Гриша прикипел к книге, дочитывая рассказ «Пилипко». Мать сидела на низенькой скамейке у лежанки и латала старый мешок. Бабушка возилась с мотовилом. Вокруг царила тишина. А где-то там клокотала, бурлила война. Таранивка давненько уже проводила мужчин на фронт и присмирела, насторожилась.
Ждала.
Всякое люди судачили о войне. Одни посмеивались над придурковатым Гитлером, пророчили: неделя-две — и Гитлеру капут. А были и такие, что поговаривали: силен немец, и танков у него видимо-невидимо, и самолетов тучи, и винтовки будто бы лучше наших, поэтому тяжело будет нам его одолеть.
А иные с безнадежностью махали руками: дескать, задушит нас гитлеряка и пискнуть, не даст.
Между тем кровавые баталии подходили к Днепру. И Гришин отец был в тех боях. Единственное письмо прислал, замызганный треугольничек, слова разбежались по листку из ученической тетради в линейку. Писал отец, что война не такой ему представлялась. Шапками врагов не закидаешь, шапкой танк не остановишь. А в самом низу листка: «Милые мои, родные, дорогие! Будьте мужественными. Ваш отец — солдат».
Бабушка, как только Гриша прочитал отцовское письмо, сокрушенно покачала головой, не прекращая движения мотовила:
— Фюлера, значься, шапками не закидаешь? Вот так-то оно…
Так и жили, прислушиваясь ко всяким тревожным слухам, ожидая писем с фронта. Почтальонша приносила выписанную еще отцом районную газету. Мать кивала Грише:
— А ну вычитай, сын, что оно да как там?
И Гриша «вычитывал». Если речь шла о тяжелых боях на белоцерковском направлении, бабушка вздыхала:
— Да, Белая Церковь совсем недалеко от Киева! Вон куда забрался, антихрист. Скоро о нашем направлении заговорят.
Газета выпадала из Гришиных рук.
— Как же это так?
А мотовило все крутилось, Гришина мать испуганно смотрела на, казалось бы, равнодушную ко всему свекровь, а сама с тревогой и отчаянием спрашивала словами сына:
— Как же это так?
…Гриша дочитал «Пилипка», лег навзничь. И видел, перед собой смелого мальчишку, героя рассказа любимого писателя Андрея Головко.
«У него глаза, как васильки в жите…» Во ржи, значит. Ишь какие красивые!
А у Гриши серые, не похожие на глаза Пилипка. И про жито красиво написано.
Гриша любит жито. И все полещуки его почитают, потому что жито, как говорила бабушка, — это жизнь. У них, в Таранивке, каждым летом праздник такой бывает — обжинки. Девушки надевают венки из васильков и колосьев, поют красивые обжинковые песни:
Ой катится веночек по полю
Да просится к хозяину в неволю.
«Бери меня, хозяин мой.
Я уже в чистом поле истомился,
Мелким дождичком размылся
И песочком припылился».
Любил Гриша эти песни щедрого лета, когда с поля до последнего колосочка убран хлеб. И они, школяры, были не гостями на том празднике. Ведь, собирая колоски, еще и соревновались класс с классом, отряд с отрядом — кто больше соберет. Отчаянно соревновались!
Девушки пели обжинковые песни, а Гришины друзья тем временем наслаждались душистым ржаным свежим хлебом.
Ой, споем тебе, хозяин, во весь голос
И поклонимся тебе, хозяин, в пояс.
Председателя нашего величаем,
С урожаем его поздравляем.
Надевали венки на председателя колхоза и на бригадиров, на звеньевых и ударников. Допоздна за праздничными столами засиживались таранивцы, прославляя свой труд, свои руки рабочие, которые всегда пахли хлебом. И мамины, бабушкины, отцовские руки пахли тем же зрелым степным богатством.
А больше всего любил Гриша ходить с отцом по лугам и полям, по лесам. Помнит — весной взял его отец в лес. Вокруг зеленое царство — цветет черемуха, дурманя ароматом голову.
— Ну что ты, Гриша, видишь? — улыбается отец.
— Как что? Лес, весну, вон черемуха зацвела…
— Нет, — мотнул головой отец. — Мало ты видишь. Присмотрись — земля глаза открывает.
Скажет такое отец… Как это земля может глаза открывать? Разве есть у нее глаза?.. Но слова отца не забылись, засели в Гришиной голове. Даже как-то приснилось: земля, похожая на огромную тыкву, открывает глаза, будто сине-черные сливы…
Он внимательно присматривался к буйной зелени, которая лезла через заборы, кудрявилась в канавах, расползалась пышной ботвой по огороду, колючими тыквенными плетями, лопухами на меже. И ему казалось, что это земля смотрела на него своими желтыми — тыквенными, белыми — картофельными, розовыми — чертополоха цветами…
А еще любил Гриша сенокос. Ранним утром, когда лежала щедрая роса, косари садились на телеги и тарабанили на сенокос. Ездили гурьбой, так как сенокос артельный. Сенокос-то артельный, а вот завтраки косарям носили тогда их жены. Только позже кухня и общие обеды появились. А в первые артельные годы каждый косарь высматривал свою. Когда ехали на сенокос, держали острые косы в руках, как знамена, — торжественно, гордо. Косы поблескивали, сияли на утреннем солнце, если уже успевало оно взойти.
По дороге на сенокос песни пели. А эхо далеко разносило те песни.
— Косари поют, — ласково говорили в Таранивке.
Бывало, иная молодайка и работу оставит на минутку, замрет на подворье, очарованная песней, шепнет улыбающимися губами:
— Косари поехали.
Еще и вздохнет мечтательно.
Косарь! Почетное это звание в селе. Мать хвалится своим пареньком:
— Скоро мой косарем буде!
Отец сдержаннее:
— Как Иван думает? Ничего себе! Уже — косарь.
Как сладко выговаривать отцу эти далеко не будничные слова: «Уже косарь».
Только, пожалуй, крестьянин может прикоснуться сердцем к той музыке сенокоса, когда десятка два косарей займут свои места в покосе, развернут плечи богатырские — и в тихом звоне кос разольется по лугам «шу-шу, шу-шу, шу-шу…»
Но самая радостная минута у косаря, когда замаячит в степи знакомая косынка.
— Иван, твоя уже завтрак несет. А моя, видать, заблудилась…
Ива́нова — разрумяненная, веселоокая — развяжет узелок, и такой вкусный дух разойдется по сенокосу! Довольный косарь споро работает ложкой, а его Марина, подобрав под себя загорелые ноги, сидит на свежескошенной траве и влюбленными глазами смотрит не насмотрится на него. А еще, бывало, расщедрится Марина и поставит рядом с узелком чекушку да граненый стаканчик. Если косарь довольно крякнет, когда горькое зелье разольется по нутру, она разомкнет розовые уста и, счастливо глядя на мужа, скажет:
— На здоровье, косарь…
— Спасибо, Марина. Сегодня проклятый самограй сладок, как мед! Или ты, может, бросила в него какое-нибудь волшебное зелье?..
— Посмотри вокруг — разве это не волшебство? Вы тут как в сказке. И домой возвращаться не хочется.
— Ничего, завтра и вам хватит дел до седьмого пота.
Верно, на следующий день на сенокосе царствуют женщины — ворошат душистые покосы, а потом вместе с мужчинами складывают сено в копны.
Что правда, то правда — нет ничего лучшего на свете, чем пора сенокоса. Недаром же и песня о косарях сложена, да еще какая! Ее пели и в клубе, и на колодах, и в райцентр таранивская самодеятельность ездила с ней на олимпиаду:
Выступает нас немало —
Аж двенадцать косарей.
Косим клевер, косим травы
На коммунивской земле…
Скрипнула по-стариковски калитка. Гриша оторвался от книжки, глянул в окно.
— Кто там? — спросила мать, не поднимая головы. Она сидела на той же маленькой табуретке близ лежанки и продолжала чинить старый мешок.
— Ольга идет! — оживился Гриша.
— Какая Ольга?
— Почтальонша.
— А-а-а…
С тех пор как началась война, слово «почтальон» стало чуть ли не самым желанным и страшным. Ждали в селе почтальона каждый день…
На полу у мотовила завозилась бабушка, прошамкала:
— Я и то узнала — вожатая Гришина, Ольга. Теперь ее почтальоном поставили.
Мать, поглядывая на дверь, нервно комкала в руках мешок, а бабушка даже остановила мотовило.
Долго гремела щеколда двери в сенях.
— Выйди-ка, Гриша, — требовательно кивнула мать. — Чего она там возится так долго?
Не успел парень соскочить с лавки, как дверь, жалобно скрипнув, открылась.
— Здравствуйте, — тихо проговорила Ольга и замерла у порога, не решаясь ступить дальше.
Все настороженно смотрели на девушку и не узнавали ее. Всегда веселая, улыбчивая, сейчас она стояла бледная, с опущенными глазами.
— Проходи, голубонька, проходи, — первой подала голос бабушка. — Чего же ты, как попрошайка, у порога. Иди да посиди на лавке. Небось набегалась? Ног не жалей в дороге, а в хате просим садиться.
Девушка неуверенно ступила шаг, другой, осторожно присела, словно скамья была хрупкой и ломкой.
«Что это с ней?» — удивился Гриша.
Бабушка положила клубок на нары, поднялась.
— Не захворала ли ты, дивчина моя? Будто с креста снята…
Оля отрицательно покачала головой и отвернулась к окну. Это ее молчание встревожило Гришу.
Казалось, целую вечность рылась Оля в почтовой сумке, шелестя бумагами. Наконец нашла, протянула матери.
— Вот… Возьмите…
И так посмотрела, словно сказала: «Но я не виновата в том, что написано».
Мать поднялась с маленькой скамейки, взяла казенную бумажку без конверта. Рука ее мелко дрожала.
Бабушка шагнула босыми ногами по земляному полу, потопала к Марине.
— Ну читай же… Чего ты… Как тот…
Марина Петровна никак не решалась посмотреть в бумажку, дрожавшую в ее руках. Наконец собралась с силами, скользнула взглядом по казенным печатным строчкам, где было два окошка: одно для фамилии — кому посылают письмо, второе — о ком пишут. Стояло две фамилии: ее — Мовчан и его — Мовчан. Как увидела в другом окошке слово «Мовчан», вскрикнула, словно ночная птаха, и сразу увяла, осела на пол. Листок с печатными буквами скользнул к лежанке.
Оля метнулась к посуднику, набрала в медную кварту воды, стала на колени возле Гришиной мамы, упавшей в беспамятстве.
Зубы стучали о медную кварту. Мать тихо застонала, раскрыла глаза, еле слышно проговорила:
— Гриша… Где Гриша?
У мальчугана поползли по спине холодные мурашки.
— Тут я, мама.
Она снова зажмурилась, вздрогнула и, не открывая глаз, шевельнула губами:
— Сиротки вы мои.
Сиротки? Почему сиротки? Может, ему послышалось?
Оля трясла ее за плечи, шептала:
— Не надо, тетенька… Не у вас одних. Вон и соседу нашему… А может, это еще ошибка. Бывает, присылают и по ошибке похоронные…
— Свят, свят, свят, — зашептала бабушка и, держась за лежанку, направилась к нарам, но не дошла — ноги ее подломились.
Гриша слышал — почтальонша уже приносила такие страшные письма в иные хаты. Но разве можно вот так принести и в их дом? Разве можно представить своего молодого отца убитым? Гриша кинулся к бабушке Арине. Она сидела на полу неподвижно, окаменевшая. Не плакала, не голосила. Смотрела застывшим, стеклянным взглядом сквозь стену хаты, за луга и леса, будто видела за синими далями такое, чего другие не могли увидеть.
Марина Петровна при помощи Оли тяжело поднялась, глянула на старуху.
— Мама! — простерла руки к свекрови, испугавшись ее неживого, застывшего взгляда. — Мама, ну скажите же хоть словечко!
Гриша несмело притронулся к бабушкиной руке и повторил:
— Бабушка, ну скажите что-нибудь.
— Отнялись, — выдохнула единственное слово.
— Что отнялись?
Бабушка пошевелила сморщенными губами:
— Ноги отнялись.
Медленно повернула голову к Грише, немощно подняла руку и, будто слепая, нащупала его пшеничные кудри, вяло растрепала их.
Мать, раскинув руки, словно птица крылья, бросилась к сыну, схватила его за худенькие плечи.
— Ой, на кого же ты нас покинул, господарь наш дорогой, кормилец наш золотой! Разве мы не любили тебя и не жалели, разве поздно не ложились и рано не вставали и добра тебе не желали?!. Ой, хозяин ты наш, кормилец ты наш, скажи, за что разгневался, почему отвернул свои очи ясные?..