Село Черкизово с погостом Старки вошло в историю русского искусства благодаря Никольской церкви, приписываемой Баженову. Уже одно это приковывает пристальное внимание; ведь сохранившиеся творения великого зодчего можно буквально пересчитать по пальцам. Однако прежде всего следует приглядеться к топонимам; они погружают нас в глубины русской истории.
Некогда Черкизово и Старки представляли собой единое обширное целое. Этими землями владел выходец из Золотой Орды царевич Серкиз, при крещении получивший имя Ивана. Его сын Андрей командовал в Куликовской битве Переяславским полком и погиб на поле брани. Старший сын Федор получил прозвище Старко (отсюда понятно название погоста). Серкизово же превратилось в Черкизово. Федор Старко стал родоначальником влиятельной боярской фамилии Старковых. К сожалению, его сын Иван печально прославился невиданным на Руси предательством. Будучи наместником в Коломне, он втерся в доверие юному великому князю Московскому Василию II. Противником Василия II был галицкий князь Василий Шемяка, его сослали в Коломну и надзор за ним поручили Федору Старко. Страж, однако, установил с пленником тайные связи (вероятно, он уверовал в счастливую звезду энергичного и воинственного Шемяки). Во время пребывания Василия II на богомолье в Троице-Сергиевом монастыре Федор Старко известил об этом Шемяку, и тот послал своих людей, которые захватили Василия II и ослепили его; с тех пор великий князь получил прозвище Василий Темный. Но справедливость восторжествовала: междоусобица в конце концов закончилась победой Василия Темного. Спустя полвека после этого род Старковых захудал и окончательно сошел с исторической арены. Черкизово стало государевым селом вплоть до петровских времен.
В 1689 году село было даровано боярину Михаилу Черкасскому. Он был крупным полководцем и опытным политиком, пользовавшимся уважением молодого и нетерпеливого царя. Достаточно привести только смахивающее на анекдот проявление государевой милости. По возвращении из Великого посольства Петр I не срезал бороды только у двух престарелых и снискавших всеобщий пиетет бояр: Стрешнева и Черкасского.
Со временем память о боярах Старковых совершенно отошла в прошлое. Поэтому возникла новая легенда о происхождении названия погоста. Якобы одновременно с Никольской церковью тогдашний владелец князь П. Б. Черкасский построил небольшой флигель, существующий в наши дни, и в этом флигеле оборудовал богадельню для одряхлевших дворовых.
Уроженец Черкизова крупный религиозный литератор, примыкавший к лагерю славянофилов, Н. Н. Гиляров-Платонов в своих воспоминаниях ярко описывает усадьбу, имевшую вид, подобного которому нигде в Подмосковье найти невозможно:
«Длинный ряд княжеских каменных домов, почти на версту в длину, разнообразной, но замечательно изящной архитектуры, и притом расположенных со щепетильной симметрией, а впереди их три церкви, две по бокам и одна в середине, пред главным княжеским домом. Таков был вид Черкизова с Москвы-реки, на которой оно расположено. В стороне от княжеской усадьбы, тоже по берегу, рассыпаны крестьянские избы, в несколько слобод, то есть улиц, все смотревшие зажиточно…
Каждая из церквей имела свое назначение и свою историю. Одна, ближайшая к селу, называющаяся Соборною (во имя Собора Пресвятой Богородицы), деревянная, но выкрашена белою краской, под стать усадьбе, чтобы не портить вида. Это и была собственно сельская церковь; к ней, в виде прихода, принадлежало село. Другая, крайняя, с другого конца, была погостом, где жили только священнослужители; приход ее рассеян по заречным деревням. Средняя церковь, пред княжеским дворцом, была „ружная“. Строитель князь, он же зодчий всего ряда хором, не пожелал молиться вместе со своими „рабами“, но хотел иметь свою церковь и своего попа, которого и посадил на „ругу“, то есть на жалованье. Словом — церковь плебейская и церковь патрицианская. Если князь не жаловал крестьянского деревянного храма, то и крестьяне не почитали (и доселе, кажется, не почитают) Успенской княжеской церкви, неохотно ходили и ходят в нее молиться, несмотря на то, что она была теплая, имела придел с печью, тогда как Соборная оставалась нетопленною по зимам»[170].
Тяжкий удар Черкизову нанесла крестьянская реформа 1861 года. Некогда обширная усадьба стала делиться и продаваться по частям. В 1892 году один из флигелей приобрел известный медик, профессор московского университета В. Д. Шервинский. С этого времени началась новая жизнь Старков, вписавшая старинный погост в историю русской культуры XX века.
Революция далеко не всегда была безжалостной. Маститому ученому оставили флигель на погосте, но без земли. В 1934 году ВЦИК выдал охранную грамоту на пожизненное владение этим флигелем, ибо к тому времени В. Д. Шервинский получил от властей предержащих звание заслуженного деятеля науки; немалую роль сыграло и то, что он был в числе врачей, лечивших В. И. Ленина. Младший сын профессора Сергей уже с первых своих шагов в литературе приобрел славу даровитого переводчика. Диапазон его работ был необычайно широк — от великих античных трагиков до Ронсара и Гёте. Именно он превратил Старки в поэтический «приют спокойствия, трудов и вдохновения».
Дебютом С. В. Шервинского стало участие в знаменитой антологии Брюсова «Поэзия Армении с древнейших времен до наших дней». Имя молодого автора оказалось в одном ряду с такими маститыми поэтами, как Бальмонт, Блок, Балтрушайтис, Бунин, В. Иванов, Ф. Сологуб. Своего учителя Брюсова он боготворил. Знаменитый мэтр благосклонно принял приглашение посетить с молодой женой Черкизово летом 1916 года. Шервинский оставил об этом воспоминания, в которых, впрочем, облик его кумира (вопреки намерению мемуариста) предстает в несколько комическом освещении: «Брюсов в деревенской обстановке выглядел парадоксально. Он был в ней как бы инородным телом… Я думаю, что в цветах нашего сада его, вероятно, более всего могли интересовать их названия. Брюсов только что закончил тогда свою обширную „симфонию“ „Воспоминания“… Мы попросили… прочесть ее вслух. Он согласился охотно и просто. Собрались в гостиной, вокруг овального стола. За окнами темнело от наступающего вечера и надвигающейся грозы. Были закрыты ставни, зажжена лампа. Брюсов читал патетически… Глухой голос, напевная — но не плавная — напористая речь наполняли комнату, а снаружи приближавшиеся погромыхивания перемежались с минутами предгрозовой тишины. Но вот Брюсов дошел до стихов:
Молчанье! Молчанье! Молчанье! Молчанье!
Везде: впереди, в высоте и кругом!
Молчанье — как слитое в бурю рыданье,
Как демонский вопль мирового страданья,
Как в безднах вселенский немолкнущий гром…
и в этот миг над самой кровлей разразился такой неимоверный удар, что поэт остановился, все привскочили на своих местах, переглянулись. Пронеслась минута. Дом стоял на своем месте»[171].
Деревенского уединения Брюсов долго не выдерживал. Через три дня после этого чтения он заторопился в Москву. Семейство Шервинских провожало гостей на станции. Поезд опаздывал; наконец, он подошел, набитый до предела. Чудом Брюсову удалось втолкнуть жену в вагон; сам он повис в пустом пространстве, схватившись обеими руками за поручни. Шервинские с ужасом наблюдали, как поезд удаляется на полном ходу с фигурой поэта над рельсами; романтически взвихренная накидка делала его похожим на птицу. Основания для страха были очевидны; еще свежи были впечатления от известия о гибели Верхарна под колесами поезда.
Но прежде всего, конечно, Старки — «ахматовское место». По иронии судьбы Ахматова, чья и поэзия, и человеческий облик стали как бы символом города на Неве, свои первые и последние дни провела вдали от него. Она родилась в Одессе, скончалась в санатории «Домодедово» под Москвой. Правда, это всего лишь биографические факты. Если о Черном море, на берегах которого прошло ее детство, Ахматова часто и охотно вспоминала (поэма «У самого моря» и др.), то из всего Подмосковья (а она бывала также в Голицыне, Болшеве, Загорске) только Старки вошли в ее стихи.
Знакомство Шервинского с Ахматовой относится к началу 1920-х годов, но значительное время они были далеки друг от друга. Сближение началось гораздо позднее; только летом 1936 года Шервинский решил пригласить Ахматову в Старки; предложение было сразу принято.
В те времена дорога была утомительной. Нужно было часа три ехать рязанским поездом до станции Пески, затем пройти полтора километра к берегу Москвы-реки, где была лодочная переправа прямо напротив Старков. Шервинский вспоминает: «Вагон, где мы ехали, наполнен был, как все тогдашние „местные“ поезда, толпой тех деревенских баб и девок, которые в ту пору носили нивелирующее название „мешочниц“… Усталые от рыночной толкотни, но, в общем, веселые женщины раздирали руками селедку, откусывали колбасу „от цельной“, запивали по очереди водой из бутылок… С этой однообразной серой женской толпой Ахматова контрастировала сильно. Но на нее никто не обращал внимания. Местные жители привыкли видеть подобные вкрапления в свою среду чужеродных единиц из отходящего в прошлое класса. Чужеродные единицы тоже привыкли и сами уже не чувствовали себя чужеродными. После Бронниц… „мешочницы“ почти все „вылезли“ на маленькой безымянной и бесперронной остановке, откуда им предстояло идти верст тридцать до своих деревень. Женщины разувались и уже босые спрыгивали с подножек на придорожную луговину. В первый раз, следя за этой выходкой, Ахматова не без удивления сказала: „Невероятное количество босых ног!“»[172].
Ахматова прожила в Старках почти месяц (первая декада июня — конец июля). Гостью поселили в маленькой комнате с окном в сад. Перед окном рос большой куст белой сирени. С первых же дней Ахматова сделала всё, чтобы влиться в новую для нее семью. Трудно было найти более нетребовательного, уживчивого человека. Она считала, что просто не имеет права нарушать заведенный порядок и никогда не опаздывала к еде. Но сказанное вовсе не значит, что все без исключения чувствовали себя рядом с Ахматовой непринужденно; она в любой обстановке, даже в глубокой нищете, сохраняла царственную величавость.
Оригинальные стихотворения Шервинского немногочисленны. Но в одном из них есть выразительный портрет Ахматовой:
Сама не зная, торжествует
Над всем, — молчит иль говорит;
Вблизи как тайна существует
И чудо некое творит.
Она со всеми и повсюду,
Здоровье чье-то пьет вином,
За чайный стол несёт посуду
Иль на гамак уронит том.
С детьми играет на лужайке
В чуть внятном розовом платке;
Непостижима без утайки,
Купаться шествует к реке.
Над блюдцем свежей земляники,
В холщовом платье, в летний зной,
Она — сестра крылатой Ники
В своей смиренности земной.
И удивляешься, как просто
Вмещает этот малый дом
Ее — мифического роста,
С таким сияньем над челом.
Она у двери сложит крылья,
Прижмёт вплотную вдоль боков
И лоб нагнёт со свежей пылью
Задетых где-то облаков.
Вошла — и это посещенье,
В котором молкнет суета, —
Как дальний гром, как озаренье —
Земная гостья и мечта.
Литератор Горнунг (знакомый Шервинского) в своем дневнике подробно описывает этот приезд Ахматовой в Старки. Вот запись от 15 июля 1936 года: «…Нельзя было не заметить бедность ее одежды. Она привезла с собой одно темное платье с большим вырезом из дешевой тонкой материи, очень просто сшитое и еще три ситцевых светлых платья. Туфли были только одни, черные, матерчатые — лодочкой, на кожаной подошве. На голове в солнечные дни она носила небольшой сатиновый платочек бледно-розового цвета… Этим летом я заметил в ней большую перемену, не то, чтобы она очень постарела, но она была сплошной комок нервов. У нее какая-то нервная походка, срывающийся непрочный голос…»[173]. Это был тяжелый период жизни Ахматовой. Из литературы она была фактически выброшена; личного счастья не было. Третий брак с искусствоведом Пуниным продолжал существовать только благодаря взаимной терпимости и нежеланию менять status quo… И уже наступали жестокие времена. Осенью 1935 года были арестованы муж и сын Лев Гумилев. Правда, тогда они пробыли в тюрьме только несколько дней. Друзья (в первую очередь Пастернак) быстро смогли найти заступников в высших сферах. Но сына вскоре опять арестовали и на этот раз выслали на поселение сроком на пять лет.
В Старках постоянно жили друзья Шервинского: ныне совершенно забытая поэтесса Вера Меркурьева и известный в то время поэт и переводчик А. С. Кочетков. От него до наших дней дошла лишь одна хрестоматийная фраза: «С любимыми не расставайтесь!». Естественно, что Ахматова познакомилась с ними. Ее первый визит в избу Кочеткова окрашен в юмористические тона. Дело в том, что труженик-версификатор, постоянно склоненный над письменным столом, всякую живность полагал священной и неприкасаемой. У него жил наглый кот, отпрыск многочисленного кошачьего семейства, оставленного в Москве. У Меркурьевой же был ручной галчонок. Галочьи и кошачьи повадки были несовместимы; поэтому кота не выпускали из избы. Как сразу поведал Кочетков Ахматовой, гулять с ними приходилось в разных направлениях: владелец кота обходил церковь справа, хозяйка галчонка — слева. Этот зверолюбивый мир удивил Ахматову. Вернувшись домой, она спросила Шервинского — всегда ли там такое безобразие?
На один день 16 июля 1936 года Ахматова с Шервинским и Горнунгом ездили в Коломну. Горнунг сфотографировал Ахматову и Шервинского у Пятницких ворот Кремля, откуда, по преданию, Дмитрий Донской вывел свое войско к Куликову полю. (Ахматова любила фотографироваться, и Горнунг воспользовался этой ее слабостью для того, чтобы сделать множество снимков; они принадлежат к самым удачным изображениям поэтессы.) Конечно, Ахматова не прошла мимо Маринкиной башни. Вместе с Шервинским она поднялась по узкой лестнице на верх ее, к окну, откуда неутомимая искательница русского престола якобы вылетела, обратившись в ворону. Но, кроме того, Ахматовой еще хотелось найти дом, где Пильняк написал «Голый год»; к этому собрату по перу она испытывала смешанное чувство; высоко ценя его одаренность, она справедливо полагала, что погоня за жизненным успехом и близость к властям постепенно убивают в нем художника. Тем не менее Ахматовой хотелось взглянуть на места, запечатленные в первом (и, может быть, лучшем) романе Пильняка. Она знала, что Пильняк венчался в Старках, в той самой баженовской церкви, которую она видела каждый день. Однако дома Пильняка Ахматова с Шервинским так и не нашли, хотя не раз проходили по улице, где он когда-то жил; дом был заслонен другими постройками.
Во время войны Ахматова и Меркурьева вместе были в эвакуации в Ташкенте. Встреча со старой знакомой оживила воспоминания; ими было продиктовано стихотворение, казалось бы, совершенно не связанное с окружающей обстановкой. Оно так и называется «Под Коломной» и посвящено Шервинским:
…Где на четырех высоких лапах
Колокольни звонкие бока
Поднялись, где в поле мятный запах,
И гуляют маки в красных шляпах,
И течет московская река, —
Всё бревенчато, дощато, гнуто…
Полноценно цедится минута
На часах песочных. Этот сад
Всех садов и всех лесов дремучей,
И над ним, как над бездонной кручей,
Солнца древнего из сизой тучи
Пристален и нежен долгий взгляд.
По поводу этого стихотворения Шервинский отметил, что в Старках (и вообще в окрестностях Коломны, богатых белым камнем) господствуют каменные постройки; там вовсе не «всё бревенчато, дощато, гнуто». Ахматова не заметила (а может быть, не хотела заметить) специфики тех мест; она отталкивалась не от реальности, а от своих представлений о русской сельщине.
Меркурьева упорно приглашала в Старки недавно вернувшуюся из эмиграции Цветаеву. Их знакомство относится еще к 1918 году. После ареста мужа и дочери Цветаева оказалась и одинокой и бездомной. «Москва меня не вмещает», — писала она Меркурьевой, которая протянула ей руку помощи. После начала войны 12 июля Цветаева буквально бежала из Москвы в Старки. Она поселилась в той же избе, где ранее жил Кочетков и куда приходила Ахматова. Но скрыться от слухов, от гнетущего ожидания катастрофы было невозможно. Уже 24 июля Цветаева вернулась в столицу, постепенно принимающую облик прифронтового города. В памяти Шервинских (они не были знакомы) осталась только женская фигура, шедшая мимо их флигеля к колодцу.
Ахматова вновь приехала в Старки только летом 1951 года. С этого времени, вплоть до 1956 года, она здесь постоянная гостья. Это был как бы период ожидания; поэтесса предчувствовала приближение своего «предзакатного ренессанса». Со Старками связан цикл «Шиповник цветет» (ряд стихотворений в рукописи так и помечен: «Под Коломной», «Старки»).
По той дороге, где Донской
Вел рать великую когда-то,
Где ветер помнит супостата,
Где месяц желтый и рогатый, —
Я шла, как в глубине морской…
Шиповник так благоухал,
Что даже превратился в слово,
И встретить я была готова
Своей судьбы девятый вал.
В одном стихотворении этого цикла упоминается «баховская Чакона». Музыкальные ассоциации у Ахматовой крайне редки. Тем удивительнее, что «Чакона Баха» вновь возникает в «Третьем и последнем» посвящении к «Поэме без героя». Тайну раскрывают воспоминания скрипача Дружинина, мужа младшей дочери Шервинского Екатерины. Летом 1956 года, он, тогда аспирант Московской консерватории, разучивал в Старках этот опус, который он считал одним из самых совершенных созданий Баха. Ахматова попросила сыграть. Заранее извинившись за возможные просчеты, Дружинин исполнил просьбу. Музыка произвела на Ахматову громадное впечатление. В память «баховской Чаконы» она подарила молодому скрипачу свою вышедшую после долгого перерыва новую книгу — сборник переводов из корейских средневековых поэтов. Через два года на сольном концерте в Малом зале консерватории Дружинин исполнил Чакону «на бис» специально для Ахматовой.
В заключение приведем отрывок из еще одного стихотворения Шервинского, обращенного к Ахматовой:
Лета стояли знойные, но дом
Бывал прохладен и прохладен сад.
На каменной террасе, окаймленной
Чугунными решетками, случалось,
Мы накрывали вместе чайный стол,
Я снимок берегу, где профиль ваш
Соседствует с семейным самоваром.
Я вам носил подушки на гамак, —
Читали вы подолгу, и никто
Смутить не смел уединенья гостьи.
Мы в сумерки бродили вдоль реки,
Беседуя о всяческом. Я знал,
Что под руку иду с самою Музой.