попадут, если будут стрелять, — ночь ведь темная. А если найдет его пуля… Ну что ж…

— Вперьод! — устало прохрипел сзади толстяк.

Мальчишка оглянулся, прикидывая, где бы лучше свернуть с дороги, а мысли в голове все роились: «Пусть так, он убежит. А утром? Утром они по своим следам вернутся на Ревнище, и тогда… Убежать — дело нехитрое. Придумай, Гриша, что-нибудь поумнее… Придумай….» Но что он может придумать? Если бы на его месте был отец, или дядька Антон, или лейтенант Швыдак. Или Сашка — Митькин брат. А хоть бы и вдвоем с Митькой. Да Митька и не знает, в какую беду попал его дружок.

И не от кого было ждать совета… Паренек до боли стиснул зубы и чуть не плакал, что не происходит чуда, что никакие добрые духи, о которых он слышал в сказках, не спешат ему на помощь, не крушат врагов его лютых. А тут еще кружится голова, и растекается по спине жар, будто лежит он на горячей печке и слушает сказки бабки Арины. А ведь верно, он слышал в сказке, как заплутавшая в лесу девчонка спрашивала дорогу у березок. Конечно же, березки что-то и ему шепчут, надо только прислушаться сквозь звон в голове. Да, да, качаясь и шелестя листвой, они шепчут ему, он явственно слышит их голос: «Хлопчик наш милый. Мы давно тебя знаем. Ведаем, что и ты приметил нас, полюбил еще тогда, когда не ступала в лес грязно-зеленая погань. Заведи эту погань в топи, в такие чащи-дебри, откуда не бывает возврата!»

Хлопец даже огляделся вокруг — не слышал ли кто, кроме него, голоса сестричек-березок.

Провел по лицу ладонью. Как это раньше не сообразил? Ведь самое простое — завести в чащи-дебри. И никакие не березки подсказали ему это — сам додумался.

Распаленное воображение рождает перед ним картину: по лабиринту лесных дорог заведет он немцев в такой тупик, откуда без проводника ни проехать, ни пройти, а сам — в кусты! И пропадите вы пропадом! Поползаете день-два, как гады, а завтра-послезавтра появятся здесь наши, и каюк вам придет. Будете поднимать свои грязные лапищи и хрипло орать: «Гитлер капут!»

Стало веселее, увереннее от этих мыслей.

Тяжело дышали сзади автоматчики, а когда юный проводник повернул колонну на совсем плохую дорогу, начали даже хрипеть. Чем дальше, тем более вязкой становилась под ногами почва, и у многих солдат хлюпало в сапогах. Брели они молча, разве что кто-нибудь ругнется по-русски, когда хлестнет по щеке ветка.

Долго месили хлипкую лесную землю. Когда-то щеголеватые, теперь гитлеровские вояки были похожи на пришельцев с того света. Выдохлись окончательно, еле волочили ноги по вязкой грязи. Выбились из сил и животные.

Когда остановились передохнуть, рыжий прохрипел над головой Гриши неживым, замогильным голосом:

— Герр гауптман спрашивайт.

Долгонько уже не было этого «спрашивайт». Гриша не спеша подошел к капитану, огляделся вокруг — хоть глаза выколи. Лучшего времени для побега не будет. Вот только еще глубже заведет в трясину и — поминай как звали.

Замигал глаз фонарика в руках рыжего, запрыгал по закутанным в одеяла, попоны, женские платки солдатам, похожим от этого на огородные пугала, задрожал желтым пятном на замызганных, всклокоченных лошадях, от которых поднимался пар.

У гауптмана вид тоже не лучше, чем у его воинства. Исцарапанное лицо посинело, глаза запали. На голове больше не красовался высокий офицерский картуз, а непривычно сидела солдатская пилотка-блин. Но все же он имел «преимущество» перед своей солдатней: на лошади его чаще хлестали и царапали сучья. Но слезть с седла не отваживался.

— Где мы ест тут? — голос гауптмана прозвучал глухо. И к рыжему: — Махен дас лихт![15]

Круглый желтый глазок задрожал на развернутой, уже замызганной карте. В дрожании света Гриша успел разглядеть не только Таранивку и Старый Хутор, но и увидел на карте центральную просеку. О ней почему-то гауптман не спрашивал. А если б спросил?..

Будто разгадав мысли проводника, гауптман повел пальцем по карте, остановился на просеке. Гриша затаил дыхание. Надо скорее что-нибудь придумать! Иначе придется вести по широкой просеке с наезженной дорогой, которая выведет чуть ли не к самому месту, куда рвутся гитлеровцы.

— Дас гестель?

— Герр гауптман говориль… спрашивайт… ето ест… просьека? — перевел рыжий.

— Просека, — ответил чуть слышно, и губы его задрожали.

Гауптман быстро и гневно что-то говорил рыжему, а тот его речь разжевал так:

— Что же ты, подльец, не ведьешь… нас… просьека?!

Наступила тишина. Слышно было, как посапывали кони, как грызли сухари солдаты и где-то высоко над лесом тревожно гудел самолет. Рыжий потушил фонарик, а Гриша, заикаясь, почти неожиданно для себя вымолвил:

— Там… мост… партизаны… взорвали…

Слово «партизаны» прозвучало в чернильной тьме, в чужом таинственном лесу, да еще под гул самолета, как взрыв.

Рыжий включил фонарик, схватил Гришу за курточку.

— На гестель… на просьека — партисан?!

Гриша заметил, как от этих слов содрогнулся гауптман на лошади, как притихли на зыбкой лесной дороге солдаты.

Выдумка подбодрила Гришу.

— Ага… Там их полно! — увереннее подтвердил он. — Сидят в засаде.

Рыжий испуганно завертел головой, словно эти ужасные партизаны уже окружают гитлеровское воинство, толкнул мальчика не палкой, а кулачищем, спросил приглушенно:

— Ты правду… говориль?

— Я всегда говорю правду! — уже совсем уверенно отрубил Гриша. И впервые понял: не эти вооруженные автоматами и пулеметами чужие люди были хозяевами в ночном лесу, а он — маленький, согнутый от холода сын полещука.

Рыжий быстро и боязливо что-то заговорил капитану, и вдруг словно у него отнялся язык: небо озарилось светом. Все повернули головы в ту сторону. В мертвенном сиянии Гриша разглядел вокруг себя вытянутые грязные лица, увидел глаза, в которых застыл животный страх.

Наступила напряженная тишина. Казалось, и лошади-битюги застыли в оцепенении.

Гриша тоже задрал голову к ракете, поднявшейся в небо с востока, откуда он вел немцев. Кто мог пустить её там в глухую ночь? Может, партизаны вернулись из рейда и спешат сюда? Может, люди сообщили им о немецкой колонне?..

Как только ракета потухла, тишина лопнула: со стороны Таранивки донесся неясный гул.

Гауптман опомнился, суетливо сунул в планшет карту и нажал кнопку своего фонарика. Свет запрыгал на маленьком проводнике, скользнул по бледному лицу, по чубатой белокурой голове.

— Ты правду говориль… просьека… партизан? — прохрипел.

— Правду, — нахмурился провожатый, будто гневался на этих людей за недоверие к себе. — Я всегда говорю правду. Идемте скорее! — И решительно шагнул к обозу, где подпрыгивали солдаты-чучела — грелись.

— Найн, найн![16] — схватил его за плечо переводчик и толкнул к гауптману.

Гауптман так затараторил, что Грише стало смешно. Рыжий, не выпуская Гришиного плеча, молча слушал своего шефа, даже перестав жевать, что он делал всю дорогу. Вслушался в слова гауптмана и Гриша. И хоть всего не понял, но догадался, о чем идет речь: несколько раз капитан упомянул «Старый Хутор» и «километер».

«Что ответить?» — заметалась мысль. Если скажет, что далеко, то долговязый вновь может достать свою карту и наконец сообразить: колонна уже который час кружится почти на одном месте. Тогда прощайся, Гриша, со своим лесом, с родной Ревной, с голубыми рассветами…

Он посмотрел в небо. Вон Малый Воз перевернулся, — значит, уже за полночь. А эти чучела ждали ответа.

— Осталось недалеко, — сказал как можно бодрее.

Однако его слова не вызвали у немцев энтузиазма. Всадник перемолвился с рыжим, наклонился и толкнул рукояткой нагайки в худенькие плечи маленького проводника:

— Вифиль километер?[17]

— Да так — три-четыре от силы.

Сейчас Гриша и покажет пятки. Только бы голенастый с переводчиком отвлеклись своим нудным разговором и хоть на минуту позабыли о нем. И тогда — ауфвидерзеен, фрицы!

И они забалабонили. У Гриши похолодело внутри, как перед прыжком в воду. Ну, пора…

Ступая бесшумно, словно кот, и затаив дыхание, тенью обошел гнедую лошадь, прислонился к повозке. А сердце вот-вот выскочит из груди. Какое-то мгновение постоял, перешел к другой повозке. Солдаты, обрадованные остановке, облокотились на телеги и дремали.

Над головой маняще сиял Чумацкий шлях. Еще немного, еще шаг — и ищи ветра в поле!.. Хруст сухой ветки под ногой показался выстрелом.

— Рус!

Застыл на месте, сердце, казалось, вот-вот разорвется.

— Убегайт? — наклонилась к парнишке обрюзглая физиономия, от которой запахло колбасой и шнапсом.

— Что вы?.. Я грелся возле обоза… Я очень замерз! — Казалось, сам язык придумал эти слова.

Рыжий, пожалуй, впервые за весь ночной марш всерьез разозлился. Раньше он почти механически, вяло толкал проводника хлыстом между лопаток, не спеша подводил к гауптману, когда тот окликал их, сосал шнапс, жевал колбасу и не очень точно переводил офицерские указания. А сейчас осатанело брызгал пеной изо рта:

— Замьерз?.. Я тибье… дам замерз… Мы аллес… все — замьерз. Форвертс!

«Поверил! — обрадовался парень. — Ничего, перехитрю я кабана — переводчика, что бы там ни было».

Переводчик же, немного поостыв, пососал из фляги шнапсу и тяжело задышал, будто после стремительного бега.

Дальше шлепали молча, медленно и тяжело. Разве какая-нибудь лошадь выбьется из сил — тогда награбленное добро перегружали на другие телеги.

Упала на колени передняя лошадь. Колонна остановилась. Громко зачавкали изголодавшиеся рты — солдаты опять грызли сухари. От этого чавканья у Гриши кружилась голова. Сколько раз он поглядывал на солдат, сколько раз его рука готова была протянуться, как у нищего. Но, до боли прикусив губу, отходил от телег.

Солдаты старались не замечать голодного проводника, отворачивались от него.

Только один, тот, который любовался иволгой, не отворачивался. Еще засветло он ткнул себе пальцем в грудь и тайком шепнул:

— Их хабе…[18] малтшик… — И показал рукой низко над землей. И, видать, хотел, чтобы парень понял: он относится к нему не так, как вся эта грязная, завшивевшая солдатня.

Чудеса! Золотозубый брезгливо морщится, глядя на проводника, здоровяк толкает в плечи палкой, а этот смотрит как-то ласково…

Вот и сейчас подошел, осторожно шагнул к мальцу, сказал:

— Русиш — камрад.

Товарищ? Другие никак не называли наших, кроме как швайн — свинья. А этот говорит — товарищ. Чу-де-са!

Совсем близко-близко подошел этот странный немец к проводнику. Настороженно огляделся и исподтишка сунул мальчику несколько галет:

— Кушай.

Гриша ел жадно.

— Их бин Ганс, — прошептал немец, тыча себя в грудь. — Русиш — Иван, дойч — Ганс. Понимайт?

Что же тут непонятного: по-русски — Иван, а по-немецки — Ганс.

— А меня зовут Гриша.

— Вас? Вас?

— Их бин Гриша.

— Оу!

Немец обрадовался, украдкой погладил худенькие плечи мальчишки.

— Харашьо… Гришья — харашьо.

Ганс опять слегка притронулся к Гришиному плечу и пошел к своей телеге.

Парень задумался.

Откуда он взялся такой среди этих жадных, жестоких? Неужели у других нет своих детей, что никто, кроме Ганса, не подумал предложить ему постную и невкусную галетину?

Хотелось подойти, расспросить Ганса. Но рыжий уже толкал палкой в плечи: значит, повозку вытащили.

Заскрипели колеса, зафыркали кони, ноги захлюпали по холодной жиже низинной дороги — снова шли «форвертс». А вперед ли шли? Об этом знал только Гриша. О, если бы гауптман догадался, уже лежать бы парню распростертому, с пробитой грудью или головой…

Солдаты, выполняя приказ гауптмана, не курили, не разговаривали.

«Скре-ке-ке-ке!» — вдруг птичий голос неожиданно разорвал тишину.

Без команды замерли на месте автоматчики, защелкали затворами. Воинство тревожно оглядывалось.

«Скре-ке-ке-кеI» — зловещий крик повторился ближе.

Солдаты кинулись в стороны от обоза и стали залегать.

— Герр гауптман спрашивайт… — Палка больно уперлась в спину. — Шнель, шнель!

Побежали трусцой.

— Вас ист дас? — прохрипел капитан.

— Да это же сорока! — Гриша, невольно улыбаясь, ответил так громко, что на него зацыкали. А ему было смешно смотреть на согбенные в ночной мгле фигуры солдат, занявших оборону по сторонам обоза. Повытягивав шеи, они со страхом вслушивались в звуки зловещего «рус вальде», которому, казалось, нет ни конца ни края.

А гауптман все выспрашивал, что это за диво такое — «зорока», а когда уразумел, со злости сплюнул и скомандовал:

— Форвертс! Уперьод!

Все чаще погрязали в зыбкой лесной почве телеги, и солдатам приходилось браться руками за колеса. Все чаще останавливались выдохшиеся лошади, которых потом тяжело было сдвинуть с места.

Измучился и маленький проводник. Ноги его закоченели до бесчувствия, сочились кровью, лицо, исхлестанное ветками, горело, пылало жаром все тело.

Остановились на очередной «спрашивайт».

Гриша ткнул в карту пальцем где-то возле Царева урочища. На этот раз точнее, чем когда-либо, ткнул. Урочище действительно близко, они почти вошли туда. Мигнул желтый кружок фонарика, и парень заметил — лицо гауптмана перекошено.

— Ты нас… обманивайт?..

А рыжий — ляп Гришу по щеке.

Гауптман осатанело, хотя внешне тихо, почти мирно, разъяснил:

— Даю драйциг минутен… не выведьишь — капут. Будешь пойдьошь к гросфатер.

Зачем старается рыжий, зачем растолковывает слова? Грише все ясно и так: если за полчаса не выведет он колонну — смерть. Все понятно до холодной дрожи. И мысль судорожно бьется в разгоряченной голове, выстукивает молоточком в висках: удрать, сейчас же, немедленно. Из Царева урочища им уже не выбраться. Сейчас, вот сейчас…

Гриша, кажется, не мог сдвинуться с места, а каждая мышца в нем уже звенела готовностью к прыжку в непроглядную темень. Но эта зловещая фигура рыхлого Курта, призраком нависшая над ним…

Рыжий подозвал к себе стоявшего неподалеку Ганса — того удивительного немца — и, тыкая пальцем на проводника, выгаркнул какие-то слова, а затем исчез.

Ганс притронулся рукой к Гришиному чубу. И странно — парня от этого не передернуло.

— Гришья… Хорошьо. — Ганс прошелестел влажной плащ-палаткой, протянул руку: — Куша́й. Дас ист галеты. Куша́й. Куша́й.

Грише было не до еды — безмолвно спрятал плоские, как печенье, галеты на потом.

На потом?.. А будет ли у него «потом»? Ведь осталось тридцать минут… Кому захочется перед смертью есть? Мальчик стоял рядом с солдатом и не знал, что ему делать. Минуту назад собирался скрыться в лесной тьме, но Ганс своим «хорошьо», своей теплой ладонью остановил его… Конечно же: рыжий поручил Гансу стеречь проводника, а сам куда-то отлучился.

А Ганс, кажется, и не очень стережет: он устало склонился на повозку, накинув на голову плащ-палатку. А может, делает вид, что дремлет, может, дает ему возможность исчезнуть?.. Но при этой мысли Гриша нахмурился: «Какой же я вареник! Стоило угостить галетой, как врага уже считаю чуть ли не своим…»

Еще раз взглянул на Ганса. Тот не шевелился. Поблизости — никого. Ну, Гриша, давай!

Шагнул в сторону от дороги… Остановился, прислушался. Будто никому и дела нет до него. Ой, хотя бы сердце не выскочило из груди от напряжения.

Гриша кинулся в орешник, словно пловец в речку, с закрытыми глазами. Вдруг из глаз посыпались искры, разлетелись и погасли. Потом пришла страшная боль. Погодя исчезла и она, все исчезло. Будто совсем не стало Гриши.

Придя в себя, нащупал на голове шишку и что-то липкое, горячее… Кровь? И скорее почувствовал над собой, чем увидел перекошенное гневом лицо здоровилы.

«Это он меня палкой, — понял он. — Следил за мной, гад… Ну и пусть. Пусть пойду я к гросфатерам, но и вам не выбраться отсюда…»

«А где же Ганс?» — мелькнуло в голове. Привыкшие к темноте глаза парня заметили, как гауптман хлестал нагайкой по голове и по плечам Ганса.

— Замьерз? — на Гришу дохнула шнапсом рыжая физиономия. И Курт, схватив его за воротник курточки, поставил на ноги.

Подъехал капитан и, наклонившись с лошади, ткнул в лицо Грише, чуть не попав ему в глаза, два пальца:

— Цванциг минутен!

В груди стало пусто и зябко, как в выстуженной хате. Невыносимо было жаль себя: осталось ведь жить двадцать минут.

Гриша закрыл глаза и увидел себя мертвым. Лежит на скамье, бабушка скрестила его желтые, как воск, худые руки, сомкнула веки и положила на них по пятаку. Зажгла и поставила свечку.

А мать убивается у его ног, умоляет подняться, причитает: «Ой, на кого ж ты нас покинул, Гришенька мой родной, сыночек мой золотой!.. Ой, нет же у нас и батюшки, и ты ушел от нас. Ой, да рано ж ты нас покинул, ой, на кого же ты нас оставил? Ой, с какой же дороги тебя ждать, ой, с какой выглядывать? Поднимись хоть на минутку да скажи хоть словечко. Защебечи нам, как ты еще вчера щебетал, будто пташечка райская. Ой, не будут спевать в нашей хате дру́жки и светилки,[19] не будеть играть музыка свадебная. Ой, на кого ж ты нас…»

Содрогнулся всем телом, открыл глаза.

— Форвертс! — толкнул рыжий.

Гриша поплелся в темень, ощущая на своей шее прерывистое, отдающее шнапсом дыхание.

Загрузка...