9

На следующее утро Келли вошла в кухню в своем наряде для бега: черные леггинсы, розовато-лиловый спортивный свитер с крошечным вышитым слоником, — и цапнула с разделочного стола апельсин. Эти апельсины покупала Кэтрин, подумал Кардинал. Разве станешь покупать полдюжины апельсинов, если собираешься покончить с собой?

Он налил дочери кофе.

— Овсянку хочешь?

— Может, когда вернусь. Не хочу таскать с собой лишнюю тяжесть. Господи, пап, у тебя дико усталый вид.

— Кто бы говорил, — сказал он. Глаза у Келли были красные и опухшие. — Тебе удалось хоть сколько-то поспать?

— Не особенно. По-моему, я каждые полчаса просыпалась, — ответила она, роняя кусочки апельсиновой кожуры в зеленую мусорную корзину. — Никогда не понимала, что эмоции — такая физиологическая штука. Проснулась — не могу пошевелить лодыжками, чувствую себя дико уставшей, хотя ничего такого не делала. Не верится, что ее нет. Я хочу сказать, если бы она вот сейчас вошла в парадную дверь, я бы, наверное, даже вряд ли удивилась.

— Нашел, — объявил Кардинал. Он протянул ей фотографию, которая была до этого погребена в альбоме, набитом всякими разрозненными снимками. Черно-белый портрет Кэтрин, где ей лет восемнадцать. Выглядит очень своенравной и артистичной в черном свитере под горло и больших серебряных серьгах.

Келли ударилась в слезы, что застало Кардинала врасплох. Его дочь все это время держалась относительно спокойно, — видимо, пытаясь как-то облегчить его собственное горе, — но теперь она ревела, точно девочка. Он положил ей руку на плечо, пока она исходила плачем.

— Ух ты, — произнесла она, после того как сходила умыться. — Похоже, мне надо было выплакаться.

— Такая она была, когда мы познакомились, — пояснил Кардинал. — Я решил тогда, что это самый красивый человек из всех, кого я в жизни видел. Обычно думаешь, что таких можно встретить разве что в каком-нибудь фильме.

— Она всегда была такая сосредоточенная?

— Наоборот. Она все время дурачилась.

— Может, пробежишься со мной? — вдруг предложила Келли. — И нам станет легче.

— Ну не знаю…

— Давай. Ты же еще бегаешь, правда?

— Не так часто, как когда-то…

— Ну давай, пап. Тебе полегчает. То есть нам.


Мадонна-роуд — совсем рядом с Шестьдесят девятым шоссе, так что им пришлось полкилометра бежать по обочине и только после этого свернуть налево, на Уотер-роуд, которая шла по берегу Форельного озера. День был ясный и сияющий, в воздухе стоял резкий осенний запах.

— Ух ты, чувствуешь, как пахнет листьями? — восхитилась Келли. — На этих холмах есть все оттенки, кроме синего.

По натуре Келли совсем не была жизнерадостной резвушкой; она просто пыталась подбодрить Кардинала, и его это растрогало. Он тоже воспринимал красоту дня, но, пока они бежали сквозь пригород, их шаги выбивали у него в голове дробь: «Кэт-рин мерт-ва, Кэт-рин мерт-ва». Кардинал испытывал противоречивые чувства: и опустошение, и колоссальную тяжесть, словно его сердце заменили куском свинца. Кэтрин тоже вдыхала этот морозный воздух.

— Когда тебе обратно в Нью-Йорк? — спросил он у Келли.

— Ну, я им сказала, что прихвачу две недели.

— Знаешь, тебе ведь незачем так долго тут оставаться. Тебе наверняка уже надо возвращаться.

— Все в порядке, пап. Я сама хочу остаться.

— А что сегодня? У тебя есть какие-нибудь планы?

— Хотела позвонить Ким Делани, но вот не знаю… Помнишь Ким?

Кардинал припомнил крупную блондинку, сердитую на весь белый свет и очень политизированную. В старших классах они с Келли были неразлучны.

— Мне казалось, Ким уже давно погрузилась в мерзкую пучину большого мира, — ответил он.

— Да, мне тоже так казалось.

— Как-то ты это скорбно сказала. — Кардинал ударился о мусорный бак. Рядом, за изгородью, начал прыгать джек-рассел-терьер, изрыгая затейливые собачьи угрозы.

— Ну, какое-то время мы с ней были лучшими подругами, а теперь вот даже не знаю, стоит ли мне ей звонить, — проговорила Келли. — Ким была самой умной девушкой в Алгонкин-Бей, гораздо умнее меня: глава дискуссионного клуба, делегат молодежной ООН, редактор школьного ежегодника. А теперь она, похоже, решила стать королевой предместий.

— Не все хотят переехать в Нью-Йорк.

— Знаю. Но ей всего двадцать семь, а у нее уже трое детей и два внедорожника, два!

Кардинал указал на аллею, мимо которой они как раз пробегали: один «гранд-чероки», один «вагонир».

— И она может разговаривать только о спорте, больше ни о чем. Честное слово, такое ощущение, что у Ким вся жизнь вертится вокруг керлинга, хоккея и рингетта.[14] Удивляюсь, как это она до сих пор не увлеклась боулингом.

— Когда появляются дети, приоритеты меняются.

— Тогда я не желаю никаких детей. Если это означает жить уличными сплетнями. Ким годами не читает газет. А по телевизору смотрит только «Выжившего»,[15] «Канадского идола»[16] и хоккей. Хоккей! В школе она терпеть не могла спорт. Честное слово, когда-то я думала, что мы с Ким всю жизнь будем дружить, а теперь вот думаю — может, мне ей не звонить?

— Слушай, есть идея. Как насчет небольшой поездки в Торонто?

Келли глянула на него. На верхней губе у нее была тоненькая пленочка пота, щеки разрумянились.

— Ты едешь в Торонто? С чего бы?

— В Центре судмедэкспертизы делают одну вещь. Мне надо лично в ней поучаствовать.

— Это связано с мамой?

— Да.

Несколько секунд слышно было только их дыхание, по крайней мере — дыхание Кардинала: похоже, его дочери бег давался легко. Уотер-роуд кончалась разворотом. Они замедлили движение и какое-то время бежали на месте. За рассыпанными тут и там бунгало из красного кирпича, с их аккуратными лужайками и рядами мощных мешков с хозяйственным мусором, виднелось темно-синее озеро.

— Пап, — произнесла Келли, — мама себя убила. Она себя убила, и от этого дико больно, но у нее же на самом деле была эта маниакально-депрессивная штука, она уже много лет то и дело попадала в больницу, и, в конце концов, не так уж неожиданно, что она решила от всего этого уйти. — Она дотронулась до его руки. — Ты же знаешь, ты тут ни при чем.

— Ты поедешь или нет?

— Господи, да ты не очень-то любишь отвлекаться на пустяки, когда вбил себе что-то в голову, а? — Она сделала секундную паузу. — Ладно, поеду. Но только для того, чтобы составить тебе компанию в машине.

Кардинал показал на тропинку, петлявшую среди деревьев:

— Давай вернемся более живописной дорогой.


Пока они ехали на юг по Одиннадцатому шоссе, Кардинал мог думать только о Кэтрин. Хотя «думать» — это было неподходящее слово. Он ощущал ее отсутствие в красоте окрестных холмов. Но в то же время он чувствовал, как она парит над шоссе; это была та самая дорога, по которой Кардинал всегда уезжал от Кэтрин или приезжал к ней. И сейчас ее не было, и она не могла помахать ему на прощание; и ее не будет здесь, когда он вернется.

Келли играла с ручкой настройки радио.

— Эй, назад, — попросил ее Кардинал. — Там были «Битлз»!

— Бр-р. Не выношу «Битлз».

— Как человек может ненавидеть битлов? Это как ненавидеть солнечный свет. Или мороженое.

— Их ранние вещи — вот что я терпеть не могу. Они поют, как маленькие надувные игрушки.

Кардинал глянул на нее. Ей двадцать семь. Сейчас его дочь старше, чем была Кэтрин, когда ее родила. Кардинал спросил ее про Нью-Йорк.

Какое-то время Келли излагала ему подробности своих недавних разочарований на пути к тому, чтобы стать художником. В Нью-Йорке трудно пробиться. Ей приходится делить квартиру с тремя другими женщинами, и они не всегда хорошо уживаются вместе. К тому же она вынуждена вкалывать на двух работах, чтобы свести концы с концами: она помогает художнику по имени Клаус Майер (натягивает ему холсты, ведет его бухгалтерию) и три дня в неделю работает официанткой. Из-за этого у нее остается мало времени на собственные картины.

— И при всем при том тебя никогда не тянуло к тихой пригородной жизни? Тоска по маленькому городку и все такое?

— Никогда. Хотя иногда я скучаю по Канаде. С американцами трудновато бывает подружиться.

— Почему?

— Американцы — самый дружелюбный народ на свете, но это с виду. Сначала на меня это действовало почти как отрава: они куда общительнее канадцев. И они не боятся развлекаться.

— Это верно. Канадцы более замкнутые.

Я играю роль, подумал Кардинал. Я не разговариваю, а играю человека, который разговаривает. Так это и делается: слушаешь, киваешь, задаешь вопросы. Но меня здесь нет. Я исчез с лица земли, как Всемирный торговый центр. Мое сердце — как Нулевая зона на месте башен-близнецов. Ему захотелось обсудить это с Кэтрин, но Кэтрин не было.

Он отчаянно попытался сосредоточиться.

— Когда-то давно американцы изобрели такую, знаешь, фальшивую близость, — говорила Келли. — Они уже при первом знакомстве расскажут тебе про свой развод или про то, как над ними издевались в детстве. Я не шучу. Один парень мне поведал, как отец «совершал с ним инцест» — так он выразился. И это было на нашем первом свидании. Поначалу я думала, что они все дико доверчивые, но на самом деле все совсем не так. У них просто совершенно отсутствует всякое представление о приличиях. Что ты улыбаешься?

— Забавно слышать, как ты рассуждаешь о приличиях. Девушка, презирающая общественные предрассудки.

— Если вдуматься, я живу вполне в рамках этих предрассудков. И у меня такое чувство, что это загубит во мне художника. Господи, ты только посмотри на эти деревья.

Путь до Торонто занял четыре часа. Кардинал высадил Келли у «Сэконд кап»[17] на Колледж-стрит, где она условилась встретиться с давней подругой, а сам направился на Гренвилл-стрит, в Центр судмедэкспертизы.


В качестве произведения архитектуры Центр судмедэкспертизы не представляет ни малейшего интереса. Это просто поставленная на попа глыбина, подобная множеству других правительственных зданий той эпохи, когда железобетон пришел на смену кирпичу и камню. Внутри имеется большое количество перегородок цвета замазки, потертых ковров и ехидных карикатур, вырезанных из газет и прилепленных клейкой лентой над рабочими столами.

Кардинал бывал здесь много раз, хотя и не в отделе документов, и сама знакомость этого места как-то взвинчивала его. Сейчас он испытывал сильнейшие страдания в своей жизни; все в мире должно было перемениться. А между тем охранники, гремящий лифт, скудная обстановка кабинетов, столы, таблицы, стенды, — все это оставалось в точности таким же, как прежде.

— Итак, у нас есть три вещицы, — провозгласил Томми Ханн, выкладывая их на лабораторный стол. В отличие от здания Томми изменился. Волосы у него поредели, пояс исчез под накатом жира, словно у него под рубашкой спала такса. — Записка самоубийцы — одна штука. Блокнот — одна штука. Возможно, в этом блокноте и была написана записка, возможно, и нет. И еще у нас есть неприятная открытка с соболезнованиями, одна штука. Внутри — напечатанный текст.

— Почему бы не начать с открытки? — предложил Кардинал. — Вряд ли она связана с первыми двумя предметами.

— Первым делом — открытка, — согласился Ханн. Он натянул латексные перчатки, вынул открытку из пластиковой папки и раскрыл. — «Ну как тебе это, ублюдок? — монотонно прочел он. — Кто бы знал, что так повернется, а?» Мило.

Он подошел с открыткой к окну, стал поворачивать ее под разными углами.

— Струйный принтер, сразу видно. Невооруженным глазом не замечаю никаких уникальных особенностей. Во всяком случае, мой глаз их не видит. Но давай-ка воспользуемся техникой. — Он поднес к глазу лупу и поднял открытку поближе к лицу. — Ага. Во второй строчке видны погрешности принтера. Посмотри на буквы h и t.

Он протянул лупу Кардиналу. Сначала Кардинал ничего такого не увидел, но потом, когда его глаза приноровились к оптике, разглядел бледную, как паутинка, линию, шедшую посередине букв h и через перекрестия букв t.

— Плюс — в том, что, если принтер устраивает такие штуки, это с ним происходит постоянно, — заметил Томми. — Видишь, в первой строчке погрешностей нет. Но если бы нам в руки попала еще какая-нибудь страница, которую распечатывал этот тип, на ней были бы те же погрешности печати во второй строке.

— И насколько это нам поможет? — поинтересовался Кардинал.

— Притом что у нас нет другого образца, чтобы с ним сравнить? Вообще никак не поможет. Минус — как раз в этом: когда меняют картридж, меняются и особенности печати. С нашей точки зрения, это то же самое, как если бы он себе купил новый принтер.

Кардинал указал на блокнот:

— А с этим что ты можешь сделать?

— Зависит от того, что ты хочешь узнать.

— Мне надо убедиться, что записку написали той же ручкой, что и все остальное в блокноте. И я хочу узнать, когда она была написана — раньше или позже последних записей. Если ты откроешь блокнот на странице, где упоминается «День рождения Джона»…

— «День рождения Джона». Ха! Может, она писала это про тебя? — Ханн пролистал странички, потом поднял блокнот к свету, как перед этим открытку. — Ну да. Тут есть отпечатки букв. Могу разобрать: «Дорогой Джон». Первым делом нам надо их засунуть в компаратор.

Он поднял широкую дверцу какого-то прибора с надписью «VSC-2000».

— Когда я включу, смотри вот в это окошко. Я буду светить на образцы разными типами света, а ты гляди, что будет получаться. Человеческому глазу может показаться, что писали одной и той же пастой, но, если взять разные ручки, пусть даже одной и той же марки и модели, то в инфракрасном свете они дадут разницу. Химические вещества в разных образцах пасты реагируют на инфракрасные лучи неодинаково. Уже сбился со счета, сколько подложных завещаний я разоблачил с помощью этой штуковины. «Дорогой Джон». Милое дело.

Кардинал склонился над окошком прибора. Буквы на листке засветились.

— Вот эти — идентичны, — объявил Ханн у него за спиной. — Записку о самоубийстве и о дне рождения писали одной и той же ручкой.

— А ты можешь определить, какую написали раньше?

— Конечно. Первым делом нам надо ее сунуть в увлажнитель. — Ханн положил блокнот в небольшую машинку со стеклянной передней частью, напоминавшую тостер. — Нужна всего минута или около того. Углубления на бумаге видны гораздо лучше, если бумага влажная.

Машинка пискнула, и он извлек блокнот.

— Теперь поколдуем над ней с помощью ЭСД и посмотрим, что это нам даст.

— С помощью чего?

— Э-С-Д. Электростатический детектор.

Это была громоздкая и неуклюжая машина; на верхней крышке у нее имелась вентиляционная решетка. Ханн уложил в нее блокнот так, чтобы нужный листок плоско лежал на слое твердой пористой пены. Затем он накрыл листок пластиковой пленкой.

— Под пеной — вакуум, происходит втягивание воздуха, поэтому документ и пленка плотно прижимаются друг к другу. А теперь — мое коронное устройство… Не волнуйся, штаны я расстегивать не собираюсь…

Ханн извлек прибор, похожий на жезл, и щелкнул выключателем.

— Этот малыш дает несколько тысяч вольт, — сообщил он сквозь гудение. Он несколько раз помахал жезлом над куском пластика. Кардинал не увидел никаких изменений.

— Теперь добавим немного волшебной пыли… — Ханн высыпал из маленькой канистры что-то вроде железных опилок. — На самом деле это малюсенькие стеклянные бусинки, сверху они покрыты тонером. Сейчас мы насыплем их на всю эту петрушку…

Он посыпал черным порошком пластик, покрывавший страницу из блокнота. Бусинки соскользнули, а частицы тонера остались в бороздках. Потом на мгновение вспыхнул свет.

— Теперь у нас есть снимок, — провозгласил Ханн, — и уж что увидим, то увидим. На эти листочки сыпали порошок, чтобы найти отпечатки пальцев?

— Пока нет. Зачем?

— Тонер часто берет отпечатки, хотя и похуже, чем дактилоскопическая пудра. У нас тут неплохие «пальчики», с ними можно работать. Погляди-ка.

Из щели прибора выскользнула фотография. Кардинал потянулся за ней.

Слева от слов «День рождения Джона» виднелся маленький темный отпечаток большого пальца: на снимке он был белым. Бороздки пересекала коротенькая прямая линия: несколько лет назад Кэтрин порезалась за кухонным столом. Отпечаток большого пальца Кэтрин, этим пальцем она прижимала блокнот к коленке. Она была еще жива. Она думала обо мне, строила планы на мой день рождения, представляла себе будущее. Кардинал закашлялся, чтобы скрыть плач, который грозил вот-вот вырваться из его горла. Отпечатки букв предсмертной записки теперь проявились полностью, их очертания выявил черный тонер: «когда ты будешь это читать…»

Это ее почерк. Ты знаешь, что это ее почерк. Зачем ты себя всем этим мучаешь?

— Хорошо, — произнес Кардинал. — Итак, мы знаем, что записку о самоубийстве написали на чистом листке, под которым был листок с записью о дне рождения, что объяснимо. Когда она писала про самоубийство, дальнейшие страницы блокнота должны были оставаться чистыми. Но паста на этой последней странице, то есть в записи о дне рождения, была нанесена поверх следов от букв предсмертной записки? Или она как бы под ними? Ты можешь это определить?

— Мне нравится, когда человек предполагает худшее, — одобрил Ханн. — Сунем-ка мы этот снимок под микроскоп. Если белые линии записи о дне рождения прерываются черными, значит, вдавленности от букв появились на бумаге позже, чем паста. — Ханн вперился в окуляр микроскопа, настроил фокус. — Ничего подобного. Наоборот, черное перекрывается белым. Паста поверх углублений.

— Значит, записку о самоубийстве точно написали до записи о дне рождения.

— Точно. Видимо, ты знаешь, когда имел место день рождения этого загадочного Джона?

— Да. Больше трех месяцев назад.

— М-м. Тогда это не очень-то обычное самоубийство.

— Так и есть. Можно мне забрать фотографию, которую ты сделал?

— Конечно, бери. Это позволит не слишком трепать оригинал. — Ханн вытащил этот оригинал из ЭСД и вложил обратно в папку.

— Сделаешь для меня еще одну вещь, Томми?

— Какую?

— Посыпь своим волшебным порошком и записку о самоубийстве.

— Ты и ее хочешь проверить — нет ли там следов более ранних записей? Но у тебя ведь уже есть эта история насчет дня рождения.

— И я это уже оценил. Но мои братья по оружию там, на севере, не все сходятся во мнении относительно этого дела.

Ханн посмотрел на него; бледно-голубые глаза что-то вычисляли.

— Ладно, сделаю.

Он повторил привычную процедуру — увлажнил записку, уложил ее под пластик, дал электрический разряд. Потом посыпал кусок пластика порошком.

— Похоже, тут много следов от более ранних записей, которые делали в этом блокноте. Если хочешь, можно положить под микроскоп и разобраться, какие из них делали раньше.

— Посмотри, — сказал Кардинал. Он взял фото, вылезшее из щели. Записка о самоубийстве была здесь написана белым по черному. Но в верхней части снимка, по центру, обнаружилось кое-что еще — четко отмеченное черным тонером.

— Покрупнее, чем тот, другой, — заметил Ханн. — И никакого шрама. Я не эксперт, но я бы сказал, что тут большой палец совсем другого человека.

Чуть позже Ханн проводил его до лифта; какое-то время они стояли молча, ожидая, пока придет кабина. Потом отрывисто прозвенел сигнал, возвещавший о ее прибытии. Кардинал зашел внутрь и нажал на кнопку первого этажа.

— Эй, послушай, — окликнул его Ханн голосом человека, который долго что-то обдумывал. — Вся эта петрушка никак с тобой не связана? Я имею в виду — лично? Ты — не этот Джон, про которого написано в блокноте?

— Спасибо за всю твою помощь, Томми, — сказал Кардинал; дверцы между ними закрывались. — Очень тебе признателен.


Они отправились в Алгонкин-Бей в тот же день, а значит, за сутки Кардинал с Келли должны были вместе провести в машине в общей сложности восемь часов. Обратный путь был молчаливым.

Кардинал спросил у Келли, как все прошло с ее подружкой.

— Отлично. По крайней мере, она хотя бы не превратилась в овощ, не то что Ким. Она не отошла от искусства, и у нее, кажется, есть определенное представление о том, что происходит в мире.

Келли крутила прядь своих сине-черных волос и глядела в окно. Кардинал вспомнил, как его собственные друзья менялись к этому возрасту. Многие перестали им интересоваться, когда он стал полицейским; а немало его торонтских приятелей вычеркнули его из памяти, когда он вернулся в Алгонкин-Бей.

— Никогда ничего не знаешь о людях, — говорила Кэтрин. — У каждого свой собственный сценарий жизни, и иногда он не включает нас — обычно как раз когда мы жаждем в нем оказаться. А иногда он нас включает — обычно когда мы хотим, чтобы нас в нем не было.

А сейчас-то что, Кэтрин? Как мне быть, когда ты ушла?

— Поступай как коп. — Он представил себе, как она это говорит, с этой полуулыбкой, которая у нее появлялась, когда она его дразнила. — Ты же так всегда поступаешь.

Но это не помогает, хотелось ему с плачем ответить ей. Ничего не помогает.

Они миновали «Волшебный мир», громадный парк развлечений совсем рядом с Торонто, на севере, с остроконечной искусственной горой и гигантскими «американскими горками». Келли спросила, как все прошло в Центре, но Кардинал пробормотал в ответ что-то уклончивое. Он не хотел увидеть в ее глазах жалость и разочарование.

Когда Орилья осталась позади, она спросила:

— Полагаю, это означает, что мы пообедаем в «Солнечных часах»?

— К сожалению, нет, — откликнулся Кардинал. — «Солнечные часы» закрылись.

— Боже ты мой. Прямо конец эпохи.

Им пришлось удовольствоваться маленькими безвкусными сэндвичами в «Тиме Хортоне».

Когда они приехали домой, было уже темно. Холмы и деревья погрузились в безмолвие, целительное для ушей после несмолкающего грохота Торонто. К тому же здесь было холоднее. Наполовину спрятавшаяся луна озаряла локоны облаков, неподвижно висевшие над водой; озеро черновато поблескивало, точно лакированная кожа.

Открыв входную дверь, Кардинал наступил на уголок квадратного белого конверта. Он подобрал его, не показывая Келли.

— Пойду приму душ, — объявила Келли, снимая пальто. — Никогда не чувствуешь себя такой грязнющей, как после целого дня в машине.

Кардинал отнес конверт на кухню, держа его за уголок. Включил верхний свет и вгляделся в напечатанный адрес. Он был почти уверен, что различает тонкую паутинообразную линию, идущую через буквы М и R в словах «Madonna Road».

Загрузка...