Когда мы возвращались с реки, холм уже не был зелёным. Да и весь городок можно было назвать скорее не Белогорском, а Темногорском. Дорога показалась мне гораздо длиннее и круче, чем утром. Я подумал, что летние дни очень долгие и, раз уже успело стемнеть, значит, совсем поздно. Вдобавок ко всему у меня что-то перекатывалось в животе и неприятно посасывало под ложечкой.
За целый день я съел всего два немытых горьких огурца и кусок чёрствого чёрного хлеба. Всё это хранилось у Саши в зелёном шалаше. Один раз Саша сбегал в город и принёс оттуда миску горячего супа, но отдал её шпицу Бергену. А нам с Липучкой он не дал супа, потому что мы, по его словам, должны были тренировать свои желудки и закаляться, как будущие моряки.
- Ну да, «закаляться»! - ныл я, с завистью поглядывая на шпица Бергена, который шумно лакал из миски дымный, пахучий суп. - Если бы далеко поплыли, тогда другое дело! А то здесь, поблизости, будем крутиться. Зачем же нам закалка?
«Сам небось наелся в своё удовольствие, когда шпицу за едой бегал!» - так я со злости думал о Саше, поднимаясь на холм и от голода чувствуя слабость в ногах. Что бы сказала мама, если б узнала про сегодняшний день! Ведь она сколько раз повторяла: «Ты должен поправиться, ты должен поправиться! И ешь в одни и те же часы - это самое важное!» Слушая мамины слова, я только усмехался, а вот сейчас я почувствовал, что есть вовремя - это, может быть, и не самое важное дело, но, во всяком случае, очень существенное.
Вспомнив о маме, я с ужасом вспомнил и о том, что до сих пор не послал телеграмму. А ведь мама перед отъездом говорила: «Прежде всего дай телеграмму. Прежде всего! А то мы все здесь с ума сойдём. Помни, что у бабушки больное сердце!»
«Наверное, все уже давно сошли с ума!» - подумал я и помчался на почту.
В Белогорске всё было очень близко, и почта тоже была совсем рядом с дедушкиным домом.
Полукруглые окошки на почте были уже закрыты фанерными дощечками, и только одно светилось: там принимали телеграммы. Возле окошка с бланками в руках стояло несколько человек.
Я ещё ни разу в жизни не посылал телеграмм, но знал, что настоящая телеграмма должна быть очень короткой. «Это хорошо, - подумал я, - меньше ошибок насажаю». К тому же у меня болел средний палец: от пилы на нём выскочил беленький, точно резиновый, пузырь.
Текст телеграммы я придумал сразу: «Приехал поправляюсь Шура». Как будто коротко и ясно? Но оказалось, что не так уж ясно. Два вопроса сразу стали мучить меня: «приехал» или «преехал», «поправляюсь» или «паправляюсь»? Я старался изменить телеграмму, чтобы в ней не было ни одной безударной гласной. Но у меня ничего не выходило. Боясь, чтобы телеграфистка, как Андрей Никитич, не влепила мне двойку, я прибегнул к своему старому, испытанному способу: написал сомнительные буквы так, чтобы не было понятно: «е» это или «и», «а» или «о».
В последнюю минуту я вдруг вспомнил, что ведь мама никогда не называла меня Шурой. Зачеркнул «Шура» и написал «Саша». И как это меня за один день так приучили к новому имени?!
У окошка остались только двое. Передо мной стоял человек в белой соломенной шляпе. Спина его, и без того немного сутулая, совсем сгорбилась, наклоняясь к окошку.
За стеклянной перегородкой сидела старая телеграфистка со сморщенным лицом. На кончике её носа умещались сразу двое очков. Но глядела она поверх облезлой коричневой оправы, и я не мог понять, зачем же она так отягощает свой нос. Каждую телеграмму телеграфистка негромко прочитывала вслух и делала это с таким сердитым видом, будто написавший телеграмму лично перед ней в чём-то провинился. Но, увидев человека в соломенной шляпе, она приподнялась, просунула сквозь окошко руку, испачканную лиловыми чернилами, и поздоровалась.
- Наша Ляленька совсем забыла про ангины, - сказала она. - Не знаю уж, как вас благодарить!
- А вот примите телеграмму и отправьте поскорее. Это, вообразите, очень важно, - ответил человек в соломенной шляпе. Голос у него был хрипловатый, но очень добрый и участливый. Таким вот голосом врачи спрашивают: «Как ваше самочувствие? На что жалуетесь?»
Телеграфистка осторожно, одними пальцами, точно драгоценность какую-нибудь, взяла бланк и стала шептать: «Москва, Ордынка…»
«Моя улица!» - чуть было не крикнул я. И мне вдруг показалось, что я уехал из Москвы давным-давно, хотя на самом деле это было только позавчера.
Телеграфистка долго не могла разобрать номер дома. Но не спрашивала, боясь лишний раз побеспокоить человека в соломенной шляпе. Наконец она зашептала дальше: «Дом шестнадцать, квартира семь…»
Я замер.
- «Почему не приехал Саша? - шептала телеграфистка. - Волнуюсь, молнируй. Папа».
Я, как говорится, потерял дар речи. Папа? Здесь мой папа? Но тут же я понял, что это не мой папа, а папа моей мамы, стало быть, мой дедушка! Телеграфистка уже начала подчёркивать слова в телеграмме, но я остановил её:
- Постойте! Постойте! Я приехал! Приехал! Честное слово, приехал!
Я увидел, как дрогнула соломенная шляпа. Человек обернулся - и я, отступив на шаг, тихо сказал:
- Дедушка…
Он и правда был похож на Антона Павловича Чехова: русая курчавая бородка, такие же усы, пенсне на цепочке. Только выглядел он гораздо старше Антона Павловича, потому что Чехов, к сожалению, не дожил до его лет. Сквозь пенсне смотрели добрые и чуть-чуть лукавые глаза.
Я видел дедушку очень давно, когда в школу ещё не ходил. Дома у нас висела его фотография. Но там он был совсем молодой, моложе, чем сейчас мой папа.
Дедушка гладил меня по голове и разглядывал, как бы желая удостовериться, я это или не я.
- Саша? Приехал, а?.. Слава богу, слава богу! А то уж тут совсем голову потеряли…
Дедушка подошёл к окну, высунулся на улицу и негромко позвал:
- Клавдия Архиповна! Он здесь? Приехал, вообразите!
Сразу с шумом распахнулась дверь, и вошла высокая, худощавая женщина в фартуке. Я узнал Сашину бабушку. Она с грозным видом оглядела меня и, точь-в-точь как Саша сегодня утром, спросила:
- Приехал?
Потом выждала немного и своим грубоватым, мужским голосом задала новый вопрос:
- Заявился, значит? Пожаловал! А где же целый день околачивался?
- Мы, тётя Кланя, на реке были… - стал робко оправдываться я.
И тут лицо Клавдии Архиповны преобразилось. Глаза её подобрели и стали такими тёплыми, словно она вспомнила что-то далёкое и очень приятное.
- Как?.. Как ты сказал? «Тётя Кланя»! Да ведь это его Маришка научила! Маришка! Значит, не забыла меня? Она одна меня только так и величала. На всём белом свете она одна! А больше никто…
Я понял, что Маришкой она называла мою маму. Клавдия Архиповна стала разглядывать меня уже не с таким грозным видом.
- А Маришка-то в его годы покрепче была. Да, покрепче. Ишь бледный какой, ровно уксус глотает. И взгляд пугливый. Маришка-то наша посмелее была.
Телеграфистка, должно быть, ко всему привыкла: сколько чужих радостей и печалей проходило каждый день через её окошко! И всё-таки она привстала, облокотилась на столик и тоже с интересом разглядывала меня.
- Маринин сынок? - недоверчиво спросила она. - Такой большой? Эх, и летят же годы! Помню, как она сама до окошка моего не дотягивалась…
Телеграфистка тяжело опустилась на стул, стащила с носа двое очков и мечтательно запрокинула голову: молодость свою вспомнила.
Тётя Кланя была права - должно быть, у меня и правда был испуганный взгляд: разве приятно, когда тебя с ног до головы, как экспонат какой-нибудь, разглядывают?
Дедушка послал маме телеграмму о моём благополучном приезде, и мы отправились домой. Уже у самого дома тётя Кланя сказала:
- А Сашке моему я сегодня нащёлкаю по затылку. Это всё его проделки.
- Пощадите его, Клавдия Архиповна! - заступился дедушка. - Я уже совсем успокоился, вообразите.
- Нет, не уговаривайте меня, Пётр Алексеич. Не успокаивайте, - сказала тётя Кланя таким мирным тоном, что я понял: она сама успокоилась и Саше ничего не грозит.
У дедушки в комнате на самом видном месте, в рамке под стеклом, висела похвальная грамота, которую моя мама получила в десятом классе.
- Я ещё много грамот храню, - сказал дедушка. - Все-то не вывесишь. Марина, вообрази, в каждом классе награды получала. Только в пятом не получила. И, кажется, ещё в седьмом. Потому что болела. А?
Я, конечно, был очень рад за свою маму, был очень доволен, что она всегда так хорошо училась, но настроение у меня всё же испортилось. Я сразу решил, что буду писать диктанты без всякой дедушкиной помощи. И вообще ни слова не скажу ему о своей двойке, ни слова!
Дедушка задавал мне много разных вопросов, а я подробно рассказывал ему про здоровье мамы, и папы, и папиной мамы, то есть моей бабушки… А потом я поскорей лёг в постель, пока дедушка не добрался до моего собственного здоровья и до моих отметок.
Но заснул я не скоро. Я думал о своих занятиях. И ещё я завидовал Саше: у него есть тайна! И какое-то очень важное, таинственное дело! А вот у меня, кроме переэкзаменовки, никаких таинственных дел не было.
Потом я с грустью подумал о том, что за весь день не сделал ни одного упражнения, не написал ни одной строчки диктанта и не выучил ни единого правила. Я быстро произвёл в голове кое-какие перерасчёты и пришёл к выводу, что теперь мне нужно будет заниматься не три часа в день, как я думал утром, а три часа и десять минут.