Annotation


Орлов Даль Константинович


Орлов Даль Константинович




Реплика В Зал. Записки действующего лица.










Даль Орлов






РЕПЛИКА В ЗАЛ


Записки действующего лица





























Даль Константинович Орлов - выпускник филологического факультета Московского университета (1957), заслуженный деятель искусств РФ (1984), член союзов писателей, кинематографистов, журналистов, театральных деятелей. Автор пьес, сценариев, статей и книг о кино и театре, вел популярную в свое время телепередачу "Кинопанорама". В спектакле по его пьесе "Ясная Поляна" впервые на русской сцене был выведен образ Льва Толстого - памятная работа Омской академической драмы и народного артиста СССР Александра Щеголева.

В шестидесятые-восьмидесятые годы Даль Орлов заведовал отделом литературы и искусства в газете "Труд", был заместителем главного редактора журнала "Искусство кино", главным редактором Госкино СССР, главным редактором "Советского экрана" - в те времена самый массовый в мире журнал по искусству. Словом, автору есть, что вспомнить.Он и вспоминает - эмоционально, с выразительными деталями, с юмором.

На страницах книги оживают картины недавней литературной, театральной и кинематографической жизни. Последней посвящены особо драматические страницы. Ведь они - о том периоде отечественного кино, когда оно было еще "государственным", а также о том, когда оно переставало таковым быть ... Среди "действующих лиц" "Реплики в зал" - Сергей Герасимов, Никита Михалков, Луис Бунюэль, Габриэль Гарсиа Маркес, Ролан Быков, Элем Климов, Эльдар Рязанов, Вячеслав Тихонов, Роман Кармен, Иван Переверзев, Евгений Матвеев, Ирина Купченко, Андрей Тарковский, Станислав Ростоцкий, Владимир Высоцкий, Юлиан Семенов, многие другие деятели как нашей, так и зарубежной культуры.












ОГЛАВЛЕНИЕ


От автора ..........................................................................7


I.ВПЕРВЫЕ НА РУССКОЙ СЦЕНЕ


Сам не напомнишь... ............................................. 10

Так ли важно, кто первый? ............................................. 13

Инкогнито из книжного развала ..................................... 15

Школа неисправимых ..................................................... 16

Собеседники....................................................... 25

ОТЛ от Либана ....................................................... 29

Академия на Грановского .............................................. 33

Последние штудии ...................................................... 40

Драма - частный случай жизни ...................................... 42

Ни шагу назад... ...................................................... 49

...И не сметь робеть ...................................................... 54

Не сметь робеть (окончание).................................... 61

Пьеса - тоже документ ............................................. 65

Табу на Льва Николаевича ............................................. 68

Заговор против любви ............................................. 71

Мучения с классиком ............................................. 75

"Хорошо будет смотреться" .................................... 80

"Дочь Толстого убрать!" .............................................. 82

Омск в бесконечности ............................................... 85

Режиссер Яков Киржнер .............................................. 88

"Щеголев, ваш выход!" ............................................ 91

Премьера ............................................................... 93

А. Свободин. "Драма великой жизни на сцене" ................... 98

Яснополянцы в партере ............................................ 100

Сергей Герасимов. Последняя шарада ......................... 103




II. "ХОЧУ ВИДЕТЬ ЭТУ ОСОБЕННУЮ ДЕВУШКУ"


Здравствуй, Наташа! ............................................. 111

Как это делалось? ...................................................... 116


III. ЮБИЛЕЙНЫЙ СЕАНС. ОТ ПАРИЖА ДО ТУЛЫ


"Мир смотрит на него" ........................................ 120

Два сценария в одном .......................................... 124


И о мистике ............................................................ 127


IV. ЗА ПОРОГОМ - КИНО


Пришли и дали ...................................................... 132

Ролан Быков неприкосновенный.................................. 142

От Пскова до Лейпцига....... 147

Под одной обложкой................................................... 160

Лирический дивертисмент............................................ 164

Недетские заботы "Искусства кино"................................ 174




V. БОЛЬШИЕ ДЕЛА В МАЛОМ ГНЕЗДНИКОВСКОМ


В одном пиджаке с Брежневым................................. 193

Прослушка под подушкой .......................................... 203

От Сусловой до Суслова.......................................... 205

Память об Атлантиде............................................... 212

Тарковский без глянца............................................. 225

Штирлиц в Будапеште............................................. .246

Мексиканские иллюзии.......................................... 259

Эта всегда новая Зеландия.......................................... 267

Чудеса в Сингапуре.................................................. 279

Сколько фильмов посмотрел?....................................... 284

"Запустит, не запустит?.."........................................... 287


VI. С "КИНОПАНОРАМОЙ"


Первая гастроль...................................................... 310

Звонок от Ксении............................................................ 328

Как обычно бывало................................................... 334

Из странствий возвратясь........................................... 341

Отражение.............................................................. 364


VII. "СОВЕТСКИЙ ЭКРАН" - ЖЕРТВА КАТАСТРОФЫ


На самом деле..........................................................................372

"Маркес здесь живет?.. А Бунюэль?.."............................ 385

Тост Ирины Купченко ................................................ 393

На орбите - Евгений Матвеев........................................ 398

Втроем с Высоцким................................................ 400

Скрипка Окуджавы................................................. 405

Миша Левитин. Ранний уход........................... 410

Серый восход............................................................ 412

Элем = Энгельс, Ленин, Маркс....................................... 428

Иди и смотри не возвращайся....................................... 444

Личная трагедия, общая беда. А.Яковлев................. 453

От измены до расправы................................................. 462

"По собственному желанию".......................................... 474

Армен и "много Сулькиных"....................................... 479

"Спасай, Никита!"................................................... 487

Дом на пепелище...................................................... 492



VIII. ПО ПОВОДУ И БЕЗ


Дядя Саша из "Ералаша".............................................. 518

Три жизни Михаила Глузского........................................ 525

Ростоцкий завещал "стыд" и "совесть"..............................

Иван Лапиков. Актер для катастрофы................................. 532

Фильмы помнят всё. Чухрай и Герасимов........................ 519

"Бедная Лиза" - звезда "Норд-Оста".............................. 522

Несекретный Юлиан Семенов....................................... 529

Алексей Баталов из нашей электрички................................ 534

Басилашвили - любимец россиянок....................................537

Оборвалась песня Вали Никулина.......................................538

В.Дудинцев: "Мальчики, не спешите!.."........................ 540

Журбин неистовый..........................................................541

Михаил Светлов о бороде Урина............................... 542

Континент Рязанова...................................................... 544

Он будто чувствовал ................................................. 552

Ворошиловский стрелок сложил оружие........................ 548

Чистосердечное признание.......................................... 551

Письмо Юрию Норштейну........................................... 555

Мы с Наташей зажигаем................................................ 557


Эпилог...................................................................... 561











ОТ АВТОРА


Дольше живешь - о большем можешь вспомнить. Вроде бы логично. Но если б не коварная природа с ее пределами! Иной до такого состояния заживется, что хоть пытай - ничего не припомнит. Или перепутает. Так что за мемуары надо садиться во время: рано - глупо, поздно - еще глупей.

Мне кажется, я занялся этим делом в сравнительно удачный момент. Успел до наступления маразма. Еще "адекватен", - как пишут в медицинских заключениях. К тому же нажимало окружение: "Просто обязан! Так славно началась твоя странная жизнь, потом резонанс был чуть ли ни на всю страну, и - разом рухнуло, со всем советским кино! Вот и расскажи, как было на самом деле! А то несправедливо: "победители" давно воспоминаниями размножились, даже энциклопедиями , а ваш брат, проигравший, все больше отмалчивается. А хотелось бы послушать! Вас и цензорами кровавыми обзывали, и цепными псами при системе, а нам все равно не понятно, почему те ваши фильмы теперь чуть ли ни сплошь называют классическими и крутят напропалую по телевизору ко всеобщему удовольствию".

И что тут скажешь? Что такое был Советский Союз, в каких борениях и по какой системе создавалось и жило его великое кино - коротко сказать не получится. Тут еще долго будут ломать головы умные люди. Но одно очевидно: свидетельства мемуаристов непременно будут востребованы, живые детали потребуются.

"Будешь писать - ни с кем не своди счеты, обиды спрячь поглубже, будь выше!" - советовали мне. И вот с этим, признаюсь, я, кажется, не справился. Я же не учебник сочинял, и я же - нормальный человек! Почему, спрашивается, не назвать предателя предателем, если он действительно тебя предал, или не признаться в любви к любимым, не поделиться восторгом от общения с теми, кто восторг вызывал?! Не в такой ли субъективности и заключена, в конечном счете, прелесть и особая ценность любых воспоминаний?

Ларошфуко сказал однажды примерно так: "Все недовольны своей внешностью, но все довольны своим умом". Лев Толстой переписал эту фразу в свою книжечку. Так это не обо мне. Меня можно было бы наделить умом и помощнее. Не случилось. Частенько попадал в дурацкие положения и даже порою выглядел смешным. Предупреждаю: я и этого не скрывал.

Так что, я не очень высокого мнения о своих достоинствах, а, значит, и заслугах. Каково же было мое недоумение, когда недавним февральским утром обнаружил в почтовом ящике телеграмму на радостном бланке с белыми розочками и алыми гвоздиками: "Уважаемый Даль Константинович! Союз кинематографистов России, гильдия сценаристов кино и телевидения, ваши друзья и коллеги сердечно поздравляют вас, выдающегося мастера, внесшего неоценимый вклад в сокровищницу отечественного искусства, с юбилеем... Михалков Н.С., Лазарук С.В., Володарский Э.Я."

Михалков - это Никита, наш кинематографический председатель, Лазарук - первый секретарь правления, Эдик Володарский - президент сценарной гильдии, в которой я состою. С подписями все ясно: ни убавить, ни прибавить. Но как всерьез отнестись к тексту?! На "мастер" кое-как можно согласиться, но чтобы - выдающийся?! Смеются, что ли?.. "Внесшего неоценимый вклад в сокровищницу отечественного искусства"?! Нет, меня явно кто-то разыгрывает... В конце концов догадался: там, в киносоюзе, видимо, заготовлены типовые тексты, их и рассылают, не вдаваясь в детали: кто внес в "сокровищницу", а кто не донес.

Тем не менее, в определенном смысле воспарив духом от лестной телеграммы, я в тот же миг вдруг увидел себя в недалеком прошлом - понуро выходящим из Кремлевского дворца съездов, с банкета, с приговором судьбы на загривке, только что вынесенным мне, (да разве только мне!) перестроечным съездом кинематографистов. Качели судьбы...


Но про съезд, катастрофу и что за этим последует будет в этой книге не сразу, до того случится еще много всякого, для меня не менее значительного и очень интересного. Тут целая драма жизни сложится. Разыграется этакая пьеса судьбы, в которой довелось оказаться "действующим лицом".




I. ВПЕРВЫЕ НА РУССКОЙ СЦЕНЕ





Историки нашей современной сцены должны будут отметить, что Лев Николаевич Толстой как действующее лицо драмы впервые появился в спектакле Омского театра "Ясная Поляна", поставленного режиссером Яковом Киржнером по пьесе Даля Орлова.



Александр Свободин




"Комсомольская правда"






Именно Далю Орлову принадлежит честь первым в советском театре вывести на сцену образ Толстого - до сих пор помнится спектакль Омского драматического театра, позволивший ожить легенде, услышать и увидеть титана.



Инна Вишневская




"Театр"






За всю историю советского театра... первая попытка воплотить на сцене образ Льва Толстого принадлежала Омскому драматическому театру, поставившему пьесу "Ясная Поляна" Даля Орлова. Роль Толстого исполнял артист А.Щеголев



Борис Сушков




"Уроки театра Толстого", Тула
















Сам не напомнишь...


Иртыш так долго сливался с Омью, а Омь с Иртышом, что в месте их слияния в конце концов образовался город Омск. Город славный и мощный, промышленный и культурный центр, как принято говорить. С известным всей России драматическим театром. Туда и возвращаюсь памятью...

В тот майский вечер - тридцать пять лет назад - группа сравнительно молодых людей сильно и радостно выпивала на кухне у режиссера Артура и его жены Татьяны - примы того самого театра. Повод был достойный: отмечали только что закончившуюся премьеру.

Заранее к выпивке не готовились, а когда в театре погасли огни и скульптуры Толстого и Чехова на его фронтоне укрылись ночью, дружно проследовали на проспект Маркса, где и отоварились в дежурном гастрономе. Настроение у всех было приподнятое, поскольку и премьера получилась замечательная, и автор только что сыгранной пьесы был тут же - специально прилетел с женой из Москвы, и он оказался так любезен, что никого не подпускал к кассе - платил сам. Ваш покорный слуга был тем автором.

Стол ломился. Поднимали бокалы, провозглашали здравицы. Позвонили артисту, только что впервые на русской сцене сыгравшему роль Льва Толстого. Он, понятно, устал больше других и с женой, которая играла Софью Андреевну, ушел домой. Отпустили старика - уже шестьдесят все-таки... Транслируя ему процесс по телефону, выпили за него, вошедшего сегодня в историю отечественного театра.

Автор сидел счастливый и слегка пришибленный своим авторским счастьем. На парочку речей во славу окружающих его еще хватило, а потом он затих, безмятежно косея и умиляясь: все вокруг очень ему нравилось.

Особенно было приятно смотреть на двух молодых женщин напротив: на хозяйку дома артистку Татьяну и на собственную жену Алену. Их с Аленой дочери недавно стукнул годик. Когда автор слышал иногда от посторонних, что его жена среди советских манекенщиц и даже вообще в Москве самая красивая, он не находил возражений. Он был сторонником точных оценок.

А за столом клокотали восторги друг другом. Выпили и за присутствующих здесь дам, и за присутствующих - в разных сочетаниях: "да вы вдвоем горы свернете", "да ваша троица сделала погоду". Когда и эти фигуры речи иссякли, стали брать шире. Вспомнили не присутствующую здесь заведующую гримерным цехом, это она сделала сложнейший грим исполнителю главной роли! Выпили за нее. Потом - за осветителей, реквизиторов, монтировщиков, за главного администратора и его заместителя, даже кассиров не забыли.

Единственный, о ком забыли, был автор. Такое случается в крепких, давно сложившихся театральных коллективах. Никто как-то не подумал, что не сочини автор загодя свою пьесу, застолье вообще выглядело бы заурядной пьянкой, поскольку не имело бы повода.

И тут, взяв рюмку, встала Алена.

Она была неотразима. Внешне. Описывать подробнее элитную манекенщицу нет смысла, поскольку у них у всех одинаковые стандарты - рост, вес, объем и т.д. Но каждая имеет, конечно, индивидуальность. Индивидуальность жены автор знал неплохо и сразу почувствовал - что-то будет.

- Мне здесь находиться стыдно! - заявила Алена для начала. Все замолкли в некотором ужасе. - Считаете себя театральными людьми. Вы - театральные люди? За целый вечер вы даже не вспомнили о человеке, с которого в театре все начинается!

Надо сказать, что Алена получила диплом с отличием в Театральном институте по специальности "театровед". Так что и в этом смысле человеком со стороны она в этой компании отнюдь не была.

- Человек написал пьесу, доверил ее вам, - продолжала она, - каждому дал возможность отличиться, и у вас не нашлось для него ни одного доброго слова! Профессионалы... Не с вешалки начинается театр, а с пьесы! Я не пила, а сейчас выпью, до дна - за автора!

"Да что ты, да чего ты, да ты же, да мы же..." - загалдели на кухне. "Ты дурочка!" - с чувством молвила Татьяна: то ли осаживала, то ли имела ввиду такую любовь присутствующих к автору, что и слов нет, а ты, мол, не поняла.

- Она не дурочка, она правильно сказала, и во время, - поддержал автор жену, теплея от признательности. - Не напомни она - могли бы не успеть за меня выпить... Наливайте! За меня!

Надо ли говорить, как дружно откликнулось застолье.

Вспоминая эту историю, автор сегодня делает два вывода. Первый: в свое время правильно выбрал подругу. Второй: сам за себя бокал не поднимешь - могут и забыть.

Автор давно приглядывается к своей карме: и где-нибудь в гостях, и на домашних сборищах, и в ходе публичных акций, которые он организовывал и которые завершались добрыми застольями, и на всяческих посиделках, связанных с премьерами его пьес или фильмов, то есть везде, где именно он был в центре, ибо давал повод, а заодно и обеспечение, сплошь и рядом с поистине удручающей неизменностью именно за него забывали выпить. Нет, кроме шуток!..

И вот, когда пришла пора подведения некоторых жизненных итогов, автор вдруг ясно понял: пусть немало было сделано им по-своему интересного и даже полезного, очень велик риск, что опять за него не выпьют, забудут. А если вспомнят, то, чего доброго, наврут... Что прикажете делать?

Вы догадались правильно: автор решил о главном, что с ним случалось, рассказать сам, взял инициативу в собственные руки. Тем более, что не только о себе мог рассказать. О многих других - славных каждый по-своему - тоже.

И - засел за мемуары...












Так ли важно, кто первый?


Признаюсь, мне нравится, когда сделанное мной нравится еще кому-то и этот кто-то меня хвалит. Простите, как говорится, за откровенность. Много воды, пота и даже помоев утекло, прежде чем откровенность такого рода перестала в твоих собственных глазах выглядеть стыдной. Слишком долго в нас, то есть в представителях того поколения, что еще в детском саду игралось кубиками под большим портретом усатого дяди с раскосой девочкой по имени Мамлакат на руках, вколачивали постулат, что "скромность украшает большевика". И вколотили. Большевик в нас сидел и, сколько мог, мешал радоваться комплиментам - равнял по головам, запрещал высовываться. Теперь я готов высовываться, но силы, конечно, не те.

Тем не менее, их достаточно, чтобы признаться в еще большем грехе с точки зрения прошлых представлений: мне не просто нравятся те, кто меня хвалит, а я их люблю, я нахожу в них уйму достоинств. Уважение к их чувству справедливости я неизменно переплавляю внутри себя в чувство глубочайшей им благодарности.

Чтобы не выглядеть голословным, приведу пример. У этого примера есть славное в драматургически-театральных кругах имя: Инна Люциановна Вишневская. Она и профессор, и доктор, и заслуженный деятель, - разве не будешь счастливым, когда такая "великая медведица пера" вдруг обратит на тебя внимание, заметит, одарит теплым словом?

Не только своего любимого драматурга Островского, но и прозу Толстого она цитирует по памяти страницами. Вышла из зрительного зала после премьеры в Московском тюзе "Наташи Ростовой" и заговорила толстовским текстом, словно оставаясь в увиденном... Если б спектакль не понравился, подумал я тогда, продолжая сгорать в авторском страхе перед критикой, не впала бы она в этакий энтузиазм, просто бы потихоньку сбежала...

А вскоре в журнале "Театр" (N 11, 1979) появилась ее большая статья о спектакле по моей пьесе "Наташа Ростова", поставленной талантливым Юрием Жигульским к 150-летию со дня рождения Льва Толстого. В той статье и были слова, вынесенные в один из эпиграфов к этой главе: "Именно Далю Орлову принадлежит честь первым в советском театре вывести на сцену образ Толстого...Позволивший ожить легенде, услышать и увидеть титана..."

Спросят: а так ли важно, что первый? В искусстве, известно, не очередность принципиальна, а качество сделанного. Первый не тот, кто "раньше", а тот, кто "лучше": не кто раньше пришел, а кто выше взошел. В мире прекрасного отсчет ведут от лучшего.

Перечитывая сейчас - три с лишним десятилетия спустя - "Ясную Поляну", отойдя от нее невероятно далеко, до полного, кажется, обрыва родственных связей, а значит, получив возможность судить со всей возможной непредвзятостью, с удовлетворением обнаруживаю, что нет, не подвел себя в те времена...

Похоже, первое получилось отнюдь не второсортным. Потому, наверное, и пробилось на сцену первым.

Не случайно, конечно, критики неизменно подчеркивали факт этого странного "первенства". Ни с какими другими историческими фигурами не было, пожалуй, столь трудно одолимых проблем, как с Толстым. Доведение данного замысла до премьеры, после многих неудавшихся попыток других авторов, и тогда рассматривалось, да и сейчас, думаю, так выглядит, как реальный прорыв в творческом освоении многосложного материала, и в не меньшей степени - как прорыв сквозь охранительно-запретные редуты, возведенные тогда властвующей идеологией.

Приступая к работе, я все это отлично видел, понимал и в высшей степени был готов действовать. Что с того, что предшественники терпели поражения? А я обязан победить! Слишком многое тогда во мне уже соединилось, чтобы не верить в удачу. Будто некая высшая сила вела... С самых первых шагов...













Инкогнито из книжного развала


Толстой вошел в мою жизнь, не представившись. Мы с ним уже активно общались, а я все еще не подозревал, с кем имею дело.

Мне было лет одиннадцать-двенадцать, то есть через год-другой после войны, когда маму на лето назначили директором пионерского лагеря. С весны в нашу комнатушку, выходящую в бесконечный коммунальный коридор, стали являться молодые люди того и другого пола - наниматься в пионервожатые и физкультурники. По-нынешнему говоря, мама прямо на дому проводила кастинг. Но дело не в этом. Дело в том, что однажды к нашему дому подвезли на грузовичке и горой вывалили прямо на пол книги - основательно бывшие в употреблении, но весьма разнообразные по тематике. Кто-то заранее побеспокоился, не без маминого, думаю участия, чтобы в будущем пионерлагере была библиотека.

"Ваше любимое занятие?.. Рыться в книгах" - это и про меня. Тогда тоже. Рылся. Пока в один счастливый момент не выудил из этой горы потрепанный кирпичик: тонкая рисовая бумага, еры и яти, обложек нет, первых страниц нет, последних нет. Автор - инкогнито.

Глаз упал на начало, которое не было началом, а дальше я оторваться от текста не смог. Я вошел в него, как в новый дом, где почему-то все оказалось знакомым - никогда не был, а все узнал. Поразительно! Казалось, неведомый автор давно подсматривал за мной, все обо мне узнал и теперь рассказал - откровенно и по-доброму, чуть ли не по-родственному.

Написано было: "... По тому инстинктивному чувству, которым один человек угадывает мысли другого и которое служит путеводною мыслью разговора, Катенька поняла, что мне больно её равнодушие..." Но сколько раз и со мной случалось, что и с неведомой Катенькой: в разговоре инстинктивно угадывать "мысли другого"! Как точно подмечено...

Или в другом месте: "...Глаза наши встретились, и я понял, что он понимает меня и то, что я понимаю, что он понимает меня..." Опять лучше не скажешь! "Я понимаю, что он понимает..."

И так на каждой странице. "В молодости все силы души направлены на будущее... Одни понятные и разделенные мечты о будущем счастии составляют уже истинное счастье этого возраста". Опять мое! Так и есть: каждый день твоих детства-отрочества, если они нормальны, будто сплавлен с солнцем и светом ожидания, чтобы твое предназначение состоялось. Но как выразить вслух это снедающее тебя предчувствие, можно ли передать его словами ? Пока ты мучим неодолимой немотой, этот автор-инкогнито все за тебя успел рассказать.

Но кто он был - неведомый автор? Чья такая волшебная книга оказалась у меня в руках?

Надо ли говорить, что ни в какую пионерскую библиотеку она не поехала - с обглоданными своими началом и концом она осталась у меня лично.

Позже я узнал её и в переплете: Л.Н.Толстой. "Детство", "Отрочество", "Юность".

Вот так Толстой вошел в мою жизнь, не представившись.

Иллюзия узнавания - непременная особенность классических текстов.

Они - классики, потому что пишут для всех. Это верно. Но они еще и потому вечные классики, что пишут для каждого. Это верно не менее.

Юный простак, я "купился" именно на последнее. Эксперимент был проведен чисто: автора скрыли. Магия имени не довлела над восприятием текста. Текст сам отстоял свое величие.

Толстовская "диалектика души", первым отмеченная нелюбезным Набокову Чернышевским, как шаровая молния в форточку, сияя, влетела в очередное неопознанное читательское сердце.



Школа неисправимых


Работа над "Ясной" была завершена к осени 1972 года. В том же году Евгений Евтушенко опубликовал стихотворение "Марьина Роща". Какую-либо связь между этими событиями искать не приходится, поскольку ее нет. Мало ли что может совпадать по времени! А все-таки остановлюсь и на этом совпадении, поскольку и от него протягивается ниточка, по которой сделался еще один мой шаг по пути к Толстому...

В том автобиографическом стихотворении есть строчки:

Норовы наши седлая,

нас приняла как родимых,

школа шестьсот седьмая -

школа неисправимых.

Прочитал, помню, и дрогнуло внутри: ведь школа N 607 в Марьиной Роще - как раз та самая, в которой и я учился в восьмом классе и частью в девятом, сразу после того, как наша семья оказалась в Москве.

А совсем недавно в книге мемуарной прозы "Шестидесантник" Евтушенко в главе "Ошибка Исаака Борисовича Пирятинского" подробно рассказал и о той нашей замечательной школе, и о её директоре. А в центре сюжета там - жуткая история.

"Однажды ночью, - вспоминает Евтушенко, - кто-то взломал учительскую комнату и украл все классные журналы. Позднее их обгоревшие остатки обнаружили на свалке. Подозрение пало на меня, потому что именно в этот день я получил кол по немецкому". Усугубляло ситуацию то, что "кто-то стукнул старика-сторожа по голове..."

Директор школы Пирятинский решил, что все эти гадости сотворил Евтушенко, хотя тот вину упорно не признавал. Он объясняет сейчас, что сжечь журналы еще и мог бы, но вот ударить сторожа по голове - никогда. Тем не менее так и не сумевшего отбиться от подозрений десятиклассника из школы отчислили. Потом оказалось, что это действительно был не он. От собственной несправедливости Пирятинский даже расплакался.

До нас, более младших, эта история дошла в отголосках, без её, конечно, чувствительного финала. Дошла и, как видите, запомнилась.

Но всё сие - лишь присказка. Мне 607-я школа памятна совсем по другой причине, для меня, как выяснилось потом, весьма значимой. А знаменитому современнику спасибо, что напомнил...

Кстати, попутно: по дороге в школу я тогда непременно приникал к стенду, на котором выклеивали "Советский спорт". (Да, в те времена газеты можно было читать бесплатно, каждый новый номер вывешивался на всеобщее обозрение, повсеместно).И, клянусь, тогда еще обратил внимание на регулярно появлявшиеся в газете стихи лесенкой, подписанные "Евг. Евтушенко". Я и предположить не мог, что в тот же самый момент, в каковой я читаю лесенки, их автор, немыслимый счастливчик в моих глазах, потому что его печатают в "Советском спорте", а меня, тайного сочинителя и фанатика-спортсмена - нет, что он в это же самое время подходит к той же самой школе, только с какой-то другой стороны. А всего лишь лет через пяток-другой я буду стихами Евтушенко, безошибочно оседавшими в памяти, торпедировать сердца знакомых девушек. Ну не может быть плохим человек, помнящий наизусть такие замечательные стихи! "Со мною вот что происходит, - ко мне мой старый друг не ходит" - ну и так далее...

Смотрю на старую фотографию - от времени, от послевоенного своего фиксажа, ставшего туманной коричневой сепией, она будто устала от десятилетий, проведенных в альбоме. Устала, но по-прежнему способна перенести в позднюю знобкую осень пятидесятого года. Я гарцую там от знания своей непобедимости в секторе для прыжков в высоту. На убогом районном стадионе то ли мальчишки нормы ГТО сдают, то ли идет мелкое школьно-районное первенство. Я коряво завис в этом выцветшем стоп-кадре на уровне не сбитой еще планки, пацаны вокруг смотрят, продрогшие, в кепарях, в задрипанных шароварах, кто и с голыми ногами - тренировочных костюмов то поколение отроков еще не знало. И не видно, между прочим, ни одной девочки - учились-то раздельно.

Кстати, о тренировочном костюме. Это была мечта, почти несбыточная. Такой, чтобы настоящий, н?что не для повседневной носки созданное и кое-как приспособленное для физических занятий, а подлинно спортивное! Что-нибудь вроде того, в чем разминался великий спринтер Николай Каракулов или на кортах возле гостиницы Красной Армии, в которой мы прожили год по приезде из Тбилиси в Москву, теннисист Николай Озеров. Он стал потом спортивным радиокомментатором. Речи не шло о синей шерсти с белой полоской вокруг шеи и с крупными буквами СССР на груди, для такого, понятно, кишка тонка, а хотя бы и не из шерсти и без букв, но специально для стадиона. Вот было бы счастье! Народ вокруг просто бы обзавидовался: а парень-то, видать, не простой...

Чуть забегая вперед, все-таки сообщу, коли зашла речь, что через два года счастье меня посетило. Почти такое, о каком мечталось. Хотя и не совсем. Я стал обладателем черного, из полушерстяной ткани тренировочного костюма, состоявшего из двух предметов - верхнего и нижнего. Нижний, то-есть штаны, был с фонарями у щиколоток - этакое модельное воспоминание о шароварах. До обуженных тренировочных брюк, что, конечно, гораздо удобнее при беге, зайцевы тех времен еще не додумались.

Как мне досталось такое богатство? Не просто. Я завоевал его в борьбе. Я занял первое место в тройном прыжке на первенстве московских профсоюзов среди подростков 15-16 лет. И мне вручили его под оркестр из репродуктора. Оставляю без обсуждения обстоятельство, что в те послевоенные времена профсоюзы считали для себя необходимым завлекать подростков на стадионы. Причем, не "фанатеть", а самим бегать. Это другая тема. Сейчас я о том, как высоко же был ценим этот вполне скромный на нынешний взгляд подарок судьбы.

Еще с военных лет мама дружила с Аней. Аня была женой командующего авиацией ПВО Москвы генерал-полковника Василия Фокина. Подружились они еще в Якутске, где мужья несколько месяцев занимались тем, что перегоняли лендлизовские американские "кобры" с американской Аляски к полюсу холода, который, как известно, находится на советской территории в поселке Оймякон на Индигирке. Этот маршрут летчики называли "трассой смерти". Побилось их там изрядно. Далее уцелевшие "кобры" следовали в Иркутск, а уже оттуда - на Запад, к фронту. В Якутске я ходил в первый класс.

В Московские годы генерал-полковник и полковник-политработник ограничивались в основном заочной симпатией, а вот жены дружили по-настоящему. Аня часто у нас бывала.

И вот летом 1953 года она звонит маме: в ближайшую ночь возможны "события", приготовьте самое необходимое, если случится, мы заедем и вас заберем...

Комсомольцам двадцатых годов, через все прошедшим, не надо лишних слов, они всегда были готовы мобилизоваться на одоление очередных грозных обстоятельств. Не знаю, что приготовила к эвакуации мама, я же положил на стул у изголовья, чтобы сразу схватить, три самых для меня ценных объекта. Объектами были: комсомольский билет, две коленкоровые тетради дневников и - вы, наверное, догадались - слегка уже поношенный призовой костюм с фонарями у щиколоток.

Ночью по недалекой от нас Хорошевки шли танки. Грохот был хорошо слышен, подрагивали стены. А утром мы узнали, что Лаврентий Берия оказался врагом народа и уже благополучно арестован.

Эвакуироваться не пришлось.


Нынешние художественные фильмы о тех временах сплошь и рядом не передают истинного облика среды, что была нашим каждодневным бытом, в них как-то слишком все помыто и отглажено, даже и сквозь заявленную бедность упрямо выглядывает благодушная нынешняя удовлетворенность. Почему так? Казалось бы, как просто воспроизвести портрет времени - достаточно постановщикам повторить любительские фотографии, вроде той, что в моем старом альбоме с запечатлевшейся на ней массовкой из реальных обитателей давно прошедшей осени. Не получается.

А справа на фото стоит и наблюдает за нами плотный мужчина в облегающем темном пальто, с круглой коротко стриженной головой. Пристально и добро смотрит он на это наше бодрое по первому морозцу школьное ристалище: директор 607-й мужской московской школы Исаак Борисович Пирятинский.

Поскольку Евтушенко его уже описал, то мне остается лишь кое-что процитировать: "Директор 607-й марьинорощинской школы Исаак Борисович Пирятинский был небольшенький, крепенький фронтовичок-здоровячок с коротким седоватым ежиком и смышлеными энергичными глазами, полными доброжелательного любопытства отца-командира к вверенным ему рядовым - то есть к школьникам.

На работу он ходил в военной форме со следами от споротых погон, с колодкой наградных планок и ввинченной в гимнастерку единственной медалью, на которой было написано только одно гордое слово: "Гвардия".

Но солдафоном он не был... Он нас называл по именам, а не по фамилиям, что по тем временам было поразительно, и прекрасно помнил нас в лицо...Иногда играл с нами в волейбол, в шахматы... Словом, такого прекрасного директора мы даже не заслуживали".

Вспоминается мне Пирятинский тоже не просто так. Потому особенно вспоминается, что однажды именно он ввел в наш класс и представил человека, который оказался мне учителем не только по должности...

Итак, я в восьмом классе. Я здесь новенький. Я приехал из Тбилиси, где закончил седьмой класс, но по столичному получалось, что шестой - в Грузии была одиннадцатилетка, а не десятилетка, как в Москве. Лишний год накапливался из-за дополнительных предметов, таких, например, как грузинский язык - письменный и устный, история Грузии, география Грузии и что-то еще, не помню, касавшееся специфики солнечной республики. Там, в мужской школе N4 преподавание велось на русском языке, но местные предметы были обязательными. Иначе говоря, по справедливости мне бы в Москве нужно было садиться не в восьмой, а в седьмой класс, поскольку иначе в моих знаниях образовывался зияющий провал. Я оказывался без малейшей осведомленности в началах физики, химии, алгебры и чего-то еще в истории и литературе, но последнее было не так страшно, поскольку нагонялось легко, по книгам. Что же было по-настоящему убийственно, так это пропуск всего русского синтаксиса вместе с пунктуацией! Про немецкий, логику, Конституцию СССР можно не говорить. Кто бы мог подумать, что в седьмом классе так много надо было усвоить!

На семейном совете стали решать: терять год или не терять? Год в запасе у меня был - я рано пошел в школу. И я решил не терять, предполагая как-нибудь выкрутиться. Резервы времени можно было найти, если кое от чего отказаться, например, отменить занятия скрипкой и рисованием. Я же успел стать типичным тбилисским мальчиком, там все на чем-нибудь играли, пели, плясали, рисовали, перевоплощались в драмкружках, жонглировали футбольными мячами, боролись и бегали наперегонки. По плотности талантов на единицу юного населения, по убеждению в престижности раннего освоения всего, что позволяет ребенку отличиться, Тбилиси, похоже, входил тогда, не знаю, как сейчас, в десятку самых передовых городов мира. Отрочество, проведенное в таком своеобразном месте, не могло не окраситься в соответствующие тона. Я был, как все.

Единственное, что я себе оставил в Москве, кроме школы, - спорт. Легкая атлетика - это святое. Именно в то лето, когда мы с отцом перебрались в столицу, я успел стать чемпионом Тбилиси среди мальчиков по бегу на 60 метров и в прыжках в длину. Только дурак решился бы добровольно погубить столь удачно начавшуюся карьеру. Тем более, что теперь появлялась возможность попробовать покорить Москву. Позже это удалось. И не только Москву. Но поскольку к толстоведению данная тема отношения не имеет, не углубляюсь. Продолжим о главном.

Однажды утром в класс вошел Пирятинский со своим гвардейским знаком на туго расправленной по груди гимнастерке, а следом легко вдвинулся невысокий мужчина в интеллигентно свободном москвошвеевском костюме, с просторной залысиной над и без того просторным лбом. Элегантно сутуловатый, он уверенно положил свой портфель на учителькую кафедру, и не было в нем ни тени зажатости от новой аудитории, а, наоборот, была уверенность в полной необходимости своего здесь присутствия.

Пока Пирятинский объяснял, что это наш новый преподаватель литературы, что зовут его Александр Александрович Титов, что просит любить его и жаловать, с лица гостя не сходило выражение легкой досады: ну ладно, мол, хватит, оставьте, разберемся сами.

Первое появление Сан Саныча запомнилось не случайно. По программе на этом уроке полагалось начинать "проходить Толстого". Мы и начали. Но как!

Не было ничего сказано ни о мировом значении нашего самого великого классика, ни о его биографии - родился-умер, что написал, что говорил о других, что говорили о нем, особенно Ленин, - ничего, что полагалось бы и потому было ожидаемо, не случилось.

Уже через несколько минут новый учитель оседлал первую парту - лицом к классу, ногу на скамью, и, раскрыв томик Горького, стал неторопливо и вразумительно читать по нему очерк о Льве Толстом.

Мы, что называется, оторопели. Оторопели прежде всего от непривычности проявленного к нам доверия: можно слушать, можно и отключиться В классе повисла абсолютная тишина. Захватила сама увлекательность такого труда - слушать, только слушать, а не записывать, и не напрягаться для ответов, не тосковать от обязательности запоминания. А еще захватила магия звучащего мастерского литературного слова, которая в исполнении чтеца как будто разогревала воздух, погружала нас, слушающих, в гипнотическую словесную ауру.

Добавлю, что весьма непростая эта литературная вязь была адресована нам без скидок на нашу возможную неготовность оценить ее по достоинству. Тем не менее, слушайте, тянитесь, верьте в себя - это теперь принадлежит и вам тоже! Так можно было понять, да так и хотелось понимать происходящее.

В очерке Горького много таких деталей, таких живых и точных описаний, что Толстой делается буквально видимым. Учитель верно рассчитал, что если захотеть заразить образом живого Толстого без лишних, как говорится, слов, то надо озвучить слова, расставленные по бумаге Максимом Горьким, исполненные тогда еще, когда великий Лев был жив или сразу после того, как он ушел...

В центре нищей и хулиганистой Марьиной Рощи, в оторопевшем от предложенных ему гуманитарных горизонтов классе, сплошь состоящем из всегда голодных, обношенных, и при этом, конечно, искрящихся тайным подростковым зовом непременно состояться и не знающих, что проживут они меньше, чем сверстники в цивилизованных странах, такая у них Родина, в таком вот классе звучал удивительный текст об удивительном их соотечественнике.

"Видел я его однажды так, как, может быть, никто не видел: шел к нему в Гаспру берегом моря и под имением Юсупова, на самом берегу, среди камней, заметил его маленькую, угловатую фигурку, в сером, помятом тряпье и скомканной шляпе. Сидит, подперев скулы руками, - между пальцев веют серебряные волосы бороды, - и смотрит вдаль, в море, а к ногам его послушно подкатывают, ластятся зеленоватые волнишки, как бы рассказывая нечто о себе старому ведуну...В задумчивой неподвижности старика почудилось нечто вещее, чародейское, углубленное во тьму под ним, пытливо ушедшее вершиной в голубую пустоту над землей, как будто это он - его сосредоточенная воля - призывает и отталкивает волны, управляет движением облаков и тенями, которые словно шевелят камни, будят их... Не изобразить словом, что почувствовал я тогда; было на душе и восторженно и жутко, а потом все слилось в счастливую мысль:

"Не сирота я на земле, пока этот человек есть на ней!"

Не сиротами были и мы, потому что был этот человек.

Сан Саныч пронзил нас Толстым - с помощью горьковского текста. А во мне была и готовность пронзиться, еще раньше подготовленная толстовскими текстами.

Каким образом Пирятинский раздобыл для своей школы такого педагога, как Титов, остается загадкой. А теперь и не спросишь...

Может быть, они вместе воевали ... Александр Александрович, которого мы сразу упростили называть Сан Санычем, был контужен под Сталинградом. С тех пор плохо слышал. Глухота у него получилась странная: в определенном регистре она вообще не давала о себе знать, но если собеседник форсировал голос, она сразу себя сказывала. Тогда он просил: "Говорите тише".

Было известно, что у него есть основная, помимо школы, работа: редактора в "Детгизе". Но, видимо, педагогика влекла. И он взял себе один класс, чтобы провести в нем литературу от восьмого до десятого. Я оказался именно в этом классе. Судьба!

Для знакомства Сан Саныч дал нам домашнее задание: описать самое памятное впечатление минувшего лета.

То лето я провел на море, на Черном, в Кобулети под Батумом. Кто о чем, а я решил рассказать о море.

О лаврах Айвазовского в прозе мечтать, конечно, не приходилось, но, как выяснилось, в четырнадцать лет вообще все трудности предусмотреть сложно. Банальностей типа "море было большое", а тем более "море смеялось", мне удалось избежать, но все-таки за сочинение я получил от Сан Саныча полновесный кол, то есть единицу, то есть - хуже некуда. Была и разборчивая резолюция красным: "Сочинение интересно попыткой описать море. Очень много ошибок".

Выше я говорил о своих сложных отношениях с русским синтаксисом - точнее, об отсутствии этих отношений. Воспроизводя на бумаге впечатления от морских красот, я умудрялся обходиться без запятых. Некоторые, правда, стояли, но не всегда на тех местах, где следовало бы.

Лучше всех тогда написал Коля Борох. Его сочинение Сан Саныч даже зачитал вслух. Сейчас Николай - известный в стране экономист, профессор в Высшей экономической школе. А тихий Сережа Дрофенко вообще о своих летних впечатлениях рассказал стихами. Потом он тоже стал известен - возглавлял отдел поэзии в журнале "Юность". А умер нелепо. За обедом в Доме литераторов крошка попала "не в то горло". Он постеснялся об этом сказать, закрыл лицо руками и рухнул. За столиком с ним сидели Гриша Горин, Аркадий Арканов и Василий Аксенов, все - врачи по основному образованию.

Позже 607-ю школу Пирятинского сделали "с математическим уклоном". К тому времени класс Титова давно с ней распрощался. Он и не вписался бы в неё, поскольку сложился в конце концов образцово гуманитарным. И не могло быть иначе. Мы становимся теми, кто нас учит.

Однажды Сан Саныч появился перед нами с большой стопой книг. Водрузил их на кафедре. Там оказались "Хаджи Мурат", "Обрыв" Гончарова, Писарев, "Грибоедов и декабристы" Нечкиной и много чего другого, что не входило в список для обязательного школьного прочтения.

- Сейчас каждый возьмет по одной из этих книг, - сообщил Сан Саныч. - Прочитаете - передадите дальше. Будете обмениваться. До конца года всем надо прочитать всё. А весной получите по книге в подарок.

Весной мне достались "Поэты пушкинской поры" - томик салатного цвета в твердом переплете. Он и сейчас у меня.

Ну, а дальше отцу выделили квартиру в офицерском доме на Хорошевке, и мы наконец смогли покинуть армейскую гостиницу на площади Коммуны. Пришлось прощаться и с Марьиной рощей, и с её 607-й школой - не таскаться же через всю Москву! Но еще целый год потом я регулярно приезжал в старую школу на уроки Сан Саныча.

Но почему позже - после школы, после университета - я так ни разу и не позвонил ему?

Иногда в десять вечера грозный голос из телевизора спрашивает: "Ваши дети дома?!"

Хорошо бы добавить: "Вы позвонили своим старикам?"

Надо было прожить не короткую теперь уже жизнь, чтобы понять, как это важно. Такой звонок, думается, не только важен тому, к кому обращен, но не менее существенен для звонящего. Упущенная возможность сделать твоему старику хотя бы и малое добро, потом навсегда поселится в тебе пульсирующей болью - то будет затихать, то возникать снова. Понял это только сейчас, с очень большим опозданием...

Доброе слово во след Сан Санычу я все-таки послал. Как сумел.

Он выведен под своим подлинным именем - Александр Александрович Титов - в полнометражном художественном фильме "Лидер", который мы сделали с Борисом Дуровым - я как сценарист, он как режиссер. На Киностудии имени Горького.

Там девятиклассник Боря Шестаков, перешедший в новую школу, убегает в старую - на уроки своего любимого учителя литературы Сан Саныча. И там на занятиях у Сан Саныча школьники слушают известную запись голоса Льва Толстого - обращение к яснополянским детям. Перенесенный с эдисоновских восковых валиков на пластинку голос слышен отчетливо в каждом слове: "Спасибо, ребята, что ходите ко мне!.. А то, что я говорю, нужно для вас будет. Помните, когда уж меня не будет, что старик говорил вам добро..."


Собеседники


Куда идти после школы?

Варианты не рассматривались, адрес был один: филологический факультет Московского университета. Причем именно на русское отделение, на территорию Толстого.

Когда-то встретил на улице поэта Николая Глазкова. "Как жизнь, Николай?" "Весна, - сказал он, - начал выходить..."

Вот и я - начал все чаще выходить за пределы своего школьно-домашнего круга. Радиусы от 643 школы на Хорошевке стали протягиваться в центр города - до юношеского зала Ленинки (огромный дворцовый зал с длинными столами и стеклянными абажурами, и рядами - детские головы, склоненные над книгами... Будет ли снова такой?). Протянулись мои радиусы и до Моховой.

В том здании МГУ, перед которым испокон века терпят снега и дожди каменные Герцен и Огарев, в левом крыле размещался филфак. Дворец на Ленгорах тогда уже поднимался, но еще не поднялся окончательно, жизнь пока кипела здесь, на старом месте. Сюда я и проник однажды и, цепенея от страха, взобрался по стертым чугунным ступеням до третьего этажа, где были двери в деканат, а обок к ним - доска объявлений с россыпью прикнопленных бумажек-объявлений. Одна была важной: при факультете открывается кружок для школьников старших классов.

Было там и такое объявление: запись на спецкурс кандидата филологических наук Светланы Иосифовны Аллилуевой "Образ народа в советском историческом романе". Не встречал никого, кто бы этот спецкурс прослушал. Да и успела ли она его прочитать?..

Итак, весь десятый класс я исправно посещал филфаковский кружок. Нас, школьников, было в нем человек десять, может, чуть больше. Не так и много, если вспомнить о конкурсе поступающих. Может быть, потому было нас маловато, что никаких льгот нам не обещалось. Получай удовольствие от шевеления мозгами, и хватит. А поступай на общих основаниях.

Шевелили под руководством аспиранта Кости Тюнькина, это, видимо, была его общественная нагрузка. Он нес ее добросовестно и даже с удовольствием.

Работать хорошо и бесплатно полагалось.

Несколько раз в качестве ведущих появлялись Вадим Кожинов и Игорь Виноградов, оба потом, как известно, стали светилами российской общественной мысли.

Коли я уже отвлекся от основного сюжета, то хотя бы упомяну тех из школьного кружка, кто поступил на филфак, и мы потом пять лет вместе учились. Совершенно уникальным явлением был, скажем, Алеша Сигрист - сын академика и внук академика. Вы много таких встречали?.. Как, наверное, я Толстым, так он, если не больше, был "ударен" Николаем Гавриловичем Чернышевским - страницами мог цитировать наизусть. Прочитав его школьную работу, Костя Тюнькин сказал, что она вполне может быть сравнима с филфаковской за третий, а то и за четвертый курс. Года через два наш легендарный доцент Н.И.Либан с грустью о нем скажет: это молодой Добролюбов, но не доживет. И оказался прав. Алеша с детства мучился диабетом, сам себе делал уколы, признался мне как-то, что не было дня, чтобы голова не разламывалась от боли. Он жил с мамой на ее нищенскую зарплату медсестры и ушел из жизни, будучи автором всего двух-трех научных публикаций и маленькой популярной брошюры, которую я помог ему издать, когда работал в профсоюзной газете.

Через годы приобрели известность кружковцы Стасик Куняев и Миша Гаспаров.

Куняев был постарше - он тогда уходил из авиационного и нацеливался на филфак. Сочинял стихи. Позже, когда поступили, у нас образовался некий тайный кружок "на троих" - Стасик, я и Гена Калиничев. Собирались у меня дома, мама приготовляла чай с бутербродами, а мы друг другу читали - кто что сочинил. Критиковали нещадно. Калиничев творил прозу, Куняев лирику, я от них старался не отставать - предлагал и то и другое, но в основном заострялся на устных разборах. После университета Гена уехал в Сибирь, работал в газете, успел стать хорошим литературным критиком и нелепо погиб. Станислава Куняева, как говорится, представлять не надо...

Между стартом и финишем у каждого своя дорожка. Только размечены они на стадионе жизни не параллельно. Иди, знай, - какая как изогнется...

Будущий академик Большой Академии Михаил Гаспаров и в семнадцать лет смотрелся непростым, значительным, был весь мягко-округлый, без углов, с пальцами-сосисочками. Говорил - каждое слово весило. Он поступил на античное отделение, и сейчас его тоже представлять глупо, потому что кто не знает классика литературоведения, филолога с мировым именем. Недавно Миши не стало.

Но я отвлекся и забыл о себе. А для чего, как говорится, собрались?..

Мое положение было аховым. Закончив девятый класс с четырьмя тройками - следствие того провала в знаниях, о котором рассказано выше, - я понимал, что пять вступительных экзаменов в университет на пятерки точно не сдам. Как выражаются шахматисты, пижон скажется, на чем-нибудь да баллов не доберу. Поступление гарантировали - только пятерки. Оставался единственный выход: получить в школе медаль! Медалисты вступительных экзаменов в вузы тогда не сдавали, они проходили только собеседование. Вот собеседование при моей общей трепливости, считал я, давало вожделенный шанс...

И вот сижу за черным деревянным столом - настроение бодрое, поджилки трясутся. Стол филологический, пол, потолок и стены - филологические, стул, на котором сижу, - тоже, один я пока здесь чужой. Напротив - суровый мужчина без пиджака, лето, рядом молодой. С первым беседуем, второй молчит, он потом проверит мой немецкий. Он еще не знает того, что знаю я: с таким немецким на филфак не ходят.

Сейчас все внимание первому.

Позади жуткая зима. Сна - четыре часа в сутки. Мама будила перед рассветом, после чего я подползал к письменному столу и так - каждый день. Потом в школу и снова - к столу. Остановлен даже спорт. И это после того, как выиграно первенство Москвы - наверстается потом. Кажется, начинаю понимать мазохистов - начинаю получать удовольствие даже от алгебры, тригонометрии, химии: оказывается, если понимаешь - это тоже интересно. Даже за письменные по литературе получаю пятерки! Приспособился: не знаю, где поставить запятую, формулирую по другому, так, как знаю наверняка, - "Отл"!

Но с математичкой получилась промашка. Всю зиму она ходила беременной и может быть поэтому не воспринимала откровений со стороны. Я же ляпнул однажды: "Занимаюсь вашей математикой, только чтобы пятерки получать". Она запомнила до весны, и весной вмазала мне четверку за выпускную работу - единственную в аттестате. Поэтому медаль получилась не золотая, а серебряная.

Ту свою фразу я запомнил тоже - ее произнесет герой фильма "Лидер". И тоже поимеет за нее неприятности.

Словом, пришлось сильно поднапрячься, чтобы приблизиться к мечте увидеть себя когда-нибудь в академической ермолке, ворошащим манускрипты, а вокруг до потолка - книги. Интересно, что давать взятки для поступления в вуз тогда, в последний год при Сталине, никому и в голову не приходило. Никто бы и не взял.

Суровый мужчина напротив выкатывает мне вопрос, который я потом уверенно занесу в разряд мистических попаданий, случавшихся по жизни:

- Кто из русских классиков второй половины XIX века вам наиболее интересен?

Мы по-разному видим ситуацию. Ему важно выяснить круг интересов абитуриента, абитуриент же лихорадочно думает, о ком он может хоть что-нибудь вразумительное сказать.

- Лев Толстой, - произношу я, быстро перебрав в голове классиков и не подозревая, что в то же мгновение попадаю в силки.

Сидящий передо мною зам декана филологического факультета МГУ Михаил Никитович Зозуля - известный толстовед, ведет толстовский семинар, в котором я позже и окажусь. Угадал налететь!

Зозуля нехорошо оживляется.

- Интересно, - произносит он, будто ставит метку на борту судна, теряющего осадку. - Так может быть, вы скажете, в чем особенности изображения Толстым народа в "Войне и мире" и в "Воскресении"?

Теперь мой корабль вообще дает течь. Дело в том, что народ-то я уже тогда любил не меньше самого Толстого, но романа "Воскресение" к тому моменту еще не читал. Подниматься и уходить? Но я недаром верил, что именно собеседование - мой спасительный шанс!

Незадолго до случившегося я с карандашом в руках проштудировал объемистую книгу Бориса Мейлаха "В.И.Ленин и проблемы русской литературы". Она, между прочим, была отмечена Сталинской премией, так что ее стоило знать. Я и знал. И стал почти дословно гнать этот замечательный текст Зозуле, все дальше уходя от народа в "Воскресении" и все ближе приникая к истинно Ленинскому пониманию значения Толстого для русской революции.

Даже последовавшее затем явленное абитуриентом вызывающее неведение в языке Гете не стало катастрофой - меня приняли.

Поступлением на филологический факультет МГУ я обязан - к чему скрывать! - и еще одному нешуточному обстоятельству - своей принадлежности к мужскому полу. Мужчины были редкостью на филфаке тех лет, их ценили, хотя бы и инвалидов или пришедших после армии, то есть "в возрасте". А тут юный да здоровый!

Нас, мужиков на филфаке, замдекана Зозуля любовно называл "морской пехотой".


ОТЛ от Либана


Поскольку здесь рассказываю о своем постепенном врастании в толстовский мир, что в конечном счете привело к пьесе "Ясная Поляна", а потом и к другим работам этого направления для театра и кино, то не буду и дальше особенно отвлекаться. Но не могу хотя бы коротко не сказать о блистательном сонме профессоров, принявших под свою опеку нас - первокурсников 1952 года. Какие были люди! Старик-античник Сергей Иванович Радциг, пушкинист Сергей Михайлович Бонди, фольклорист Владимир Иванович Чичеров, литературовед-теоретик Александр Николаевич Соколов, лингвист Петр Саввич Кузнецов, Гудзий, конечно, - о нем речь еще впереди. С армией аспирантов, лаборантов, доцентов и кандидатов, руководителей семинаров и практикумов они будто брали нас за руку и вводили под филологические чертоги. И мы под ними, под этими чертогами, размещались, кто как мог и кому какая была судьба.

Лёсик Аннинский - Лёсиком мы звали его тогда, он давным-давно - подлинный Лев литературной теории и критики, он шел курсом старше - в своих замечательно написанных мемуарах подробно и добро рассказал о доценте Либане, который нам, юным филологам, "ставил руку".

Вот эта фигура именно в контексте нашего рассказа требует непременного укрупнения.

На первом курсе и я попал в его обработку. Он вел обязательный спецкурс по древней русской литературе, а также еще и спецсеминар "Введение в литературоведение". О том, как я, один из трех во всей группе, изловчился в первом случае получить у него "пятерку" в зимнюю сессию - особая песнь. Случайно узнав от любимой девушки, группа которой сдавала экзамен Либану на два дня раньше нас, что любимый конек доцента при проверке студентов на вшивость - комментарий В.Ф.Ржиги к "Слову о полку Игореве", а это означало абсолютное знание того, кто там, в этой древней истории, чьим родственником являлся, я за сорок восемь часов до экзекуции в течение ночи вызубрил все княжеские колена наизусть. Поэтому на вопрос экзаменатора, никому практически не ставившего пятерки, чьи комментарии к "Слову" я считаю наиболее интересными, я, понятно, сообщил, что комментарий Ржиги. И тут же шарахнул вслух весь комментарий без запинки.

Поставив в зачетке "отл", Николай Иванович Либан встал во весь свой небольшой рост и пожал мне руку. Потом он спросил, нет ли у меня планов продолжить занятия древней русской литературой, так сказать, на фундаментальной основе. Я сказал, что как раз в последнее время об этом много размышляю.

Сдавать ему было поистине страшно, он никому не давал спуска и требовал безусловного знания первоисточников - всяких многих житий, апокрифов, "слов, со слезами смешанных" и прочих верных Февроний. Даже если ты от корки до корки прочитаешь учебник Гудзия, ему было мало, хотя все сюжеты там подробно и элегантно изложены, требовалось еще одолеть толстенную хрестоматию из древних текстов, составленную тем же Гудзием. Без чтения хрестоматии можете не приходить, предупреждал он. Признаться, ту хрестоматию я все-таки не осилил. Сделал ставку на славный комментарий Ржиги, и, видите, обошлось...

Второго такого эрудита, как Либан, на факультете не было и, наверное, уже не будет. Он прожил 98 лет и незадолго до кончины признался корреспонденту, бравшему у него интервью, что прочитал студентам "все курсы", которые только читаются на филфаке. При всем при том, он так и не защитил, кажется, даже кандидатскую. Сначала, видимо, было недосуг, а потом и неудобно стало: сам Либан что-то там защищает?!

В свою очередь семинар "Введение в литературоведение" продолжался оба семестра первого курса. Либан одобрил предложенную мною для себя тему: "Анализ содержания и формы "Севастопольских рассказов" Л.Н.Толстого".

В мире есть странности, к которым привыкнуть невозможно. Например, уму не постижимо, а всю жизнь радуешься, что мир поделен на мужчин и женщин. Смотришь на обтянутые тесными джинсиками округлости постоянно возникающих для твоих досужих рассматриваний на улице девичьих фигурок и радуешься. Хотя пора бы привыкнуть. Они и потом будут вот так же ходить, когда и тебя, бесстыжего, давно не будет... Все тут, кажется, ясно, а привыкнуть не можешь... А почему высокое дерево стоит и не падает?.. А птица почему взлетает?..

К вопросам, не имеющим ответа, но, тем не менее, всегда поражающим даже и маломальское воображение, относится такой, мне кажется: почему, беря в руки роман или придя в театр на новую пьесу, ты, точно зная, что ничего рассказанного в книге или показанного на сцене на самом деле, в реальности никогда не было, ты очень скоро всему начинаешь безусловно верить? Мало - верить, еще и переживаешь за них, несуществующих, и заплакать можешь, и рассмеяться.

Литературоведение, конечно, не дремлет, давно уже многое объяснило, но суть этого волшебства остается несхваченной. Тайна сия по-прежнему велика есть.

Дар властвования одного, пишущего, будто свыше назначенного, над воображением другого, читающего или смотрящего, - именно тайна. Но даже не зная, почему живое дерево не падает, войдя в лес, мы не можем не поразиться его щедрому величию. Так и читающему не важно, "как это сделано", ему для наслаждения достаточно и того, что оно сделано. И читающему остается одно - добровольно погружаться во вторую реальность.

Выбирая тему для первой же курсовой работы, я имел ввиду попытаться раскусить именно то, как сделано: должны же тут быть у классика свои приемы, способы, приспособления. Словом, хотелось проникнуть в неразрешимую тайну. В конце-то концов, затем и пришел на филфак! Вот и начал с препарирования раннего Толстого, чтобы понять, чем он тогда, на заре своей, "всех взял"? Очень хотелось провести анализ содержания и формы...

Молодость редко сомневается в успехе даже безнадежного дела. Не мог же я сказать этого Либану, да и никому не решился бы признаться, что через некоторое время, подучившись и покопавшись в чужой писательской лаборатории, собираюсь научиться писать не хуже Толстого. Ну не совсем, конечно, великой медведицей пера собирался я стать, но все-таки вроде того ...

Вот и "подсматривал", как мог... Например, открывал "Севастопольские рассказы" и выписывал из диалогов все глаголы действия и состояния: обозначена, скажем, реплика, а следом идет уточнение - "сказал он", или в той же конструкции - "ужаснулась она", или - "сказал он и...", а после этого, предположим, "замер" или "побежал". Насколько разнообразны в этих случаях глаголы Толстого?

Тут меня постигло некоторое разочарование. Оказывается, особым разнообразием они не отличаются: "спрашиваете вы...", "говорит...", "замечает...", "скажет вам...", "часовой прокричал...", "думал он...", "продолжал Михайлов...", "отвечал штабс-капитан...". Такие конструкции, как "перебил его...", "пробормотал прохожий...", "провозгласила хозяйка", "прибавил он..." или "проворчал Никита..." смотрятся как редкость. В основном самые обычные "крикнул", "спросил", "отвечал", "говорил", "подумал" и - бесчисленные "сказал". Иными словами, ничего непостижимого в составленном таким образом лексическом реестре не обнаруживалось. Бери те же самые простые слова и пользуйся! Да любой в состоянии это сделать. Но одно так и остается невыясненным: почему нас много, а Толстой один?

Интересно, что когда много позже я занялся сочинением пьес, мне такие глаголы вообще перестали быть нужны - в пьесах, как известно, автор обходится только репликами персонажей.

Однако пройти через этот искус было полезно. Может, не повозись я еще в студенческие годы с толстовскими текстами, не проникнись самим их духом и складом, не появились бы те диалоги в "Ясной Поляне" и в "Наташе Ростовой", в которых бы и толстоведы не отличали, что написано или сказано Толстым, а что предложено мною как драматургом.

Либан работу засчитал, заметив при этом, как мне показалось, не без симпатии: "А вы, оказывается, восторженный человек!"

На втором и третьем курсах я посещал семинар Михаила Никитовича Зозули, того самого, что допрашивал меня при поступлении, где выполнил две курсовые работы: "Особенности создания образов в раннем периоде творчества Л.Н.Толстого" и "Особенности портрета в романе "Анна Каренина".

В дневнике студенческих лет обнаружил запись, работу над второй привожу, ничего не меняя: "23.3.55г. В семинаре читал свою курсовую. Оппонент и участники семинара выдвинули много возражений, причем дельных - одно-два. Я активно отбивался. Решающее слово за Зозулей. Он отметил следующее: 1. Другим у докладчика надо поучиться защищаться, отстаивать свои положения - конкретно и убедительно. Это докладчик делал успешно. 2.Работа выполнена на таком уровне, что при соответствующей доработке может быть опубликована. Sic! - это высшая похвала, которая только может быть в семинаре. 3. Очень удачным надо признать построение работы, в ней хороша ораторская форма обращения, вопросы, ответы, другие выразительные приемы. 4. Есть интересные места и свежие наблюдения. Например, Бетховен о музыке (в теоретической части), изменения во внешности Вронского (в основной части), разбор живописных портретов Анны. Закончил тем, что надо поздравить докладчика с большим успехом, работа заслуживает отличной оценки".

А тайна моя оставалась при мне: я пытался научиться писать...


Академия на Грановского


После третьего курса можно было рискнуть напроситься и в семинар к самому академику Гудзию.

В подъезд на улице Грановского (от Моховой -через двор) ведут две или три каменные ступеньки. Тут мы собирались и, собравшись, нажимали кнопку звонка у двери с медной табличкой. Вваливались.

Прихожая - длинный грот, прорубленный в книгах. В дальнем конце - вход в кабинет. Там высокий потолок и высокие стены. Но стен как таковых нет, есть уходящие к потолку книжные стеллажи, на которых книги стоят в два ряда. Тех, что во втором ряду, редко коснется рука человека.

"Мне проще заказать книгу в Ленинке, чем найти у себя", - признавался профессор.

Говорили, здесь - не менее 30 тысяч томов. Но, думаю, гораздо более.

Кроме книг, не менее жаркая страсть хозяина дома - русская живопись. В оригиналах, понятно. Картины развешаны поверх книг, другого места для них просто нет. Таким образом, из первого ряда достать книгу тоже было не вполне реально, они таились под полотнами.

Кроме толстовского семинара, мы приходили сюда слушать курс "Истории русской библиографии". Внушительные стопы книг на рабочем столе хозяина дома всегда были приготовлены для показа слушателям - и чего там только не оказывалось! Например, первые издания Пушкина, Гоголя, Герцена, Толстого, конечно, да и множество других самых невероятных раритетов, из числа тех, к чему и прикоснуться - счастье. Значит, профессор все-таки помнил, на какой полке что у него прячется, находил, чтобы нам демонстрировать. Брал книгу с умелой нежностью, будто птенца, вкусно перебирал страницы.

Дмитрий Лихачев вспоминает в мемориальном сборнике: "Имя Гудзия как-то сразу стало широко известно с 1938 года после появления его учебника по истории древнерусской литературы для высших учебных заведений... Вдруг вышел учебник, в котором о литературе, да еще древнерусской, говорилось нормальным человеческим голосом. Там были человеческие слова о человеческих произведениях".

Учебник и хрестоматия Николая Каллиниковича Гудзия выдержали множество переизданий и давно являются классикой в своем роде.

А еще он редактировал тома полного академического собрания сочинений Льва Толстого, начатого Чертковым в 1928 году, выверял тексты, писал научные комментарии. И эта его работа всем текстологическим сообществом признана образцовой.

Сильно нашумела в свое время его схватка с французским академиком Мазоном по поводу подлинности "Слова о полку Игореве". Мазон в ней, в этой подлинности, сомневался. Гудзий неопровержимо доказал, что напрасно.

О том, как он помогал своим ученикам, устраивал их первые и не первые публикации, как опекал, спасая порой от всяческих житейских и общественных напастей, ходили легенды. Те легенды живут до сих пор. Подобные люди и тогда были редкостью, жаль, что теперь о таких вообще не слышно...

Одно то, что нас, ничем, кажется, того не заслуживших, изволили принимать в частном профессорском доме, а не в очередной полутемной, с обшарпанными казенными столами аудитории, сам этот факт отдавал, если хотите, определенным фрондерством старой академической школы по отношению к формальным уложениям тех времен. Такая приватность воспринималась как личный комплимент, как доверие, которое хотелось оправдать.

Гудзий сидел за просторным, академично тяжелым письменным столом спиной к межоконному простенку. Стол был всегда завален бумагами и книгами, а с правого края высилось нечто мраморное и лысое, типа головы Сократа, а может быть, это Сократ и был. Рядом с голым черепом и седым венчиком хозяина все вместе смотрелось безусловной метафорой как современной, так и античной мудрости.

Нашему брату, участникам семинара, а собирались всегда одновременно - от третьекурсников до аспирантов, - нам отводились там и сям впихнутые между этажерок с книгами глубокие кожаные кресла, а также диван размером на троих.

Полулежа за этажеркой, можно было стянуть с нее новый номер журнала или только что вышедшую и подаренную автором книгу. Но книга быстро возвращалась на место, потому что происходящее вокруг было гораздо интереснее.

Время от времени личности в креслах заявляли о себе соображениями по обсуждаемой теме и неизменно бывали выслушиваемы с подчеркнутым вниманием - пусть расцветают все цветы.

С фронтальной стороны стола лицом друг к другу всегда располагались два главных семинарских говоруна, два блистательных полемиста и эрудита - аспиранты Марк Щеглов и Владимир Лакшин. Оба уже созрели тогда для большой работы, оба блеснули первыми публикациями и теперь, играя умом и, я бы даже сказал, этаким интеллектуальным артистизмом, конечно же, желали нравиться молодой аудитории, а главное, человеку за столом. Гудзий в такие моменты таял от наслаждения, не перебивал, сигаретка в мундштуке замирала около большого уха, а в мягких складках его лица с долгими губами, уложенными синусоидой, расцветала блаженная улыбка: вот, мол, какие у нас здесь молодцы! Иногда он спрашивал с искренним недоумением: "Когда вы успели столько узнать?!"

Недавно заглянул в энциклопедию и понял, что наблюдал Марка Щеглова в последние два года его жизни. Всего-то 31 ему было, когда его не стало. С большой белой головой, исковерканным инвалидным телом, каждый раз тяжело устраивающийся на стуле, он светился постоянным покоем и некоей дружелюбной готовностью откликаться на каждое обращенное к нему слово. Его первую статью Твардовский напечатал в "Новом мире" по рекомендации Николая Каллиниковича. Напечатав, прислал академику благодарственное письмо, просил новых рекомендаций.

Друзья не дали забыть Марка: собрали его статьи в отдельную книжку. Недавно вышло второе - дополненное - издание.

С Владимиром Яковлевичем Лакшиным судьба свела гораздо теснее. Кроме семинара в доме у Гудзия, были еще факультетские капустники, для которых Володя и тексты писал и которые сам режиссировал. В памяти осталось: скачу по сцене, изображая шуточного Вельзевула в обвисших конькобежных рейтузах - до нейлоновых лосин человечество тогда еще не доросло. Был я также, помню, Ромео, а Шура Коробова, будущая жена Льва Аннинского и многодетная мать, сидела на стремянке, как на балконе, изображая Джульетту.

Лакшин руководил репетициями из зала. На сцену не поднимался. У него всю жизнь что-то неладное было с ногой, и он ходил, частенько опираясь на палочку.

Но больше тех представлений запомнились посиделки после капустников у кого-нибудь на дому - и авторов, и исполнителей. Лакшин брал гитару и замечательно пел русские романсы. Говорили, что мама у него актриса чуть ли не из Малого театра и вот, мол, - передалось. Может быть. Но скорее всего умножилось. Этакий горбатый дьявольский нос, узкие губы - казалось, все вопияло против его визуального присутствия в исполнительском жанре, а он в нем был завораживающе неотразим. Кто помнит его многосериальные рассказы по телевизору, со мной согласится. Для чеховского цикла он пригласил к себе вторым ведущим актера Божьей милостью вахтанговца Юрия Яковлева, очевидную, как нынче принято говорить, звезду. Там Яковлев, мне кажется, был все-таки вторым, а главным был Лакшин.

Журнал "Новый мир" периода Твардовского по праву называют еще и периодом Владимира Лакшина. Он в журнале возглавлял отдел критики и публицистики - самый боевой, на острие идейных схваток. Собственные его статьи были обычно о классике - Островский, Чехов, Толстой, внешне суховатые, научно основательные, но при этом всегда наполненные уймой чисто житейских наблюдений и самых здравых поворотов ясной мысли. Статьи эти слагались им таким образом, что выглядели предельно спокойными и рассудительными, отнюдь не претендующими на сотрясение основ. Но казалось бы надежно спрятанная авторская мысль, ведущие эмоции, всегда ясно просвечивали сквозь тексты, и умные читатели все понимали: и то, что сказал автор, и то, что, говоря, имел ввиду. Получалась каждый раз талантливо антисоветски.

К умным читателям, а еще и бдительным, можно отнести и читателей, сидевших в идеологических отделах ЦК. Они были циниками, но дураками не были, и где спрятался охотник, хорошо видели. Когда Твардовского отлучили от его журнала, без промедлений убрали и Лакшина.

Когда меня, молодого, горячего и мало в чем по-настоящему разбиравшегося, назначили заведовать отделом литературы и искусства в газете "Труд", главной, между прочим, "беспартийной" газеты в стране - это был центральный печатный орган профосоюзов, быстро набравший при редакторе Александре Субботине тираж больше 16 миллионов экземпляров, введя в панику саму "Правду" - у нее тираж оказался меньше, я побежал за советом и помощью к Володе Лакшину. Он к тому времени уже начал свою деятельность в "Новом мире", его яркая планета уверенно стала занимать свое авторитетное место на либеральной орбите.

А дело в том, что я много писал об эстраде и театре, "следил за процессом", так или иначе, но чувствовал себя сведущим. А вот в делах литературных был, как говорится, ни бум-бум. Но при новой должности литература тоже должна была входить в круг моих интересов.

"Приходи, что знаю - расскажу," - сразу откликнулся Володя.

Мы пристроились в каком-то закутке редакции "Нового мира", которая и сейчас располагается на задах нынешнего кинотеатра "Пушкинский". Там зав. отделом критики самого знаменитого толстого русского журнала два часа держал монолог перед единственным слушателем, отмечая тенденции и вскрывая всяческие подноготные мотивы советской литературы на том историческом этапе. Надо отдать должное единственному слушателю - он подробно записывал, чтобы не забыть. И чтобы, когда понадобится, сверяться с записями.

Каким относительным каждому из нас кажется всякое движение, - примерно так говорит Лев Толстой в моей "Ясной Поляне". Ушли со сцены многие замечательные и даже великие фигуры, коим я был современник, иных даже знал, а если только видел, то и это немало. Но может быть, тут самообман, только мне они и кажутся значительными? А может быть, их значимость действительно относительна настолько, что для пришедших позже они вообще ничего не значат?

Недавно спросил довольно известную журналистку, уже не девочку - лет 45, выпускницу журфака МГУ: "А вы знаете, кто такой был Кочетов?" - "Космонавт какой-нибудь?" - предположила она. "А Софронов?" - "Композитор?.."

Получается, что из памяти иных живущих исчезают целые континенты недавнего отечественного духовного мира. Борения вокруг гражданской позиции "Нового мира" и ура-патриотической "Октября", Твардовский, Лакшин, поэты Политехнического, Трифонов, Паустовский, Володин и иже с ними - с одной стороны, и так называемые "красносотенцы" Кочетов, Софронов, Грибачев и иже с ними - с другой, все это - лишь ветерок в поле, пролетел и забылся?

Или на журфаке плохо учат, или плохо учатся, или наше время унизительного каждодневного самоспасения и вытягивания себя за волосы из трясины материальных и нравственных озабоченностей не дает прорасти в умах и душах истинным гуманитарным отечественным ценностям, которые, простите за напыщенность, все-таки завещаны Отечеству.

Не всегда, может быть, того достойный, я радуюсь все-таки, что был среди них. Пусть и с краю.

...Крепко сидят в памяти впечатления былого - и важные, и курьезные...

Вот в Коммунистической аудитории, где скамьи полукругом поднимаются к потолку, Гудзий с кафедры читает лекцию. Сходит с нее, снова возвращается. О чем он говорит? Может быть, именно в тот раз он читал нам замечательное стихотворение "Емшан" - запах родной травы поманил героя вернуться на Родину, может быть, цитировал протопопа Аввакума - "ино еще побредем". Но помнится, в самый патетический момент в аудитории раздался короткий сухой стук - это на столешницу кафедры изо рта профессора выскочила вставная челюсть. Он посмотрел на нее внимательно и невозмутимо вернул на место. Ни смешка, ни шороха не возникло в рядах. Словно не заметили. Гудзия любили.

Теперь, и я это знаю точно, челюсти делают так, что они практически изо рта не выскакивают. Гудзий не дожил до нынешнего взлета частного протезирования.

Предчувствуя свой конец, он приглашал учеников и предлагал выбрать на память любую книгу из тех, что у него были. Свою библиотеку он завещал университету.

С Николаем Каллиниковичем мы ходили на экскурсии.

Однажды он привел нас в "стальную комнату".

Если не изменяет память, она находится в здании Академии художеств на Пречистенке. Пол, потолок, стены - стальные, это комната-сейф. Здесь на стеллажах, защищенные от возможных недобрых происков мира да и просто от коварных случайностей, хранятся рукописи Льва Толстого, оригиналы, все, до последнего листочка. Вход - по специальному разрешению, не больше двух-трех человек. Перед очередным изданием именно здесь проверяют соответствие текстов толстовской авторской воле.

Кто бы ни уверял, что рукописи не горят, хранители "стальной комнаты" этому не верят. Они бдительно несут службу на страже стратегического запаса интеллекта Родины...

Ездили в Ясную Поляну. На электричке или автобусом - совершенно не помню. Но узнавание-неузнавание белых столбов при входе, долгой аллеи под кронами, заросшего зеленями пруда, а потом и самого дома, и флигеля, и внутренних комнат - все запомнилось с резкостью первого приобщения к незаемной и радушной подлинности этого знаменитого русского места.

Каждый предмет здесь - со своей реальной биографией, каждого касались руки Толстых, даже какие-нибудь гантели у кровати хозяина дома помнят тепло его ладоней. Гантели я, понятно, не мог не упомянуть в репортаже о той поездке для стенной факультетской газеты. У кого что болит... Вот и сейчас вспомнились...

В пушкинском Михайловском, не знаю, как кому, но мне точно, не давало полностью раствориться в созерцании и приобщении знание того, что и главный дом, и многое другое-прочее здесь все-таки - новодел. "Ясная Поляна" ошеломляет реальностью. Можно подумать, что семья только что ушла на прогулку и скоро вернется. Таких музеев по силе воздействия подлинностью и сохраненностью в России, пожалуй, больше нет. Да точно нет.

...Прошло больше полувека. А всё кажется, мы идем нашим семинаром по печально утоптанной миллионами ног тропе к Старому Заказу, к могиле того, о ком верно сказано: он для всех и навсегда. Продвигаемся не торопясь, - здесь не опоздаешь...

А впереди, чуть нас опередив, идут двое: Гудзий и Николай Павлович Пузин. О чем-то они там говорят. Видимо, о своем, о толстоведческом.

Пузин здесь главный хранитель всего. Бог места. Легенда. В Ясной он, наверное, прожил дольше самого Толстого. Ему ведом здесь каждый гвоздь. Он стар и выходит встречать не всякого.

Мог ли я тогда предположить, идя во след той паре, что минет время, и он встретит уже меня, и мы будем вот так же идти и беседовать...

Многое должно было еще случиться, чтобы это произошло.


Последние штудии


В семинаре Гудзия я провел четыре семестра. Все это время было отдано роману "Воскресение". Давно забылся никем, кроме меня, не замеченный афронт, случившийся на собеседовании при поступлении в университет, когда меня спросили об изображении Толстым народа в "Воскресении", а я "Воскресения" еще и не прочитал. Теперь роман был перепахан.

На четвертом курсе работа называлась "Авторский голос в романе Л.Н.Толстого "Воскресение", на пятом - и это был диплом - "Композиция романа Л.Н.Толстого "Воскресение".

Читая художественный текст, при условии, что это, конечно, талантливый художественный текст, мы как бы постоянно слышим голос автора - "авторский голос". Автор не отпускает тебя ни на минуту: информирует, иронизирует, зовет ужаснуться или умилиться, он - присутствует. У Толстого это явлено в высшей степени. Он так прямо и говорил: мне в руки дан рупор, и я обязан владеть им.

В этом смысле последний роман Льва Толстого - "Воскресение" особенно показателен. Здесь главный оратор ни на одной странице, кажется, не уходит передохнуть за кулисы, он всегда на сцене. Гневное постановление Синода, последовавшее сразу после появления романа, было непосредственным откликом официальной церкви на громко прозвучавший авторский голос романиста. Предельно открытое и прямое выражение той или иной личностной позиции Толстой сравнивал с работой искусного бондаря, который умеет "осаживать обручи до места".

Какими конкретными литературными приемам авторский голос, а иначе говоря, авторское отношение к излагаемому, доводится до сознания читателей? - в этом я и пытался разобраться. Под руководством Гудзия.

Ну а заключительный университетский год, дипломный, был посвящен, как уже сказано, рассмотрению композиции "Воскресения".

Все необходимое в конце концов было изложено на 120 страницах, отпечатано на специально для того приобретенной пишущей машинке "Москва", переплетено и, как водится, в последнюю минуту, но все же в срок, в трех экземплярах отнесено в деканат.

А дальше вижу, как мы с Володей Лакшиным пристроились в вестибюле аудиторного корпуса (за стенами шуршит колесами Моховая, греется на робком солнышке каменный дядя Ломоносов, девочки - уже в кофточках, мальчики жмурятся - весна), он листает мой диплом, что-то комментирует, судит. Он назначен моим оппонентом на скоро предстоящей защите.

Лакшин меня предупредил об одной странности, которой привержен Гудзий на дипломных защитах: если ему работа студента нравится, то выступая, он то и дело как бы оговаривается: диплом называет диссертацией. Потом спохватывается, поправляется, и снова - не диплом, а диссертация! Получается, он вроде бы дает понять: тут не какая-нибудь жалкая дипломная работа, каких пруд пруди, а нечто особенное, просто настоящая диссертация, хоть кандидатскую степень присваивай!

Так и произошло. "В диссертации Орлова... простите, в дипломной работе", или "диссертант убедительно показывает... простите, дипломник"...
























Комиссия все понимает, улыбается.

Готовясь к этой части мемуаров, нашел в архиве "Заключение" на двух страничках, данное тогда научным руководителем. Там есть слова: "...Сделанные мной замечания не направлены к тому, чтобы снизить общую высокую оценку работы Д.К.Орлова, обнаружившего, как сказано выше, умение разбираться в сложных теоретических вопросах, самостоятельность и зоркость в анализе художественных средств Толстого, зрелую литературную культуру. Работа написана безупречно с точки зрения стиля... На основании сказанного не сомневаюсь, что дипломная работа Д.К.Орлова заслуживает отличной оценки. Научный руководитель проф. Н.Гудзий.. 6 апреля 1957 г."

Пятилетнее университетское пропахивание толстовских текстов с параллельным чтением дневников, писем, мемуаров, общение с толстоведами, последовательное самонасыщение толстовской атмосферой, моралью, философией, проникновение в склад ума и речи своего кумира - все это, говорю уверенно, оказалось не напрасным, пригодилось, стало фундаментом, когда подошло время дерзнуть вывести Льва Толстого на сцену в качестве главного действующего лица драмы. И для этого потребовалось, и для других работ того же направления - сценических и экранных.


Драма - частный случай жизни

После того, как "Ясная Поляна" была опубликована в ноябрьском номере журнала "Театр" за 1973 год, известный кинорежиссер Александр Зархи меня спросил: "Как вам это удалось?! Я всегда мечтал это сделать..."

- Для этого, - ответил я тогда, - должны совпасть три обстоятельства: надо всю жизнь заниматься Толстым, надо быть профессиональным редактором, ну и, конечно, совершенно необходимо оказаться профессиональным драматургом.

Первое из упомянутых обстоятельств после всего рассказанного, комментариев, надо думать, больше не требует.

Объективным подтверждением второго может служить хотя бы перечисление должностей, которые доводилось занимать. Тут и заведывание отделом литературы и искусства в газете "Труд", и должность зама главного редактора в "толстом" журнале "Искусство кино", и - главного редактора в 2-миллионном массовом - "Советский экран", и - главного редактора Госкино СССР, а в новые времена - работа в русскоязычной американской газете "Новое русское слово", в еженедельниках "Век" и "Родная газета".

Для доведения пьесы о Толстом до сцены, а потом и до печати, что буквально всем до меня пытавшимся, как известно, сделать не удавалось, редакторские навыки очень пригодились. И дело тут не только в способности отличать кондиционный текст от некондиционного, а еще и в непременном чутье на, так сказать, нюансы и происки времени, умение без существенных утрат для здравого смысла все-таки выводить свои затеи на фарватер, а не губить на рифах. Без рифов в таких делах не обходится.

И, наконец, о третьем из перечисленных обстоятельств - о профессональной правомочности моего присутствия в драматургическом жанре.

Юра Золотарев, известный в свое время фельетонист, из тех моих друзей, утрата которых десятилетиями саднит душу, закончил Литературный институт по факультету театральной драматургии.

Пересекаем с ним Пушкинскую - идем от редакции "Труда", где вместе служим, к не сгоревшему еще ВТО, время обеда, Юра говорит:

- Странно. У меня в дипломе ясно написано: драматург. А ни одна пьеса не поставлена. У тебя написано учитель, и а три пьесы уже поставлены...

Действительно, тогда было три, потом стало больше. В Москве они шли в театре им. Маяковского, в исчезнувшем позже "Жаворонке", в театре на Спартаковской, в Рязани, Туле, Новосибирске, Днепропетровске, Свердловске, Ростове на Дону, Кирове, всего и не припомню, даже выплывали в Югославии, в будепштском театре Бартока, в Улан-Баторе.

Первые пьесы были написаны в соавторстве с Левой Новогрудским, так парой нас и приняли в Союз писателей СССР как драматургов. Потом, начиная именно с "Ясной Поляны", стал работать один. Толстым не поделился. Это было только мое. Тем более, что в застольях Левушка любил прихвастнуть, что никогда не читал "Анну Каренину", интерес к которой ему отбили еще в школе.

В Союзе писателей в те годы было примерно тысячи полторы членов. Прозаиков порядка 850, поэтов - 400-500. А вот драматургов - 162. Помню точно, поскольку избирался в бюро секции. Постепенно количество драматургов сокращалось, вымирали. Нас было мало на челне. Редкий жанр.

Объяснить самому себе, почему именно драматургия стала моим делом, трудно. Стала и стала. Почему из более чем 40 видов легкой атлетики у меня пошел именно тройной прыжок с разбега? А из тихих настольных игр не шахматы, а шашки? Каждый из нас - индивидуальность. Она и прописывает жизненные сюжеты, в конечном счете делает биографию. Что лучше получается, тем и занимаешься.

Так что можно предположить, что сама судьба, не спрашивая разрешения, шаг за шагом подвела в конце концов к тому четкому ответу, который был дан Александру Григорьевичу Зархи на его вопрос "как вам это удалось?" Не прошел бы основательного искушения еще и театральной драматургией, не было бы "Ясной Поляны".

Существует множество руководств для желающих научиться писать пьесы или сценарии. Никогда не лишне с ними знакомиться, но и большой практической пользы от них ждать не приходится. Определяющим все-таки оказывается собственный склад ума и природа твоего воображения.

Приступая к пьесе, драматург на чистом листе слева пишет, кто говорит, справа - что говорят, ведь как просто! Но у одних ничего не получается, а у других получается "Горе от ума", "Ревизор", "Без вины виноватые", "Пять вечеров" или "Утиная охота".

Драматургия - особая литературная профессия. Не секрет, что редкий прозаик способен сам сделать инсценировку или сценарий по им же написанному рассказу или роману. Сколько замечательных повестей и романов обернулись жалкими спектаклями и фильмами! Недаром существуют профессиональные инсценировщики и сценаристы, которые не придумали ни одного собственного оригинального сюжета, но наделены этим редким даром - из чужого материала делать сочинения именно для театра и кино. Само их существование подтверждает, что талант драматурга - вещь, существующая объективно. Он или есть, этот талант, или его нет.

И тут самое время вспомнить об иных конкретных черточках и штрихах, из которых складывалась жизнь и судьба драматурга во времена, о которых речь. Само собой разумеется, - и это будем учитывать, - вокруг царил уверенный социализм, и подавляющее большинство народонаселения исходило из того, что социализм вечен. Этим определялись и конкретные поступки каждого, и планирование личной перспективы. Для сочинявших пьесы это еще и означало понимать: мало написать пьесу, надо суметь провести ее через министерство.

Пока сидишь, одинокий, за пишущей машинкой, тебе, в общем и целом, никто не нужен. Если есть соавтор, с ним веселее - можно переброситься в шашечки, но это частный случай, а в принципе нужны только машинка со свежей лентой, пачка чистой бумаги, а в голове - сюжет и слова для реплик и диалогов.

Время штурма и натиска (Sturm und Drang) наступает, когда пьеса готова. Это - общения, а значит - выпивания с закусыванием, элегантные заискивания, некоторые тебя унижения, допустимое уродование собственного текста во след так называемым редакторским замечаниям, и вообще уйма хлопот, проистекающих от твоего зависимого положения в сонме ответственных за культуру руководящих персон обоего пола. Ты, особенно если начинающий, хочешь, чтобы твою пьесу купили и поставили, они, персоны, тоже не хотят оставаться в стороне от праздника творческой жизни.

По мере наработки авторитета, после долгого, терпеливого бомбардирования инстанций твоими новыми сочинениями отношения сторон несколько выравнивались, но поначалу, для делающих первые шаги картина в шестидесятые годы прошлого столетия картина примерно так и выглядела.

Как появилась моя первая пьеса?.. Факт для истории малозначащий, но, вероятно, и его можно рассматривать как важный шажок на пути к "Ясной Поляне", а значит, для меня это значило немало...

Мне было 23, и я только начинал в газете. В нашем дружеском кругу в интересах подзаработать родилась идея написать сценарий для кино. И таким образом, рассуждали мы, всего за семьдесят страниц текста можно будет получить уйму денег, совершенно несравнимую с жалкими газетными гонорарами. Этим мы и занялись с двумя старшими друзьями - участником ВОВ, юрисконсультом Московского речного пароходства Левой Новогрудским и известным балетным критиком Андреем Дьяконовым.

По общему веселому складу ума из всех жанров мы выбрали комедию. Интересно, что наш сюжет оказался в сильном переклике с появившейся вскоре комедией Рязанова и Брагинского "Зигзаг удачи": на человека обрушивается выигрыш в лотерею и что из этого следует.

Коротко отвлекусь. Примерно через десять лет я покажу Эмилю Брагинскому две свои пьесы - "Ясную Поляну" и "Заснеженный Юкатан". Он скажет, прочитав: "Если вы так пишете, не понимаю - почему вы служите в штате?" Он сведет меня с режиссером Борисом Дуровым ("Вертикаль", "Пираты XX века", "Не могу сказать "Прощай"), который по "Заснеженному Юкатану" поставит фильм "Лидер". Сделает и еще один, по другому моему сценарию - "Смерть за кулисами", но, к сожалению, менее удачно.

А тогда первые одиннадцать страниц сценария мы действительно написали втроем. Потом Андрей откололся - то и дело нарушал спортивно-творческий режим и вообще не выдерживал однообразных напряжений. Вдвоем с Левой мы сценарий все-таки закончили.

Через общество кинолюбителей - было такое массовое движение в стране - проникли в дом к Григорию Львовичу Рошалю, мэтру, возглавлявшему то движение. Рошаль подробно разобрал наше сочинение, а говоря точнее, интеллигентно его разнес. Писать вы можете, отметил он, это видно по описаниям и ремаркам, но ваши диалоги не выдерживают никакой критики. Персонажи говорят плохо, не интересно.

Далее мы позвонили Леониду Иовичу Гайдаю, чтобы прочитал.Он предложил положить сочинение ему в почтовый ящик.

Через неделю перезвонили.

- Ребята, - сказал Гайдай, - вы написали говно. Так персонажи не говорят.

С тех пор никогда не передаю написанное через почтовые ящики.

На сорокалетии "Кинопанорамы" режиссер Ксения Маринина усадила меня перед телекамерой с Гайдаем и его автором (моим соседом по дому) Аркадием Ининым. Я, смеясь, напомнил Гайдаю ту его самую короткую в мире рецензию, вспомнил ради, так сказать, юмора и оживления беседы. А он не только не рассмеялся, а как бы даже испугался:

- Нет, я не мог так сказать!

Эту часть беседы в эфир не поставили.

Поражение со сценарием огорчило, но охоту творить не отбило.

- Если говорят, что у нас плохие диалоги, давай напишем пьесу! - предложил я Леве. - В пьесах вообще ничего нет, кроме диалогов. Потренируемся.

Видимо, сказалась выкованная спортом вера в тренировочный процесс. Лева, чуждый спорту по определению, поверил мне на слово.

- Но нужен сюжет, - задумался он, сразу согласившись переквалифицироваться из драматурга киношного в театрального.

Сюжет нашелся в моих черновых записях - сказка-притча для детей о любви к природе с этакими условными персонажами. Так мы родили современную театральную сказку "Зеленые братцы", которую и принесли в Министерство культуры РСФСР, где нас встретила круглолицая полная дама. Она была куратором всех российских тюзов. Чем больше мы ее потом узнавали, тем меньше понимали, почему именно ей поручили этим быть. Может быть, потому, что была она матерью-одиночкой - какая-никакая близость к миру детства. Держа нашу уже прочитанную пьесу на широких коленях, она озадачила вопросом: "Это вы сами написали?.."

Скоро "Зеленых братцев" поставила в Рязанском тюзе Вера Ефремова, нынешний знаменитый руководитель Тверской драмы. Получилось, что уже первая тренировка в деле сочинении диалогов прошла успешно.

Министерств культуры было два - союзное и республиканское. Первое размещалось вблизи ЦК и Кремля на улице Куйбышева, второе - на площади Ногина, то есть тоже недалеко от Кремля. Культура цвела под кремлевскими звездами.

В кабинетах союзного министерства сидели в основном мужчины, республиканского - женщины. И там, и там попадались симпатичные люди. Валерий Подгородинский, например, на Куйбышева, его сын стал известным актером. С редактором Севой Малашенко вообще, можно сказать, подружились. Бывший актер, он ловко сочинял маленькие актерские байки, которые охотно печатали в газетах. Жена его, Галина Новожилова, в течение нескольких десятилетий читала по радио "Пионерскую зорьку", а это, считай, всесоюзная известность. Во всяком случае, по голосу.

Сева очень гордился успехами сына - сначала школьными, потом институтскими, потом первыми научными. Севиного сына сейчас регулярно показывают по телевизору - круглолицый, рыжий, умный. Он все знает про арабский мир, доктор всех необходимых для этого наук, известный международник.

А темпераментных дам на Ногина возглавлял все-таки мужчина - главный редактор репертуарной коллегии. Рослый, в хорошем костюме, с большим портфелем, набитым пьесами, всё про всех понимающий, этакий тертый аппаратный калач с обаянием. У кого были к нему дела, старались поймать его в кабинете до обеда. Послеполуденное время отдавалось им фиесте, и расслабление это могло захватить долгий вечер.

И главный, и подчиненные ему интеллектуалки охотно общались с драматургами. Причем не только за письменными столами. Еще охотнее за ресторанными. Платили, конечно, мастера сюжетов и диалогов. Бывало, что на трех-четырех такси отваливали куда-нибудь в Архангельское, подальше от досужих взоров, и там в русском ресторане из толстых бревен всем становилось несказанно хорошо.

А то - у кого-нибудь дома. В моей однокомнатной, например, в Угловом переулке, в журналистском кооперативе. Кстати, там в мою дверь иногда по ошибке звонил Александр Трифонович Твардовский. Его друг имел мастерскую этажом выше, на приспособленном для жизни чердаке, лифт туда не доходил, и классик регулярно ошибался этажами. Я тогда помогал ему преодолеть последний лестничный пролет.

В однокомнатной квартире не разгуляешься, но гуляли. Широта радостного общения не измеряется квадратными метрами. Проверено на себе.

Обобщая, могу сказать: человеку со слабым здоровьем стать драматургом в тех условиях просто как бы и не светило. Но у меня в прихожей стояли два двухпудовика...

Дамы решали всё. Они могли зарубить пьесу, могли одобрить. Если одобряли, то сочиняли соответствующее заключение и направляли пьесу в цензуру, после чего - дожидайся выплатного дня и прибивайся к окошку кассы. За первую пьесу в начале шестидесятых годов полагалось 1200 рублей. За каждую следующую - 2400. "Жигули" тогда стоили - для сведения - 4 тысячи. Но был и особый тариф: 3600 рублей, но это, так сказать, живым классикам. Их было не много. Розов, например, Арбузов, Алешин, Шток, Салынский, Сергей Михалков, конечно. Мог отхватить по высшей ставке и кто-нибудь, способный надавить кушем - если был при должности или с хорошими связями в верхах.

Туда, где приличные деньги, - всегда страсти.

Профессиональных драматургов мало, а поступавших в министерства пьес - тьма. Складывалось впечатление, что при советской власти этим делом занималась половина страны. А самодеятельная инициатива народа, даже в ее извращенных формах, всячески поощрялась. Поэтому работники министерств не могли, не имели просто права, отмахнуться даже от сочинений авторов с диагнозом "больной на всю голову". Каждое подвергалось анализу и как устному, так и письменному "разбору". Только после этого оно могло быть "списано", считалось "отработанным". Иначе - продолжало висеть тяжким грузом на совести несчастного редактора, грозя ему за задержку ответа "простому советскому человеку" всяческими карами, включая материальные. Или того хуже - "по партийной линии".

Такая же, впрочем, практика, существовала в газетах - с письмами трудящихся. И с самотечными, как они назывались, сценариями, с чем я тоже близко познакомился, когда переместился в кинематографические сферы.

Отмахивание, как цепами на току, от наступавших со всех сторон плевел ради обнаружения какого-нибудь случайного зерна, было, конечно, тяжкой долей для неунывающих подруг, поставленных судьбой у театральных врат. Но зато радости и у них, и у нас были тоже!

- Что случилось? Вы сегодня замечательно выглядите! Нет, вы - всегда, но сегодня!.. - это было обязательно при входе в комнату. А эти коробки конфет, букеты к тем или иным приметным дням, один сказочник шампанское ящиком вносил. Ну и хрусталь - тогда ведь не кредитками мерялись, а хрусталем. А дать взаймы и забыть?! А с бодуна проснуться утром в редакторской постели? С иными бывало. Включение в репертуарный план хотя бы и провинциальных театров стоило того. Словом, между людьми поддеживались самые доверительные и теплые отношения.

Но и проколы бывали. Одна из дам, острая на язычок и особо славная в министерстве быстрым умом, гордилась своей большой грудью. Гораздо большей, чем у многих прочих интеллектуальных женщин, как она считала. И вот я, потеряв бдительность в пьяном застолье, позволил себе выразить в том сомнение, даже предположил, что у другой дамы, дочери знаменитого летчика и в то время жены известного режиссера, все-таки грудь больше - если судить по впечатлению, полученному на коктебельском пляже. И кто тянул за язык!? Получилась большая обида. Женщина вообще перестала смотреть в мою сторону, а я перестал заходить в ее комнату.

Прав Бабель: не шути с женщиной - эти шутки глупы и неприличны.

Но вот с редактором для "Ясной Поляны" мне повезло по-настоящему. Она была женщиной исключительно умной и совершенно огневой по темпераменту. Когда мы познакомились, а потом и дружески сблизились, она уже зашагнула примерно за полтора бальзаковских возраста. Может, и дальше. Фигура начала подводить, но ножки все еще были в порядке. "До не могу" вздернуть юбку, чтобы все в этом убедились, она после третьей-четвертой, а тем более пятой-шестой, не ленилась никогда.

У нее был долгий роман с одним здоровым прозаиком, который любил страницами описывать охоты и рыбалки в плавнях южных рек, так что смотрелся почти Паустовским или Юрием Казаковым. Рыбу он ловил месяцами и пил по-черному. А она страстно его любила! Их свидания неизменно заканчивались чем-нибудь особенным. Однажды она, будучи в Ленинграде на каком-то очередном всесоюзном семинаре, где участвовал и любимый, сбежала от него через окно совершенно голой. Повезло, что был первый этаж. Знакомые видели бегущую по Ленинграду немолодую обнаженную женщину и кое-кто с ужасом узнавал в ней ответственного работника Министерства культуры.

Закончился роман тем, что прозаик сломал ей ногу, сразу в нескольких местах. Она лежала в палате на сорок человек в гипсе, мы с Левой ее посещали с цветами и продуктами, а потом выносили на руках до такси, когда пришла пора ехать домой.

Вот какая женщина была у меня редактором на "Ясной Поляне"!

- Чего я в твоем Толстом понимаю! Ты это дело лучше меня знаешь, - сказала она, когда прочитала пьесу. - Только заключение сочини сам, а я подпишу. И направим в цензуру - что она скажет...

И цензура сказала! Но об этом дальше.


Ни шагу назад...


Все годы чудилось нечто значительное, что можно было бы сделать, создать, воплотить, запустившись на толстовскую орбиту. Идея пьесы "об уходе" сначала забрезжила, потом стала вырисовываться все четче. Проект виделся огромным, может быть, неподъемным, но совершенно упоительным. Кто, если не я?!

Я выписывал понравившиеся мне мысли из толстовских дневников не только потому, что тогда еще не имел 90-томника. Но даже если бы имел, все равно бы выписывал, взвешивая, пробуя, обминая каждое слово. Стало понятно, что в каждом толстовском возрасте затаена своя драма. Но именно в финале явилась драма несравненной сверхплотности и взрывной силы. Как приобщиться, как прикоснуться к сему не только на читательском, а еще и на, возможно, писательском уровне? Достаточны ли будут все те качества, навыки, всяческие знания и впечатления, опыт, наконец, что копились во мне, складывались, сплавлялись?..


В самом-самом центре Москвы, там, где Тверская начинается, углом "Националя" зацепившись за Моховую, с фасадом, прибранном и убранном в несколько развлекательном, чуть фантазийном стиле, в улицу складно и, я бы даже сказал, уютно вписался театр имени Ермоловой.

С ним немало связано.

Вот я у него на крыше. По другим крышам пробрался сюда, мимо и поверх оцеплений от самой Маяковки. Разорвал на пузе новое пальто. До этого ходил в отцовской шинели. Время к обеду, мартовское легкое солнце. Кажется, успел, скоро из Колонного зала вывезут на лафете гроб с телом Сталина. Вот показались. Створ улицы - от угла до угла - там, вдалеке одолели величественно и обидно коротко. Но - увидел!

Была в двадцатых годах театральная студия, ее возглавляла Елена Константиновна Лешковская. Имя почти забыто, а ведь она была - из числа самых наших первых народных артисток. Многолетняя любовь А.И. Сумбатова-Южина, поятоянная его партнерша, звезда Малого, легендарная скромница и несравненная красавица... Это о ней Т.Л.Щепкина-Куперник, автор классического перевода "Сирано де Бержерака", написала однажды: "При ней все женщины ревнивы и все мужчины неверны".

Когда актерскую студию Лешковской решено было преобразовать в театр, все захотели дать новому театру ее имя. Нет-нет, что вы, запротестовала все еще прекрасная, несмотря на возраст, Елена Константиновна. Театру надо присвоить имя Марии Николаевны. Она имела ввиду Ермолову, свою душевную подругу. Я инженю-кокет, а она все-таки социальная героиня.

Так появился в Москве театр имени Ермоловой.

Лешковская - двоюродная бабушка моей жены Алены.

А квартира легенды Малого театра занимала первый этаж большого дома в Долгоруковском переулке (потом он был улицей Белинского, сейчас Никитский переулок) - это точно напротив служебного входа в Ермоловский театр. В 28-м Москва проводила Лешковскую на Новодевичье, семье же оставили одну, правда, самую большую комнату. В других расселились несколько старушек Кончаловских с полотнами знаменитого родственника, их подселила к себе Лешковская, когда сказали уплотняться, потом здесь появились милиционер с женой и ребенком, пьющая мать-одиночка, пристроился и другой народ. Вот отсюда, будучи уже замом главного редактора в теоретическом киножурнале, я и увел Алену в нашу долгую семейную жизнь, поначалу несколько озадачив тещу.

Она вошла в комнату, когда я, красуясь перед компанией, отплясывал в присядку, и именно в тот ответственный момент первой встречи с тещей упал навзничь. С этой-то нижней точки и увидел ее впервые - стройную, сухую дворянку, выпускницу института благородных девиц, с тремя языками. Она с интересом разглядывала выпавшее её дочери счастье.

Сейчас у нас в доме висит большая фотография под стеклом, в подсохшей от времени раме. Вообще-то она хрестоматийно известна: женская голова, крутой лоб, летящий взор Орлеанской Девы. Но по светлому полю внизу - надпись от руки, чернила почти не выцвели: "Любимой артистке и дорогому товарищу Елене Константиновне Лешковской на добрую память от искренно любящей М. Ермоловой. 1907. 14 мая".

В Ермоловский театр мы приходили с Левой, когда главным там был Виктор Комиссаржевский - предлагали свою пьесу "Волшебный пароль". Он не заинтересовался. Ее приняли к постановке в театре имени Маяковского - сначала одобрил директор народный артист Владимир Федорович Дудин, потом и художественный руководитель - сам Николай Павлович Охлопков.

Охлопков был уже плох, многое забывал. В одно из своих редких посещений театра, выйдя в центральную ложу, он обнаружил, что на сцене идет репетиция. А что репетируют? - Ему объяснили - "Волшебный пароль". А почему мне не дали прочитать? Ему не стали напоминать, что он, как и положено, пьесу читал и уже одобрил. Дали снова. Для авторов получилась нервная неделя: а вдруг-да по второму заходу не понравится? Но ему понравилось и на этот раз. Наверное, "Волшебный пароль" была последней пьесой, которую читал Охлопков.

Уже при Андрее Гончарове этот получившийся вполне средним спектакль продержался в репертуаре маяковцев восемь сезонов.

И все вижу ту толпу все у того же театра имени Ермоловой на границе шестидесятого года, вижу Мишу Шатрова, еще не седого, но уже с тех пор сразу и навсегда солидного. Как фокусник из рукава, он выпускает контрамарки, счастливит ими друзей - здесь премьера его "Глеба Космачева": о строителях таежной железной дороги, о хорошем парне, которого оклеветали. Поставил спектакль вернувшийся с отсидки классный режиссер Леонид Варпаховский, играть мальчика, который есть в сюжете, пригласили гениальную травести Лидию Князеву из Московского тюза, сценографию осуществил модный художник Владимир Ворошилов (эту его ипостась затмит потом слава созданной им телепередачи "Что? Где? Когда?"), ну а в главной роли - молодой и неотразимый, размноженный экраном и рекламными открытками Владимир Андреев. Толпа наэлектризована, над спектаклем витает угроза запрета, не увидишь сейчас - рискуешь не увидеть вообще...

Вот в этот-то театр, который родным еще не был, но и чужим никак не назовешь, в один из дней сезона 1970-1971 гг. я вошел со служебного входа, с улицы Белинского, той самой, на которой с недавних пор стал часто появляться, но по другому, понимаете, поводу. Предварительно был созвон с новым художественным руководителем ермоловцев, через месяц-другой он получит звание народного артиста РСФСР, с Владимиром Андреевым.

Идею впервые в России вывести Толстого на сцену в качестве персонажа он одобрил сходу. Она ему понравилась сразу - со всем объемом выигрышных от нее последствий. Да и то сказать: собираешься руководить театром, умей предусматривать последствия. А Андреев, к слову, был в этом отношении чуток и тогда, и потом. Давай, сказал он, пиши! Главное - у нас есть актер на центральную роль - народный артист республики Валерий Петрович Лекарев.

Потом, мысленно перебирая актеров, с кем имело бы смысл заводить речь о привлечении к роли Толстого, обратил внимание на некое сходство в их биографиях: оказалось, каждый или играет, или играл Ленина! Получалось даже немного комично: два в одном - тут тебе и зеркало революции, и сам революционный вождь. А если всерьез, то - понятно. Абы кого на Ленина не ставили, выбор в актерских труппах выпадал на лучших - и в профессии, и по таланту. А нервический склад психофизики таких исполнителей, их эмоциональная подвижность, способность убедительно вживаться в чужую индивидуальность вполне позволяли надеяться, если и не на полную посильность для них роли Толстого, то хотя бы на осмысленную попытку к ней подступиться.

С Лекаревым был именно этот случай. Едва приступив к обязанностям главного режиссера театра, Андреев дал ему играть Ленина в пьесе Юлия Чепурина "Снега". Разгребать конъюнктурные сугробы как режиссер-постановщик взялся сам.

- Делай заявку, - сказал Володя в ту нашу встречу, - давай нам и в министерство. Мы направим туда официальное письмо, что пьеса нам нужна, будем просить заключить договор с автором.

Это был максимум возможного на том этапе! О большем автору не приходилось и мечтать. По сию пору храню в сердце благодарность Андрееву. Потом менялся он, менялся я. А тогда, мне кажется, мы оба были прекрасны.

Если за заявкой стоял реальный театр, министерство заключало договор почти с легкостью: какая никакая гарантия, что выпущенные из рук деньги пойдут не только на пропой автору, но будут оправданы еще и спектаклем.

Тем не менее...

-Ты сошел с ума! - так встретили министерские дамы меня, примчавшегося на Неглинную со сверкающим от радости предстоящей работы взором и с развернутой до восьми страниц подробной заявкой наперевес.

Об интересе театра они еще не знали...

- В лучшем случае, максимум - поставят в одном театре. Кто же пишет для одного театра?! Разве это деньги? Зачем тебе это нужно?

Им это не было нужно совершенно, мы еще поговорим дальше, почему не только им... Но в чем нельзя было отказать моим подругам, так это в знании текущей театральной практики...

- Начинается конкурс на пьесу о рабочем классе. Напиши - министр тебя по лестнице на руках понесет!

Та министерская лестница была широкой, по ней ходили, на ней трепались, курили, решали дела. Там, выясняется, могли и на руках носить, если не упираться...

Но я уперся. Заклинило. А вскоре пришел запрос из Ермоловского театра, и договор со мной заключили.

Загрузка...