Флигель выходил фасадом на улицу. Назывался он строением номер два, так как назвать корпусом в свое время постеснялись — слишком уж был неказист и мал. Построили его в прошлом веке, в расчете на одно семейство. Верхний этаж занимали, вероятно, хозяева, нижний — прислуга. Теперь это были две коммунальные квартиры, населенные матерями-одиночками и одинокими стариками. Исключение составлял разве что Михаил Иванович из угловой: он проживал с дочерью Марьей Михайловной, тоже пенсионеркой, и правнуком Мишкой.
Марья Михайловна, хотя и вышла на пенсию, продолжала работать билетером в кинотеатре, что Мишке было весьма на руку. Вообще, жилось ему тут привольно. Родители его развелись и существовали где-то вдалеке, не причиняя ему никакого вреда.
Прадед и правнук чаще всего проводили время вдвоем. По утрам Мишка вкатывал в ванную кресло с дедом и лез под кран.
— Мой руки и ноги до пояса, — требовал Михаил Иванович, если был не в духе.
Мишка пускал тоненькую теплую струйку, нагибался под ней, сонно водил ладошками по плечам. Потом снимал штанишки, влезал в ванну и под той же струйкой мыл себя снизу до живота.
— Теперь переходи на личность, — следовал другой приказ.
Мишка умывал лицо.
— Зубы чистить? — спрашивал он обреченно.
— Ни к чему, — отвечал Михаил Иванович. — Все равно выпадут.
— У меня уже многие выпали. И уже есть два новеньких.
— Где? — интересовался старик.
— Вота!
Михаил Иванович заглядывал ему в рот.
— Эти почисти, — решал он.
Мишка брал зубную щетку, обмакивал в порошок и чистил. Потом вкатывал деда в комнату, спрашивал:
— Есть будешь?
Если было воскресенье, Михаил Иванович отказывался. Мишка завтракал в одиночестве, наблюдал, как старик разбирает крючки и лески.
— На рыбалку, деда?
— Туда. Подай-ка мне, брат, шапку и рукавицы. Подледный лов — это тебе не шутка. Враз ознобишься. Валенки принеси.
Мишка приносил рыбацкую амуницию. Михаил Иванович, кряхтя и потея, обувался в валенки, с лихим заломом нахлобучивал шапку, отчего сразу становился моложе. Затем, укрепившись в кресле-коляске, задумывался:
— Где моя лунка?
— В то воскресенье ты за телевизором рыбачил, — подсказывал Мишка.
— Там клюет плохо. Надо приискать место подобычливей. Давай отвези-ка меня во-он туда, за шкаф.
Мишка отвозил за шкаф. Михаил Иванович наживлял крючок пластилином и забрасывал удочку. Нередко крючок цеплялся за штанину. Михаил Иванович ругал его шепотом, освобождал и забрасывал сызнова. После его рыбалок Марье Михайловне постоянно приходилось соскабливать пластилин с пола и с кресла рыбака, и поэтому Мишке вменялось в обязанность стоять рядом и вовремя подбирать наживку.
Нарыбачившись всласть, Михаил Иванович просил Мишку развести костерок, чтобы малость пообогреться. Мишка включал электроплитку, установив ее на табурете. Михаил Иванович обжаривал черный хлеб. Обжарив, извлекал из глубин карманов четвертинку, луковицу и складной стаканчик. Этот бесценный провиант он припасал в течение недели. Хлеб и лук добывались в буфете, за четвертинкой ходил сосед Петр, сантехник жэка, человек независимый, косноязыко-речистый во хмелю и молчаливый в трезвости. Он жил через комнату.
Однажды Петр решил разыграть Михаила Ивановича — подучил Мишку незаметно нацепить на крючок мороженую треску.
Мишка проделал все в точности по инструкции и заблажил в восторге:
— Дед, подсекай! Клюет!
Задремавший Михаил Иванович встрепенулся, потянул леску и вытащил рыбину к величайшему своему удивлению. Смекнув, что стал жертвой розыгрыша, виду не показал, чем очень разочаровал и Петра, и Мишку. Рыбу велел убрать в холодильник.
— Не знаю, чем бы мы кормились, кабы не рыбалка, — сказал он. — Запомните это место хорошенько. Удачное место. В следующий раз, Мишка, сюда же меня отвезешь.
Михаил Иванович получал пенсию восемьдесят рублей. Пятьдесят отдавал дочери, остальными распоряжался по своему усмотрению.
— Настоящий мужчина должен иметь карманные, — говорил он с большой убежденностью и апломбом, когда Марья Михайловна намекала на дополнительные расходы. — Так что из этих денег я тебе ничего дать не могу.
Деньги эти он тратил на рыбалку и на подарки — правнуку, дочери, Петру и Сосновскому.
Бывший духовой музыкант Сосновский жил в другом конце квартиры, в тесной комнатушке, заставленной старой мебелью и заваленной разным хламом. На улицу он выходил редко, по большей части сидел у окна и наблюдал внешнюю жизнь. С Михаилом Ивановичем они были ровесники. Ссорились они при каждой встрече, однако жить друг без друга дольше двух-трех дней не могли. Чаще всего первым шаг к примирению делал Сосновский. Звонил Мишке и просил привезти к нему Михаила Ивановича. Мишка с готовностью привозил: у Сосновского всегда водились для него конфеты.
В последнее время Сосновский прихварывал. Лежал или сидел в кровати, обложившись подушками. Кровать Петр передвинул к окну.
— Так что, навестим старую перечницу? — спрашивал Михаил Иванович у Мишки.
Мишка соглашался без лишних слов. Брали электроплитку и ехали.
Сосновский, как и Михаил Иванович, был крупный старик, с крупной головой и крупными чертами лица. Плоскости его щек так же заросли седыми кустами. Отличали стариков только глаза. Взгляд Сосновского из-под густых остистых бровей выдавал мягкий и ровный нрав, взгляд Михаила Ивановича из-под таких же бровей был суров и серьезен.
— Решили, сосед, взять тебя на рыбалку, — объявлял Михаил Иванович по приезде.
— О, я с великим удовольствием! — сиял Сосновский. — Вот здесь у меня пескарики замечательно хорошо ловятся!
— Пескарики, — презрительно говорил Михаил Иванович. — Ты нам сома подавай или налима пудика на полтора!
— Тогда попробуйте за комод закинуть! Там что-то такое плещется!
— Вот это по нам, — согласно кивал Михаил Иванович.
Коротая время между поклевкой, они разговаривали полушепотом, чтобы не спугнуть рыбу.
— Не надоело лежать-то? — спрашивал Михаил Иванович. — Лежишь, как корча какая-нибудь.
— Я уже привык! — отвечал беспечно Сосновский. — И нахожу свое положение во многом выигрышнее, чем прежде.
— Будто, — сомневался Михаил Иванович.
— Совершенно верно! Каждое утро я раздвигаю вот эти шторы… не правда ли, очень похоже на занавес? Комната превращается в зрительный зал, а моя кровать — в партер. Я беру мой монокуляр и смотрю увлекательнейший в мире спектакль — жизнь.
Тут Сосновский принимался кашлять и сплевывать в салфетку. Михаил Иванович терпеливо ждал.
— …да. Жизнь в натуральную величину. Комическое и трагическое. Они всегда идут об руку.
— Глядеть и ничего не делать? У меня от безделья душа отерпла.
— А я живу, представьте себе! И куда интереснее, чем на та способна моя неподвижная плоть. Я хожу их ногами, смеюсь их улыбками, целуюсь их устами и испытываю все оттенки чувств и переживаний, что и они. И кроме того, я могу всегда выйти из игры, если она мне наскучит. Просто задергиваю шторы. Нет, я счастлив, голубчик, счастлив, высшим артистическим счастьем — сопереживанием.
Михаил Иванович сопел, ворчал что-нибудь вроде того, что на гриве не увисел, так на хвосте не удержишься.
— Вы тоже счастливец, Михаил Иванович! Какой у вас чудесный правнук! Мишенька, возьми конфету, в вазочке, на столе! Всего пять лет малышу, а уже умеет читать и писать. Непостижимо!
— Грамотный, холера, — кивал Михаил Иванович, — вдвоем с дедом букварь скурил.
— Разве вы курите? Как я вам завидую!
— Теперь не курю. А раньше, бывало… Э, чего уж теперь вспоминать!
— И дочь у вас очень славная. Как она похожа на вас! И такая заботливая, доброжелательная!
Марья Михайловна тоже была крупная, в отца, старуха, с теми же обширными чертами лица и с седыми усами. Ее можно было принять за сестру Михаила Ивановича, как, впрочем, и за сестру Сосновского.
— Все они хороши, когда спят, — отзывался Михаил Иванович, — клыками к стенке.
— Ну, Михаил Иванович, вас послушаешь… О, смотрите, смотрите!
Михаил Иванович подъезжал к окну. По противоположной стороне улицы вели облезлого дога.
— Какая прелесть! — восхищался Сосновский. — Прекрасное телосложение! Признаться, я не равнодушен к догам.
— Дармоед, и больше ничего! — делал вывод Михаил Иванович. — Вот, помню, в войну мой старшина немецкую овчарку завел. Отбилась от своих эсэсовцев. Н-да, а он, значит, ее приласкал. Привез после демобилизации домой, женился, собака при них. Раз как-то молодуха пошила себе платье полосатое, ну и надела. Как этот кобель ее увидал, сразу прыг и за горло! Он, оказывается, на узников был натаскан, на полосатую робу. Загрыз!
— Не может этого быть, — отказывался верить Сосновский. — Вот я знаю одну историю, как собачка вытащила из пожара ребенка.
— Куклу, — вставлял Мишка.
— Сначала ребенка, а потом куклу, — стоял на своем Сосновский. — Или вот еще случай…
Михаил Иванович перебивал, переводил разговор на рыбалку. Несомненно, гомерической удачей можно было назвать улов двух тысяч бычков, осуществленный им на Каспии во время пребывания в санатории; затем следовал рассказ о поимке двухметрового сома и такой же по габаритам щуки, прогрызшей, кстати, днище его лодки. Оба случая имели место не то в сорок восьмом, не то в пятьдесят восьмом, не то в шестьдесят восьмом году.
Мишка, слушая эти траченные молью истории, зевал и обдумывал между делом, как расположить стариков на покупку мороженого. Лучше всего это удавалось, когда Михаил Иванович и Сосновский устраивались у костерка и выпивали по рюмочке. Рассказывать друг другу и слушать друг друга им всегда было интересно, так как один забывал, что уже рассказывал это, другой — что уже слышал.
Иногда к ним присоединялся Петр. По странному совпадению фамилия Петра была Сосновских. Он входил набычившись, сонный, взлохмаченный, спрашивал:
— Можно к вам пристаканиться?
Ему говорили — можно. Петр садился у порога на пол, молча внимал. Он тоже воспринимал все внове, поскольку с похмелья все услышанное забывал начисто.
— О, смотрите, какая любопытная парочка! — игриво восклицал Сосновский.
Петр вскакивал, Михаил Иванович вперял взгляд в окно.
Мимо шел смеющийся негр с смеющейся тоже русской девушкой.
— Теперь многие выходят за африканцев, — мрачно изрекал Петр.
Михаил Иванович авторитетно подтверждал:
— Это точно. Уезжают в Африку, а после разводятся и возвращаются.
— Это небезынтересно, — удивлялся Сосновский. — Отчего же они разводятся и возвращаются?
— Иначе и быть не может! — заявлял Михаил Иванович с присущим ему апломбом. — Допустим, он вождь племени, а она, дура толстопятая, с ним как с русским Ванькой. Соберутся у него старейшины, вот как мы счас, н-да, сидят себе, рассуждают об опасности империализма. А она влетает, да еще всю циновку сбуровит, половики у них такие, и на этого самого на вождя: сидишь, паразит? лясы точишь? а слоны не поены?! счас же иди кокосы чистить! И весь его приоритет таким вот макаром подрывает к чертовой матери. Понятное дело, вождь требует развода. Ну и поехала наша Клава, откуда приехала.
Сосновский выражал сомнение:
— Так уж и поехала?
— Не так, а эдак! — сердился Михаил Иванович. Он вообще легко приходил в раздраженье, злился по пустякам. Очевидно, в старости формула его гена усложнилась на один игрек, и это болезненно сказалось на его характере.
Чтобы отдалить неизбежную ссору, Сосновский предлагал спеть и первым затягивал:
Средь шумного бала случайно,
Люблю я усталый прилечь…
Спохватившись, что перевирает слова, первый же и смеялся над собой:
— Вот так я спел! Вот как в старости память подводит!
— Память! Грех тебе жаловаться на память. Мне, старику, извинительно, а тебе — нет! — придирался Михаил Иванович, хотя разница в возрасте составляла два месяца.
— Хотите, я мороженого принесу? — решался наконец Мишка.
— Очень! Очень! — Отвернувшись, Сосновский копошился в кошельке, доставал рубль. — Сбегай, Мишенька, сделай одолжение!
Мишка убегал.
— Балуешь мужика, — опять начинал подкоп Михаил Иванович.
— И что вы, старье такое, все ссоритесь? — недоумевал Петр. — Давайте лучше по маленькой. Верней будет.
Сосновский, ссылаясь на нездоровье, отказывался, чем давал Михаилу Ивановичу повод для новой придирки.
— Ну что ж, — повиновался Сосновский. — Гулять так гулять!
Иногда встреча кончалась миром, и тогда Сосновский играл приятелям на старой щербатой флейте. Михаил Иванович засыпал. Петр увозил его домой и шел с Мишкой гулять во двор. Сосновский, оставшись один, умилялся прекрасно проведенным утром и с нетерпением ждал исследующих визитов.
Комната Сосновского была типичное прибежище старости. Тут стояли как попало, без всякого соображения, шкаф с резными наядами, громоздкая довоенная горка, комод с невыдвигающимися ящиками, круглый стол на дубовой массивной ноге. Все было грязно, заношено и захватано, всюду валялись мелкие вещи, тряпки, посуда, рваные газеты, журналы. Абажура на лампочке не было, как не было и скатерти на столе, пододеяльника на одеяле, наволочек на подушках. Одежда лежала кучами на стульях, на комоде и частью на столе. Марья Михайловна раньше прибиралась здесь, но через день-два беспорядок восстанавливался, и она прекратила эту бесполезную трату сил и времени. Чем сыт Сосновский, было неизвестно, потому что по деликатности он не смел обременять ни Марью Михайловну, ни Петра, а они навещали его не каждый день.
Марья Михайловна без ведома Сосновского вела переписку с его детьми, сыном и дочерью, взывала к их совести. Сын работал по договору в Певеке и отделывался денежными переводами, дочь находилась в Кувейте, в долгосрочной командировке, и практически тоже ничем, кроме денег, папаше помочь не могла. Марья Михайловна пришла к выводу, что Сосновского надо определить в дом престарелых. Поначалу старик отшучивался, говорил, зачем ему целый дом, с него хватит и его комнаты, но со временем все больше сживался с мыслью, что дома престарелых не избежать. Марья Михайловна хлопотала, разумеется, небескорыстно — в бюро по учету и распределению жилой площади ей намекнули, что она располагает серьезными основаниями прописать в квартире дочь Клару, то есть Мишкину мать, в случае освобождения какой-либо из комнат. Своими расчетами она однажды поделилась с Михаилом Ивановичем. Старик вспылил, запретил даже думать об этом. Марья Михайловна стала действовать на свой страх и риск. В конце концов она кое-чего добилась. Комиссия в составе участкового врача, инспектора райсобеса и народного депутата, навестив Сосновского, дала делу надлежащий ход. Теперь все зависело от решения чукотского сына и аравийской дочери. Исполком ждал их письменного ходатайства. Марья Михайловна взяла с Сосновского слово, что Михаилу Ивановичу о ее участии в деле он не обмолвится ни словечком. Сосновский, растроганный ее скромностью, горячо обещал это.
При встречах с Михаилом Ивановичем он возбужденно обсуждал подробности своего-будущего бытия в интернате для престарелых. Тот мрачнел, отмалчивался. Втайне Михаил Иванович надеялся, что дети Сосновского ходатайства не пришлют и все останется по-прежнему.
Сосновский под возбуждением скрывал тревогу: в тихую, камерную мелодию его жизни вторгались внешние неуправляемые ритмы, и он, не имея возможности противостоять им, убеждал себя, что они благо.
Но вот заявления детей были, получены решительный день приближался.
Михаил Иванович слег от горя, лежал, отвернувшись к стене, и отказывался от пищи. Марья Михайловна и Мишка неотлучно сидели возле него. Подчас Марье Михайловне казалось, что отец умер, так тихо и неслышно было его дыхание. Она отсылала Мишку и бралась реветь. Старик, не оборачиваясь, сипел в досаде:
— Не возгудай!
Марья Михайловна успокаивалась.
Вылежав безрезультатно несколько дней, Михаил Иванович приказал одеть его и посадить в кресло. Это было исполнено, и Мишка прикатил его к Сосновскому.
— Михаил Иванович! — вскричал в восторге Сосновский. — Здравствуйте, дорогой мой!
— Не буду я с тобой здравствоваться, — угрюмо сказал Михаил Иванович.
— Да что так? — улыбаясь, спросил Сосновский.
— Не буду, и все. Не нравится мне эта процедура.
— И то верно. Какое уж в нашем возрасте здравие! Ну как вы? Я, как видите, уже поднялся!
Михаил Иванович молчал насупленно.
— Помереть дашь? — вдруг спросил он.
— Ни за что! — замахал на него Сосновский.
— Ну так я и гостить у тебя не хочу.
— Отчего же, Михаил Иванович?
— Оттого, что я совсем было туда собрался…
— Ну-ну?
— Вот и ну! — Михаил Иванович бешено заморгал седыми ресницами. — Дак нет! Растормошили! То Мишка, подлец, то Марья, дура!
— Успокойтесь, Михаил Иванович. Может, порыбачим?
— Я чего туда тороплюсь-то, Сосновский! Я там оживу. Ходить буду. — И Михаил Иванович подозрительно заглянул в лицо собеседнику.
Сосновский был серьезен.
— Это вполне вероятно, — задумчиво сказал он. — Я вас понимаю. Я, когда первый инфаркт случился, тоже так себя превосходно осязал, просто жаль было, что спасли. Нет, смерти не следует бояться совсем, возможно, что она и есть осязание счастья.
Михаил Иванович, глядя на него уже с одобрением, легко поверил, что этот Сосновский, точно, встретит конец с радостью, как встречал любую перемену в жизни, хорошую ли, худую ли. Хорошей радовался, потому что хорошая, худой — потому что за нею вслед придет и хорошая, — он мыслил философически.
В дверь постучали.
— Петя с производства пришел! — обрадовался Сосновский. — Петя! Входите!
Петр, как всегда нечесаный и небритый, зыркнул глазами по комнате, разочарованно произнес:
— Я думал, вы рыбачите…
— Что у нас, других дел нет? — рассердился Михаил Иванович.
— Мы сегодня на охоту собрались, — поспешно сказал Сосновский.
— Вечно с причудками, — проворчал Петр. — Меня возьмете? Я лаять умею. — Он достал из внутреннего кармана пиджака бутылку. — Может, в последний раз…
— Типун тебе на язык, — сказал Михаил Иванович. Порывшись в карманах, он нашел луковицу.
Кровать Сосновского стояла на изначальном месте, Михаила Ивановича подкатили к освободившемуся окну, расположились рядом. Стол накрыли на подоконнике.
— Петр! — раздался в коридоре женский визгливый голос.
— Это кто? — спросил Михаил Иванович. — Опять залетка?
— Ну, — сказал Петр.
— Пе-тыр-р-р! — опять воззвала залетка, растягивая это очень короткое имя до немыслимого предела.
— Любовь — большая молекула нашей жизни, — авторитетно сказал Михаил Иванович.
— Ну ее, пускай орет, — отмахнулся Петр.
— Может быть, лучше пригласить? — предложил Сосновский.
— Ну да! — запротестовали Петр и Михаил Иванович. — Только ее и ждали!
Пробную стопку выпили молча, в общей задумчивости.
— Стал быть, не пойдем на охоту? — спросил Петр.
Старики покачали головами.
— Отохотились, — сказал Михаил Иванович.
— Пе-тыр-р-р! — еще пуще прокричала залетка. — Где ты-ы?
Петр встал, прошел к двери, приотворил.
— Ну чего? — крикнул он в коридор.
— Чего, чего! Приехали к тебе!
— Кто?
— Сам спрашивай кто!
Приехали из интерната. Приехали за Сосновским, а попали к Петру.
Представительница интерната, студентка мединститута, будущий геронтолог, храбро вошла в комнату Сосновского и отшатнулась — к запаху старости она еще не привыкла.
— Боже мой, — прошептала она, превозмогая отвращение. — Как вы живете…
Итак, неизбежное свершилось. У Сосновского побелели губы, руки тряслись. Он втиснулся в пальто, черное, суконное, вытершееся до золотого свечения, застегнул пуговицы наперекос.
— Возьмите самое необходимое, — сказала девушка.
— А как же… вещи?
— У вас будет все, что нужно. А этим уж как-нибудь распорядитесь. Я вас подожду в машине.
Девушка торопливо вышла.
— Без Марьи не обойтись, — сказал Михаил Иванович. — Сходи за ней, Петр.
Петр, кивнув, ушел.
В коридоре толпились женщины, пожилые и молодые, обсуждали новость.
— Повылезали, — сказал Михаил Иванович. — Как черви после дождя.
Сосновский печально улыбался. Слова Михаила Ивановича напомнили ему воскресные рыбалки. Чтобы удержать слезы, он стал собирать самое необходимое для жизни в приюте: бритву, зубную щетку, документы, письма детей.
Появилась запыхавшаяся Марья Михайловна и с ней — Мишка.
— Марья Михайловна, голубушка, — не сдержался, заплакал Сосновский. — Пожалуйста, возьмите мои вещи на сохранение. Что сочтете необходимым выбросить — выбросьте. Что вам пригодится — возьмите себе. А что останется, пусть побудет у вас. Ладненько? Кто-нибудь из деток приедет, распорядится. Хорошо, дорогуша?
— Сделаю, все сделаю, — отвечала Марья Михайловна, утирая глаза и по-хозяйски осматриваясь.
Михаил Иванович глядел на нее с бессильной ненавистью.
— Ну вот, кажется, все, — тихо сказал Сосновский. — Прощайте, Михаил Иванович. Мне так много нужно было сказать вам, и времени было достаточно, а вот не успел…
— Прощай, Сеня, — сказал Михаил Иванович. — Не поминай лихом.
Сосновский широко растворил глаза, опять наполнившиеся слезами: по имени Михаил Иванович обратился к нему впервые.
— Я вам благодарен, Михаил Иванович, до конца дней, я вас всегда буду с благодарностью вспоминать! Я вам буду писать.
— Не надо, Сеня. Не пиши. Скоро и так свидимся. Не долго уж теперь ждать.
Позади них раздался какой-то сдавленный рык. Они оглянулись. Петр судорожно сжимал лицо обеими ладонями, между пальцев текло.
— Ну что вы, Петя? — дрожащим голосом проговорил Сосновский. — Что вы, голубчик?
Петр отвернулся. Согнувшись и покачиваясь, отошел в сторону.
— Дедушка Сосновский! — закричал Мишка. — Не уезжай! Дедушка Сосновский! Пожалуйста, не уезжай!
С Мишкой началась истерика.
Марья Михайловна силой утащила его к себе.