— Умер! Бамбизов!.. Бамбизов умер!..
Пробудившийся день наполнялся разными шумами — звоном подойников, гомоном птиц, урчаньем мотора, и вдруг:
— Умер Бамбизов!.. Бамбизов умер!..
И затихло все, как перед грозой. Затаились птицы. Истерично затарахтевший пускач, стрельнув по-винтовочному громко, умолк. Колокольным звоном бомкнула о ведро уроненная дужка.
— А-а-а!..
И — тишина.
Хрустнул песок. Сидевший на бревне ревматический мужик Захар Спирин — в стоптанных валенках, в рубахе-косоворотке, небритый, сполз старческим задом с бревна на землю, стал вдавливать в песок окурок. Хрустнул песок, и все, собравшиеся на пятачке у механических мастерских, на самом солнцепеке, где всегда, каждое утро, собирались на наряд, — все обернулись на этот хруст и уставились на Захара. Смотрели, будто там, под его пальцами — заскорузлыми, в трещинах, с въевшейся в них землей, — творится что-то необыкновенное. А Захар ввинчивал окурок в холодный с ночи песок и думал. «Вот незадача… Не будет яблок у меня и в этом году. И что б раньше мне к нему прийтить? Только вчерась осмелел, сказал: «Владимир Ваныч, беда с садом у меня». — «Что такое, Семеныч?..» — «Да ить какой год уже — цвесть цветет — вон как, а потом вся как есть зелень опадает, не вызревает. Чую, и в этом году такая ж история будет. Уже падають, а ишо ж совсем зеленые…» — «Так что ж молчал. Завтра буду в районе, зайду в управление — приглашу специалиста, полечит он твой сад». — «Пожалуйста, может, в почве что, а может, другое что…» — «Приглашу, приглашу, Семеныч!» Поручкался на прощанье. А сичас пришел, думал разъяснить, как оно у меня с садом получается, чтоб ему понятней было с тем специалистом толковать… И вот… «Приглашу, приглашу». Пригласил…»
Захар вмял окурок, нагреб над ним небольшой овальный холмик, посмотрел на него грустно, поднялся.
— Вот незадача. Пойду. — И пошел, низко опустив голову, шаркая старыми валенками.
И все будто очнулись, каждый подумал, что и ему надо что-то делать. Сидеть здесь нечего, разговор, с каким он пришел к председателю, откладывается. Отбыл куда-то по срочному делу председатель. В смерть его не верилось: слишком живой был, слишком глубоко в жизнь каждого вошел, чтобы взять вот так вдруг и умереть.
Меланья Осташкова — белолицая, холеная старуха в миткалевом платочке шалашиком, затянула у подбородка узелок потуже, перекрестилась:
— Царствие ему небесное… — и направилась прочь с подворья — медленно и важно. «Отвоевался, анчихрист. Строгий был, куда тебе! Все чтоб для обчества, для колхозу, а колхоз, мол, потом не обидит. А колхоз — это он и есть, один, самоличный… Вчера при народе срамил. А пришла ить с добром: «Владимир Иванович, я насчет торфочку…» — «Чиво, чиво? Торфу? У тебя есть кому нарезать. Иван дома. Да и те скоро поприедут, пузо будут греть у пруда. Заставишь их — пусть нарежут торфу». — А сам кепку с затылка на лоб сдвинул, спрятал глаза от солнца и уже с бригадиром речь заводит, а со мной все, кончил. «Дак нетути Ивана — совсем бросив матку». — «Бросив! — отзывается. — Сама еще крепкая. Почему на работу не ходишь? Лен убирать — самая горячая пора, детишки идут, а ты никогда не поможешь колхозу». — «Дак больная я. Сердце у меня, сердце…» — «У нас у всех сердце. Вон Настя тоже с сердцем, а пошла. И ей не то что, а лучше стало». — «Нет, сердце, сердце у меня… И радикулит». — «У всех радикулит. Как за сорок — так радикулит. Только у одного меньше, у другого больше». — «Дак у меня хронический». Долго сидели молча, будто и забыли друг о друге. Напомнила: «Дак, Владимир Иванович, пожалуйста, торфочку?..» — «Совести у тебя, говорит, нет, Меланья. Приходи завтра. Будут члены правления, решим, как быть с тобой». А завтра — вот оно какое вышло. Все старалси, все старалси, а теперь что?..»
И устыдилась: так-то о покойнике нельзя. Прикинула, поправилась: «Ну, правда, при ём зажили люди. Обстроились домами, и в избах — по-городскому обставлено. Строгий был, дисциплину, порядок блюл. Строг, но отходчив. Что правда, то правда. Царство ему небесное…»
На взмыленной лошади прискакал заместитель Бамбизова Гришанов — седеющий капитан в отставке. Осадил на всем скаку рысака, лихо вздыбил его, и тот закрутился на месте, обдав сухой пылью молчавшую толпу. В хромовых сапогах, в галифе и гимнастерке, застегнутой на все пуговицы, кроме самой верхней, с неизменной кожаной планшеткой в руках, Гришанов грузно полез с коня. Хотел сделать это быстро, но левая нога застряла в стремени, и он долго выдергивал ее. А конь не стоял на месте, разгоряченный, переступал, и Гришанов прыгал на одной ноге вслед за ним.
— Тпру, чертяка!..
Наконец освободил ногу, окликнул бамбизовского шофера, повисшего на дверце «газика»:
— Виктор, отведи Мальчика в тень, привяжи. — И к толпе: — Тише, товарищи!.. Нас постигло горе. Умер Владимир Иванович Бамбизов. Отдадим последний долг — почтим минутой молчания. — Помолчал. — И никакой паники, товарищи. Жизнь продолжается, а значит, все мы должны трудиться с удвоенной силой. Я помню, как умер отец… Я плакал, товарищи, думал: все, жизни больше нет, свету конец настал. А оно — нет, обошлось, жизнь идет, товарищи, вперед. Так что все по местам, как определил еще вчера Владимир Иванович. — Уголком глаза заметил, что шофер намеревается уехать, предупредил: — Виктор, ты поступаешь в мое распоряжение. Сейчас поедем в райком.
Тот будто и не слышал, даже бровью не повел, сел за руль, захлопнул дверцу, но мотор заводить не стал. И Гришанов продолжал:
— На этом закончим, Время горячее, не ждет. По местам, товарищи.
— А с утями как? — подала голос Настя-птичница. — Владимир Иванович говорил, утей надо сдавать, дальше держать — колхозу убыток. А их десять тысяч.
— Надо возить, — подтвердил Гришанов.
— Какая машина, кто? И клетку надо подремонтировать. Вчера повезли, через речку переезжали, качнуло, она и разъехалась.
Настя — веселая игривая бабенка, в другое время рассказала бы, как ловили на лугу выпавших из клетки уток, насмешила бы всех, но сейчас смотрела на заместителя строго, даже осуждающе. Поджав губы, ждала ответа.
Гришанов дернул правой щекой, посмотрел по сторонам и, не найдя подходящего для такого дела человека, спросил:
— А почему вчера не заявила?
— Заявляла, Владимир Иванович сказал, чтоб на наряд пришла.
— Ладно. Отложим пока этот вопрос. Мне сейчас некогда, тороплюсь в райком. За один день с твоими утками ничего не случится. Сама видишь, какое событие. Еще у кого что? Только — неотложное?
Приблизилась несмело многодетная вдова Марина Власова. Худая, грудь впалая, под глазами тени. Платье висит на ней, как на вешалке. Судьба — что она делает с человеком! Была красавица на всю округу, замуж вышла за первого парня — тракториста Гришку Власова. Зажили в любви и согласии, дети посыпались — в год по одному, а потом сразу двойня. Радость в доме! Да недолго была та радость: погиб Гришка два года тому назад — рухнул с трактором под лед. И сникла сразу баба. Ей всего лишь тридцать с небольшим, а поглядеть — старуха старухой…
— У тебя че — Марья?
— Я насчет вчерашнего… — проговорила она тихо.
— Что «вчерашнего»?
— Вчерашнего разговора… Вы были как раз, Владимир Иванович обещал…
— Не помню.
— Ну, корова у меня стара, заменить бы… Детишки без молока. Владимир Иванович обещал…
— А-а!.. Нет, с этим делом надо погодить.
— Так обещал…
— Мало ли что обещал. И вообще это дело неправильное, мы пересмотрим его: заменять плохих личных коров на хороших из колхозного стада. Как это?
— Так всегда ж делали, и было хорошо.
— «Хорошо»! Индивидуалам хорошо, а общественному хозяйству урон. Мы прежде всего о колхозном должны пектись… Печься…
— А мы какие? Не колхозные? — слабо возразила Марина. — Колхоз — это мы и есть. Или как? Владимир Иванович всегда так говорил.
— «Говорил». Дай корову, а потом — дай сена. Так?
— Так. Да так и было. А теперь что ж, и сена не будут давать?
Гришанов промолчал. Не к месту спор затеял, случайно вышло. С Бамбизовым из-за этого спорил, райком себе в помощь призывал, но председатель делал по-своему. Накипело, и потому теперь не сдержался, затеял дискуссию зря.
— Правление решать будет, — сказал неопределенно и пошел к машине.
А Марина стояла — сердце зашлось болью: самой теперь придется выкручиваться с коровой. А как? Эту сдать в мясозаготовку… Другую купить. За вырученные деньги не купишь, разве что телочку… Ждать потом сколько — год, два, пока она станет коровой. Надо было раньше обратиться к Владимиру Ивановичу…
В сторонке судачили вполголоса женщины.
— И что ж за болезнь такая: был, был человек, вчера ходил, смеялся, а утром — нет?..
— Много ли надо! А он уж давно жалился на сердце.
— Укатали крутые горки…
— Ить он у нас тут, почитай, годов пятнадцать, коли не боле. Пришел чернявый, молодой, а стал весь сядой.
— Сядой!.. Сядина в бороду — бес в ребро.
— И что зря на человека, да на покойника…
— Не зря, было дело.
— А и было — не грех: Анютка — баба умная, ему под пару. Сходственные они.
— Кто ж говорит, что не сходственные? Сходственные. Да стыдобушки сколько перенести им пришлось.
— А поседел он ишо ране того…
— Дак и то, поседеешь: вспомнить, что было… И все на одну голову, на одно сердце, на одни плечи. Сверху жмуть, недовольство, снизу тоже недовольство: бедность, нехватка. Пока это все улегулировалось: тут поднялось, там опустилось.
— Все равно недовольство.
— Дак всем рази угодишь?..
Виктор обнял руль, уткнулся лбом в клаксон, задумался. Почему-то первое известие о смерти Бамбизова его совсем не поразило. Когда прибежала на рассвете растрепанная, бледная Ольга Тихоновна и закричала охрипшим голосом истерички: «Помогите!.. Помогите!.. А-а-а!..», Виктор сразу все понял и ничему не удивился. Даже как-то спокойно слушал вопли испуганной женщины и недоумевал, почему она орет: когда-то это должно было случиться, могло случиться и гораздо раньше. Но действительно, почему именно сегодня? Сегодня он этого не ожидал. Никакого повода, никаких признаков не было. А Виктор-то думал, что знает его лучше, чем самого себя. Лет десять вместе, бок о бок. В каких только переплетах не бывали! Был он ему и другом, и советчиком, и нянькой, и всем, чем угодно… Не удивился Виктор известию, схватился и побежал к телефону, вызвал врача. Спокойно слушал тогда Виктор, а теперь, будто шок прошел, нахлынула тоска…
Задумался Виктор, не заметил, как Гришанов забрался на председателево место, как под его тяжестью скособочился «газик», присев на правую рессору.
— Поехали.
Не поднимая головы, Виктор нажал до отказа на стартер. Металлическим скрежетом взвыл мотор, машина рванулась и понеслась.
Пулеметной дробью снова застрочил пускач, стрельнул несколько раз голубыми кольцами в небо и затих. Трактор завелся, поурчал на месте немного и побежал, нескладно вихляясь на выбоинах. Растопыренные высокие колеса делали его похожим на новорожденного телка.
Народ стал медленно расходиться.
— А-а-а… — неслось из-за сада: то выла председателева жена.
Машина выкатилась за село, заструила пыль по большаку. Вдали виднелись высокие густые тополя, а над ними — элеватор и водонапорная башня.
Завидев знакомые очертания города, Гришанов приободрился, будто не чаял добраться до родного места. Снял кепку — единственный гражданский атрибут на нем, — вытер взмокревший лоб и подшитую с внутренней стороны околыша клеенчатую полоску, ругнул про себя Бамбизова: «Выбрал солнцепек для нарядов. Все шуточки шутил: «Чтобы не рассусоливать, мол, долго. Ни зимой, ни летом. То ненастье, то солнце — одинаково разгонит». И осекся: вспомнил — нет больше Бамбизова. От того и чувствует себя Гришанов непонятно как. Такое им овладевало лишь на фронте, когда в напряженные минуты приходилось на вертком «виллисе» мчаться с донесением из штаба в штаб… Нет, не такое, сейчас что-то совсем другое — и обстановка не та, и тревога иная. Теперь он не просто чей-то посланец, — сам от себя гонец, от себя самого везет донесение.
Поглаживает машинально гладкую кожу тощей планшетки — нет в ней пакета за пятью сургучными печатями, лежат там лишь два листочка — список агитаторов да последняя сводка по надою молока. Донесение сочиняется на ходу. Сочиняется туго, слова не даются. А их, как и в военной сводке, должно быть немного, и именно те, какие нужны. «Федор Силыч, у нас случилось…» Что случилось? Горе, несчастье, катастрофа? ЧП? Или просто — умер человек?..
Во все времена горевестников не жаловали. Но Гришанова беспокоит не это. Да и как знать — горькую ли весть он везет Потапову? Отношения у них с Бамбизовым были сложными, в свое время покойный много крови попортил секретарю. Потапов недолюбливал его и побаивался: Бамбизов — фигура областная, у обкома на виду, да и характером отличался не ангельским, строптив был и упрям. Потапов, бывало, скажет: «Делать надо так-то». А Бамбизов встает и начинает доказывать свое. Да притом безапелляционно. Никакой тебе субординации. Вот и ежился Потапов, вот и крутился, изворачивался, чтобы и свой авторитет не уронить, и с Бамбизовым отношения не обострить… Так что — как знать, какую весть везет Гришанов. И тем не менее беспокойство одолевает: умер-то человек — не просто умер. Застрелился!..
Преодолевая звуковой барьер, самолет взорвал тишину пушечным раскатом. Гришанов вздрогнул от неожиданности: и впрямь, как в войну.
Но только на мгновение он отвлекся от своих мыслей. На войне было проще, тут же объяснять придется — как, почему, отчего. А что он знает? Жена Бамбизова, Ольга Тихоновна, живет с ним под одной крышей, и то не смогла ничего объяснить. Знай свое — орет, за голову хватается да твердит одно и то же: ничего не слышала, ничего не видела — выходила. А выходила-то она не просто выходила, скандал у них очередной с утра пораньше случился, сказала она ему что-то обидное. А он как раз с пистолетом возился почему-то, тряпочкой его протирал. Именной он у него, с фронта. Вскипел от обидных слов Бамбизов, вскочил, закричал: «Доведешь ты меня — пристрелю! Застрелю тебя и себя заодно. Вон отсюда, не доводи до беды!» И будто бы кинулся к ней. Она испугалась, убежала. Услышала только грохот какой-то позади себя. А когда вернулась — тишина в его комнате поразила ее. Приложила ухо к двери — тихо. И тут-то кольнуло что-то, открыла дверь, а он… Видел Гришанов всю эту картину. Виктор как раз врача ездил вызывать, возвращался, встретил на дороге Гришанова, подхватил. Приехали, вошли в комнату. Бамбизов лежит на полу вниз лицом, тут же пистолет валяется — «ТТ» военного образца. Гришанов взял пистолет двумя пальцами за самый кончик ствола, повертел, надпись дарственную прочитал, положил на то же место. К столу подошел — может, записка какая оставлена. Нет, ничего, никаких бумаг, только потертая кирзовая кобура да пистолетный шомпол с большим кольцом на одном конце и продолговатым отверстием — на другом. На шомполе мягкая тряпочка намотана. Вышел Гришанов, закрыл дверь, сказал, чтобы никого не впускали туда, чтобы ничего не трогали.
Вот и все, вот и объясняй — кто виноват, в чем причина. Если та история с Конюховой, — так не может быть, теперь уж как будто все улеглось. С подсобными промыслами прижали? Так сколько раз и по каким поводам его не прижимали? Звеньевую систему его как громили — ничего, выдержал. Дома что-то случилось с женой? Такое бывает. Но опять же — не молодые ведь они с Ольгой, дети уже взрослые… Правда, жили они неважно, особенно последнее время…
Нет, не объяснишь. А объяснять придется. Секретарь райкома потребует объяснений, потому что самому ему придется давать их обкому, а обкому, может быть, еще выше! Обязательно так и будет: умер-то не простой человек, скончался председатель известного в области колхоза, Герой Социалистического Труда! Умер? Если бы умер — куда все как проще было бы: приехал бы в райком и доложил — умер. Потапов снял бы трубку и сказал бы дальше кому надо — умер… И в газете напечатали б — скоропостижно скончался от инфаркта миокарда, кровоизлияния в мозг… Расширения… Сужения… Мало ли от чего скоропостижно умирают. А теперь как быть?
Переменил положение Гришанов, уселся поглубже в сиденье, меньше стал, скромнее; невиннее.
— Виктор, не забудь напомнить: нам надо будет потом в редакцию заехать.
Ничего не ответил Виктор, смотрит вперед, желваки под скулами перекатываются, думает. «В редакцию ему надо! И туда хочет успеть первым — торопится. Как же, это же очень важно — первым всюду поспеть с такой вестью, его потом надолго запомнят. И голос жалостливый, будто и вправду ему жаль Владимира Ивановича. А сам, наверное, радуется, что такое случилось — ишь как ожил, зашустрился, забегал. Указать успел: «Все по местам, жизнь идет, а я — в райком!» Событие, дело нашлось…»
Широкий небритый подбородок шофера угрожающе перекосился.
Попрыгав по булыжной мостовой, «газик» свернул на центральную улицу, нырнул под запретный знак — яркий «кирпич» на огромном железном круге, и заскользил по ровному асфальту.
Не дав остановиться машине, Гришанов выскочил из нее и побежал по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж. В райкоме еще было тихо, пахло сырыми полами, утренняя прохлада приятно остужала разгоряченное тело. В приемной не было никого, но Гришанов знал, что секретарь на работу приходит рано, и вошел прямо в кабинет.
— Федор Силыч, несчастье… — выпалил он и бросил на длинный, покрытый зеленым сукном стол свою планшетку, сам опустился на ближайший стул, закрутил головой: — Я так и знал, так и знал…
Утопший в просторном кресле низенький, толстенький, свежевыбритый от подбородка до макушки Потапов поднял свою большую круглую голову, кивнул склонившейся над столом заведующей отделом пропаганды Сякиной — чтобы не застила.
— Что?.. Что там еще?
— Умер… Бамбизов умер.
Потапов взглянул на Сякину, словно просил подтвердить услышанное. Опять этот Бамбизов — обязательно что-нибудь выкинет…
— Толком-то можешь объяснить?
— Застрелился…
— Час от часу не легче! — Потапов поднялся из-за стола, побросал карандаши в мраморный стакан, сувенирную авторучку «Спутник» вставил в колпачок-стабилизатор, нацелил «ракету» на себя. Собрал бумаги, выровнял их, постучав ребром по столу, отложил в сторону. Навел порядок на столе, поднял голову, взглянул на Сякину, на Гришанова, сел в кресло. Помолчал.
— Как это произошло? Почему?
Поднял плечи Гришанов — не знаю.
— Ну, хоть что-нибудь ты можешь рассказать? — Потапов начинал сердиться. — Как, когда, где?..
— Дома. Утром у себя дома, на квартире. — Гришанов силился вспомнить, что он еще знает об этой истории, и оказалось — ничего. Предательски запершило в горле, быстро откашлялся, повторил: — Утром… — и добавил: — Рано утром, я еще только на работу шел. — Овладел собой, стал рассказывать: — Смотрю: «газик» его несется. Останавливается. Думал, сам там, что-то сказать хочет. Подошел. А в машине только шофер, в контору ездил врача по телефону вызывать. Ну, я понял — что-то случилось. Думаю — заболел. Сел в машину, поехали. Приезжаем, а там вот такое.
Подперев щеку большим пальцем, Потапов смотрел на Гришанова, ждал продолжения. Не дождавшись, спросил:
— Что там? Ну?..
— Ну, лежит. Застрелился.
— А может, нет?
Потапов продолжал смотреть на Гришанова, и тот развел беспомощно руками: все правильно, а больше вряд ли кто что скажет.
— Н-да… — проговорил Потапов и перевел взгляд на Сякину. Та разогнала вокруг своей головы дым от папиросы, обернулась к Гришанову.
— Наверное, хоть записку какую оставил? — И тут же разъяснила Потапову свою мысль: — Сам-то он должен был как-то объяснить людям свой поступок!
Гришанов недолюбливал эту въедливую сухопарую женщину, прокопченную табаком. Поэтому первой мыслью его было — не отвечать на ее вопрос, сделать вид, будто не слышал. Однако помимо своей воли покрутил головой, сказал небрежно:
— Никакой записки нету, — и уже мягче, адресуя свои слова только секретарю, добавил: — Смотрел, на столе ничего нет. В ящике или еще куда там не лазил… Предупредил, чтобы в комнату никто не входил и ничего не трогали, пока… Ну, пока из прокуратуры или из милиции не приедут. Дело-то ведь такое, мало ли что.
Кивнул головой Потапов — одобрил, и от этого кивка сразу легче сделалось на душе у Гришанова, передохнул, поудобнее сел на стуле.
— А может, жена уничтожила записку? — не унималась Сякина.
Гришанов напрягся, но Потапов отмахнулся от этой версии, и вопрос остался без ответа.
— Вечером видел его? Что он делал? Куда-нибудь ездил? — спросил секретарь.
— Вчера видел его еще днем — ничего такого подозрительного не заметил. А вечером, может, и ездил куда — не знаю.
Сякина подбежала к окну, высунулась по грудь наружу, крикнула:
— Андрющенков! Зайди к Федору Силычу! Идет. Сейчас шофер все расскажет.
Воцарилась тишина, все ждали шофера: он действительно может многое рассказать. Потапов вышел на середину кабинета, прислушался. Вот мягко стукнула наружная дверь, и кто-то стал скрестись во внутреннюю, ища ручку в темноте тамбура. Наконец ручка повернулась, и в кабинет вошел Виктор. Увидев стоящих прямо перед собой секретаря и Сякину, Виктор оторопел, попятился, придавил дверь спиной. Стянул кепку с головы, вытер подкладкой лоб, посматривая то на одного, то на другого, ждал, что скажут.
— Что там случилось? — спросил Потапов, глядя на шофера в упор.
Расширив глаза, шофер перевел их на Гришанова, удивился: разве парторг ничего не рассказал? Он же только за этим сюда и ехал?..
— С Бамбизовым что?.. — нетерпеливо уточнил Потапов.
— Дак что?.. Ольга Тихоновна знай кричит свое, а я там не был, — и кивнул на Гришанова: он, мол, все знает, заходил в комнату, у него и спрашивайте.
Потапов сделал несколько шагов по кабинету, успокаиваясь, подошел совсем близко к шоферу, спросил мягко, почти ласково:
— Но — из-за чего? Ты с ним бывал, все знаешь.
— Не знаю… Он мне ничего не говорил…
— Пойми, Андрющенков, своим молчанием ты Владимиру Ивановичу теперь уже не поможешь. А нам надо знать причину…
— Я ничего не знаю, — угрюмо проговорил шофер, не дав секретарю до конца высказать свою мысль.
— Где вчера были? Пили? Куда ездили?
— Никуда мы вчера не ездили, — сказал Виктор. — А что у них вышло — не знаю. Утром это было, на рассвете. У жены его спросите.
Но Потапов уже слабо слушал шофера, прохаживался поперек кабинета и ругал себя за то, что учинил допрос парню. В самом деле, что он знает? Застрелись сейчас Потапов — ну пытайте его шофера, хоть на дыбу подвесьте — все равно ничего не объяснит. «Нервы, нервы… На пенсию попроситься, что ли?.. Если бамбизовская смерть пройдет стороной, не заденет — попрошусь на пенсию. Адская работа…» И, не оборачиваясь, махнул шоферу — иди.
— Видали, каков! — проговорила вслед шоферу Сякина. — Упрямый, настоящий бамбизовский выкормыш.
Взглянул на нее осуждающе Потапов, вернулся к своему креслу, но не сел, а стоя стал нажимать кнопку на телефонном столике. На вызов никто не являлся: было еще рано. Звонок тревожно подзенькал в приемной и затих. Потапов сел, беспомощно положил руки на стол, постучал пальцами по стеклу.
— А днем, когда встречались, как он выглядел, что говорил?
— Обыкновенно выглядел. И говорить — ничего не сказал. Кивнул и прошел мимо. Вы же знаете, после того случая он меня терпеть не мог.
— После какого случая? — поднял голову Потапов.
— Ну, после этой истории его с Конюховой…
— А… — поморщился Потапов — неприятная история. — Да, уж конечно, любить после такого вас с Сякиной никто на его месте не стал бы. Вам только дуги гнуть.
Сякина занервничала, заходила от окна к столу:
— Из этой истории он так ничего и не понял. Слиберальничали мы с ним тогда. И вот результат.
Хрустнула сухо сломавшаяся спичка, полетели обломки ее через окно на улицу, вжикнула вторая, зашипела громко, распространяя запах серы. Сякина — худая, с бледным лицом курильщицы, энергично втянула в себя дым, скурив за одну затяжку полпапиросы. Обволокла всю себя клубком дыма и вышла из него, как из облака. Резко сдавила мундштук — раз, другой, третий, превратила его в гармошку и закусила кончик острыми зубами. Не вынимая папиросы изо рта, проговорила:
— Ваша любовь, Иван Силович, его и погубила. Добро до добра не доводит. С людьми надо обращаться строго, тогда они будут уважать тебя. Люди уважают только силу. — Она выдернула изо рта папиросу, ткнула ее огоньком в дно пепельницы и так долго и крепко держала ее двумя пальцами, словно живую, пока папироса не задохлась и не перестала дымить. Для верности она потыкала ею несколько раз в голубое донышко пепельницы, размочалила и бросила, брезгливо опустив уголки рта.
Потапов смотрел на Сякину и молча грыз ноготь: ее обвинение поразило его. А та не унималась:
— Предлагаю срочно созвать бюро и обсудить этот вопрос. Надо его примерно наказать. — Она резко обернулась к Гришанову и посмотрела на него в упор, ожидая одобрения. Но Гришанов вдруг съежился, втянул голову в плечи и, виновато степлив глаза, обернулся к Потапову: «Меня наказывать? За что?..»
— Кого наказать? — спросил Потапов, досадливо морщась.
— Бамбизова, разумеется.
Гришанов облегченно вздохнул, а Потапов, будто у него зуб заныл, простонал:
— Да ведь его уже нет! Разве вы не поняли, о чем речь?
— Прекрасно поняла. Наказать надо — в пример живым, чтобы не повадно было в другой раз…
— Другого раза-то не будет! — отмахнулся Потапов. — О чем вы говорите?
— Как знать, Федор Силович, — стояла на своем Сякина. — С Бамбизовым не случится, а другие могут повторить. Дурные примеры заразительны — это не мной сказано. Мы не можем допустить, чтобы в наших рядах были самоубийцы.
— Да нет его уже в наших рядах, нет. Он уже в тех рядах, откуда не исключишь. — Потапову надоела Сякина, она мешала ему сосредоточиться.
— Не важно. — У Сякиной нервно задергалась правая щека. — Нужно посмертно вывести его из состава членов райкома, исключить из партии и просить вышестоящие органы о лишении его высокого звания Героя Социалистического Труда.
— Не говорите глупостей, — оборвал ее Потапов.
— Да-да, Федор Силович, — стояла на своем Сякина. — Только так мы сможем воспитать достойную смену, только так мы сможем воздействовать на молодежь. Я убеждена: мы не имеем права хоронить его коммунистом — он проявил малодушие. Раз уж мы проморгали в своей воспитательно-пропагандистской работе его при жизни, надо наверстывать это дело после смерти. Тут, конечно, есть недоработка и райкома в целом, и моя, как человека, ведающего пропагандой, но большая часть вины ложится на товарища Гришанова. Он был послан райкомом в колхоз, чтобы проводить эту работу. Но, судя по всему, с поручением товарищ не справился, доверие районной партийной организации не оправдал.
«Вот оно, начинается…» — Гришанов приподнялся, беспомощно развел руками, глазами прося пощады у Потапова. Тот махнул — сиди, мол, хотел что-то резкое сказать Сякиной, но сдержался.
— Да, конечно… Человека мы проморгали, — согласился он и мягко попросил Сякину: — Ладно, Венера Изотовна, идите, займитесь своими делами.
— А бюро? — сдвинула та нарисованные брови. — Имейте в виду, это не просто самоубийство на почве чего-то там сугубо личного. У него мозги всегда были с завихрениями. Вспомните, какие он мысли высказывал? «Я готов бросить себя на плаху!» Вот он и бросил, думал, мы споткнемся о его труп и свернем в сторону. Но не тут-то было, просчитался!..
— Ладно, потом. — Потапов не знал, как от нее отвязаться. — Ладно, Венера Изотовна, я вас понял. Идите. Мне нужно посоветоваться с обкомом.
— Правильно. Уверена, вам скажут то же самое.
Выждав, пока за Сякиной закрылась дверь, Потапов потянулся к белому, с витым в мягкую спираль шнуром, аппарату, но трубку не снял: вспомнил о Гришанове.
— Как же это случилось? Толком можешь рассказать?
— Нет, не могу, Федор Силович… Ничего не знаю.
Постучал Потапов пальцами по стеклу, покряхтел:
— А что ж ты говоришь: «Я так и знал»? Что знал?
— Не надо было нам, Федор Силович, спасательную операцию в отношении его проводить.
— Какую?
— Ну эту… С этой, с бригадиршей, с Конюховой… Пусть бы путался. Предупредить бы помягче — мол, крути с ней, но так, чтобы никто не знал, чтобы поменьше разговоров было…
— Нельзя. Моральное разложение. Тут только отпусти вожжи…
— Там не просто — любовь…
— «Любовь…» А жену куда? Она грозилась в обком поехать. Но в каком положении я, как секретарь райкома? Не реагировать не мог. Да и Бамбизова надо было спасать. Человек он увлекающийся, горячий, мог далеко зайти, а это плохо кончилось бы и для него самого, и для нас… — Потапов задумался. — Конечно, не так надо было все это делать, не Сякиной поручать это деликатное дело. Да и ты тоже, пошел у нее на поводу. Так грубо все, по-медвежьи…
— Но, Федор Силович!.. — Гришанов приподнялся, приложил руку к сердцу, закрутил головой. — Я не виноват. Ведь я понял, что это ваше прямое указание…
— Да никакого, тем более — прямого, указания я никому не давал, — рассердился Потапов и досадливо отмахнулся. — И — хватит об этом. — Помолчал и сам же снова заговорил: — Неужели из-за этого? Времени-то сколько с тех пор прошло? Нет, не может быть. Я понимаю — тогда, сразу, вгорячах. А теперь? Нет, тут что-то другое. — И от этой мысли Потапову почему-то стало легче, будто он уже доискался до причины и она лежит далеко, за пределами его влияния. Но, вспомнив, что дело со смертью Бамбизова только еще начинается и что он ни до чего пока не доискался, а лишь отмел одну из причин, вспомнил, что тем не менее ему придется давать объяснения по этому поводу, и, по-видимому, не один раз, помрачнел, заговорил раздумчиво. Говорил и в словах нащупывал объяснения случившемуся, искал причину, и искал ее где-то на стороне, подальше от себя.
— Ах, как глупо! Ну, зачем так вот?.. Что бы ни случилось там у него, неужели другого выхода не было? Не верю! Не верю, что у него создалось безвыходное положение. Да и какое может быть положение у Бамбизова? Я хотел бы быть на его месте, мне бы его заботы! Не найдешь, пожалуй, человека в районе, чтобы ему не завидовал. Удивительно, что ему не хватало: я с ним всегда советовался, запросто разговаривал, даже в гостях бывал. Членом райкома избрали. Депутат, Герой! Ну, куда еще дальше? На мое место? Предлагал: «Садись, говорю, попробуй, какой он этот хлеб, секретарский». Отмахнулся: знаю, говорит. И верно, знает. Председателем райисполкома работал, сам, добровольно, пошел в колхоз. Умный же мужик, черт возьми. И вот на тебе — такую глупость сотворил. Хоть мы и спорили с ним, с загибами был человек, но я его любил. Любил, чертушку!
«Любил?!» — удивился Гришанов и даже приподнялся — не ослышался ли. Вдоль спины пробежал холодок, Гришанов насторожился.
А Потапов говорил, говорил, словно тянул время, которое должно как-то решить все это по-иному. Его мысль кидалась из стороны в сторону, но сквозь весь сумбур догадок, предположений, версий проступало одно: случилось чэпэ. Притом такое, что ни скрыть, ни замять, ни сгладить никак не удастся. Бамбизов — фигура. И особенно сейчас, вот только теперь ощутил Потапов, какая фигура Бамбизов. Живой, оказывается, был не так опасен, мертвый — страшен. Он подвел черту подо всем, а объяснять все до этой черты придется теперь ему, Потапову.
— Хороший мужик был, с ним было легко, интересно работать, — заключил он убежденно и решительно снял белую трубку. Как обычно — бодро и властно сказал: — Обком. Первого секретаря. Срочно. — Положил трубку и, не глядя на Гришанова, попросил его выйти в приемную. Когда Гришанов вышел, подвинул красный аппарат. — Прокурора. Ты, Мосин? Ты где? Еще дома? Долго спишь, друг. В районе чэпэ, а ты ничего не знаешь, секретарь райкома должен тебе докладывать. Ну, ладно, ладно… Бамбизов застрелился. Да. Собери нужных людей по своей линии и быстро ко мне. Да не чешись долго, поторапливайся.
Пронзительно зазвенел белый телефон, Потапов бросил красную трубку, схватил белую, приложил к нагревшемуся уху.
— Алле…
Трубка пока молчала, и он, не отнимая ее от уха, перехватил левой рукой, правой достал из кармана платок, стал вытирать выступившую на лбу испарину.
Время было горячее, напряженное: весна в ту пору не радовала — завернули суховеи, озимые желтели, яровые не всходили. Многие председатели прекратили сев, ждали дождя. С утра собрался Потапов выехать в район — проскочить по колхозам, развеять «сухие» настроения. В райком забежал по какому-то делу на одну минутку — был он уже в сапогах и дорожном плаще с пыльными разводами на плечах и спине, — забежал, да и застрял: ждала его здесь Ольга Бамбизова — жена председателя из «Зари».
Некстати визит этот, что и говорить, но не принять ее Потапов не мог. Бамбизов заслуженный человек, член райкома. Помимо всего — когда-то, еще в ту пору, когда Бамбизов работал в райисполкоме, они были дружны семьями. Дружба эта была, правда, кратковременной, «служебной», быстро потом остыла, но она была, и отказать Ольге в приеме Потапов не решился. Встретил ее как старую знакомую, в кабинет впереди себя пропустил, стул подвинул, заговорил бойко, радостно:
— Какими судьбами? Давненько не виделись. Не заходишь. А ведь часто бываешь в райцентре. Загордилась?
— Нам-то чем гордиться? — жеманно и обиженно подобрала тонкие бесцветные губы Бамбизова. — Мы люди простые, колхозники. — Она еле заметно улыбнулась. — Вот вы совсем забыли дорогу в наш колхоз. А вам бы следовало почаще туда заглядывать, хотя бы по службе, — сказала и посмотрела на Потапова, но тот не обратил внимания на ее шпильки, продолжал говорить с ней в том же бесшабашном, приподнятом тоне:
— Так ведь ездишь, дорогая Ольга Тихоновна, туда, где провал. А в «Заре» и без начальства дела идут хорошо. Умным людям советовать — только мешать.
— «Хорошо»! — проговорила она многозначительно и глубоко вздохнула. — Всем глаза замазал, околдовал. И вам — тоже…
Догадался Потапов, что пришла она к нему неспроста, что беседа предстоит долгая, но все еще надеялся: Бамбизова поймет, как ему некогда, и отложит разговор до следующего раза. Однако она не собиралась уходить, и Потапов покорился. Взял стул, сел поближе. С расспросами не торопился — видел, как она волнуется, ждал, когда немного успокоится. Бледное, измятое лицо, покрасневшие глаза и нервически неспокойные белые руки — все это было несвойственно той Ольге Бамбизовой, какой он знал ее раньше.
— Что случилось, Ольга Тихоновна?
Подавшись чуть вперед, хрипловатым голосом она твердо потребовала:
— Я, Федор Силович, пришла за помощью. Бамбизова надо спасать. Если вы этого не сделаете, он пропадет окончательно. Но я, как жена, не допущу. Не примете мер вы, пойду в обком. — Тонкие губы ее задергались, она извлекла из рукава платочек и положила его на стол под локоть. — Человек катится вниз.
До Потапова доходили слухи, что в семье Бамбизова не все спокойно. Но мало ли что бывает… Дети стали взрослыми, появились зятья, невестки. Наверное, какие-то конфликты, трения — у кого их нет…
— Какая кошка между вами пробежала?
— Рыжая, двуногая, — выпалила Бамбизова и всхлипнула. — Совсем распустился, уему никакого нет. Пьяный домой приходит, с бабами путается у всех на виду. Ни стыда, ни совести.
Оторопел Потапов, не знает, как принимать ее слова. Она всегда была фантазерка, взбалмошная, а тут, видать, совсем с ума спятила. Захохотал деланно, руками замахал:
— Да ну, не может быть! Владимир Иванович — бабник! В его-то годы! Брось, брось, что-нибудь не то… — Однако любопытство взяло верх, перестал смеяться, спросил: — Неужели правда?
— Ему уже давно бес ребра щекочет. Я только молчала, надеялась — вот одумается, вот одумается, — и заплакала, засморкалась в платок.
— Ну и ну! — Захваченный врасплох, Потапов не знал, как вести себя — возмущаться, сочувствовать или радоваться, не знал он и о чем спрашивать — вроде неудобно копаться самому в таких делах. — Кто же она?
— Анютка Конюхова.
— Это какая? Не бригадир ли Селищенской бригады?
— Она самая. Немецкая подстилка. У нее и отец полицаем служил…
— Ну, это ты зря! — отмахнулся Потапов. — Давняя клевета. Мы проверяли, помню, это дело — ничего не подтвердилось. Но как же так — Конюхова! Ее бригада первой в районе завоевала звание коллектива коммунистического труда, сама она серьезная женщина. Муж есть, дети…
— «Коллектива»! Кто ей славу раздувал? Он, все он, специально условия создавал. Это все знают и могут подтвердить.
— Погоди, погоди. Не верится мне что-то. Может, это все воображение твое, ревность?
— Хорошее воображение! Как поедет в Селище — так раньше полуночи не возвращается.
— Ну и что? Мало ли дел. Хозяйство большое. Разве в других бригадах он не задерживается?
— Я сама, своими глазами видела. На днях дело было. Идет концерт в клубе. Перерыв. Смотрю — его нет. Где? А он с ней на втором этаже в музее истории и трудовой славы закрылся.
— Ну и что? Она член правления, член партийного бюро, бригадир. Мало ли какой разговор у них был.
— Дверь была закрыта… Это что за тайны такие?
Потапов смущенно улыбнулся:
— Насколько я помню, в музее даже сесть не на что. Да и потом — в антракте, во время концерта!
— Вот в том-то и дело. Молодежь кругом. Какой пример для детей наших? Поймите, Федор Силович, я не о себе хлопочу, я — ладно, свое отжила. Я о нем беспокоюсь, о молодежи. Ведь он знатный человек, в почете, всем его в пример ставят, в областной картинной галерее бюст стоит. Ну, каково? Если это дело не пресечь, оно плохо кончится. Молодежи внушает про красивую жизнь, большую любовь, цветы всех заставляет разводить. А сам? Позор! Все в колхозе только об этом и говорят, авторитет свой растерял. Надо немедленно снимать его с работы и переводить в другое место или ее гнать вон из колхоза, — заключила Бамбизова решительно.
— Ну дела! — уже без улыбки проговорил Потапов. — Вот не думал! Хорошо, что предупредила. — Потапов поднялся.
Бамбизова преградила ему дорогу, сообщила доверительно:
— Федор Силович, я бы ни за что не пошла к вам, все взяла бы на себя и несла бы этот крест до конца. Но когда я узнала, на кого он променял, — не могла стерпеть. Все простила б, смирилась, если бы он не с ней спутался. Ведь ни рожи, ни кожи, как говорят. Как женщина — неряшливая, в одной кофте все лето ходит. Приструните его. А ее надо убрать из колхоза.
— Хорошо, хорошо. — Потапов вышел, почесывая затылок. — «Ну дела!»
В район Потапов все-таки выехал, хотя и было уже поздновато — солнце стояло над головой и припекало в самое темечко. Планы его сорвались, но отставлять их совсем он не хотел. Надо было своими глазами посмотреть обстановку и доложить в обком, посоветоваться. «Объеду — сколько успею», — решил он, садясь в машину.
Пока «Волга» выбиралась из города, Потапов с заднего сиденья по привычке своей наблюдал за прохожими. Забившись в уголок, он почти невиден встречным, зато у него круговой обзор.
Весна завладела городом вовсю. На центральной улице нарядные девушки клюют тонкими каблучками узкую дорожку тротуара. На пустыре галдеж — ребятишки гоняют футбольный мяч. Хозяйки несут с рынка первую зелень: из корзин вылезают длинные, как камыш, перья лука, нежные узорчатые листья укропа, ярко-красная редиска. Этим товаром город в избытке снабжают предприимчивые стрелецкие женщины. Есть такая улица — окраинная — Стрелецкая. Ранней весной стрельцов заливает до самого порога, а иногда — до окон. Люди спасаются на чердаках, с внешним миром связь обрывается, но переселяться оттуда никто не хочет. И дома на Стрелецкой ценятся дороже, чем в центре. А все дело в огородах. Золотое дно — стрелецкие огороды. На улице еще снег, а в каждом доме в ящиках рассада зеленеет. Как только вода спадает, рассада переселяется на грядки, в примитивные парники, и идет упорная работа, чтобы урожай удался лучше, чем у соседа, и главное — раньше. Первый пучок зеленого лука, первая редиска, первый огурчик, помидорчик — кого не соблазнят после долгой зимы? Рядом с ними пусть лежат апельсины и пусть они будут вдвое-втрое дешевле, весной человек на них и не взглянет. Любую цену дадут за первый огурец или помидор. И стрельцы заламывают такие цены, что только ахаешь. В городе их не любят, зовут спекулянтами, но без них не обходятся: овощами снабжают только они. И потому мирятся с ними и власти, и жители.
— Кое-кто сегодня уже окрошку попробует, — заметил шофер. — Кто, конечно, умеет сам квас делать. Пока наш Лимонадный Джо раскачается, и лето пройдет. Да что ему, тому же Григорьянцу? В плане квас занимает второстепенное место, доход от него маленький, а возни много. Хоть подохни мы от жажды, на его зарплате это все равно не отразится. И залей он нас квасом — зарплата не прибавится. Так будет он за «так» бодягу эту разводить?
Потапов не поддержал шофера. Послышались ему в этой речи какие-то анархические нотки Бамбизова. Всем бы только ворчать, только критиковать установившуюся систему. Поветрие какое-то пошло. Думают, так просто: взял и изменил. Думают, от одного человека все зависит. Попробуй, поломай. А вдруг хуже будет? Тогда что? Всем все равно не угодишь. Одному в этот момент давай квас, другому — пиво, а тем девчонкам — мороженое. Хлеб да колбаса, наверное, важнее, чем эти мелочи.
Вспомнив о Бамбизове, Потапов уже не мог не думать о нем. Визит Ольги теперь поворачивался как-то совсем по-другому. Тогда он все-таки отнесся к этому легко: выслушал и не очень поверил ей, в душе посмеялся над поздним романом Бамбизова. Теперь же эта новость все больше и больше беспокоила Потапова. Бамбизов человек крутой, прямой, твердый. Если у него действительно роман, значит — всерьез, а если всерьез — надо пресечь, пока это не получило всеобщей огласки. Такие вещи поощрять нельзя.
Потапов все больше и больше распалялся, в душе росло негодование, злоба на Бамбизова. Почему вдруг — не понятно. Он был бы рад более крамольному поступку Бамбизова, чтобы умерить его прыть, осадить, подмять. Его нужно осадить для него же самого, для пользы дела. Частенько заносит Бамбизова в сторону. Помнится, еще в те годы, когда увлекались «королевой», он единственный противился этому делу и портил сводку района. Добро бы противился тайно, как делали другие. Так нет, объявлял вслух: «Не буду сеять шестьсот гектаров, нам достаточно двухсот. Нам, мол, лучше знать, что для хозяйства необходимо и в каких количествах. Дали задание колхозу: продать государству столько-то зерна, столько-то мяса, молока, других продуктов — и все. Мы уж сами посчитаем, сколько чего нам надо сеять, чтобы выполнить план и иметь прибыль. Не выполним — бейте, наказывайте. По-моему, так нами надо руководить». Конечно, теперь он оказался прав и еще больше возгордился. Но тогда ведь это была линия, и ее надо было выполнять. И сейчас он гнет по-своему. Сказали и насчет кукурузы, и насчет другого, а он продолжает все-таки сеять свои двести гектаров да еще похваляется, какая хорошая у него кукуруза. Хорошая — ну и хорошая, слава богу. Так нет, подтрунивает, вы, мол, тогда были дураками и теперь не поумнели. Другого давно бы можно было приструнить, поставить на место. А этот силу взял, Героя ему дали, в области с ним нянчатся. Обнаглел, явно обнаглел. Надо осадить.
Тряхнул головой — разогнать хотел неприятные мысли, к другой стороне пересел, рассматривать поле стал. Но Бамбизов из головы не выходил. Заварил кашу, а секретарю придется расхлебывать. За кого — за кого, а за него обком шею намылит.
И уже совсем миролюбиво решил Потапов: «Надо спасать человека. Что-то придумать придется». Увидел агрегат сеяльщиков, вернее, не агрегат, а движущееся по полю облако пыли, приказал повернуть к нему. В конце гона, у посадки, стали ждать, когда подойдет трактор. Но раньше, чем трактор, прискакал председатель. Он был на другом поле, издали узнал машину секретаря, поспешил к нему. Молодой парень, с год как поставлен во главе колхоза, запыленный, небритый, с руками, испачканными машинным маслом, он смотрел на секретаря и ждал, какие тот сделает указания.
— Ты что это, вид у тебя какой? — заметил Потапов.
— Да что мне, жениться? — отшутился тот.
— Кто вас знает, — проворчал недовольно Потапов, чем очень озадачил председателя.
Смутился парень, щупает подбородок, щеки — да, щетина, но ведь время-то какое, до бритья ли тут. Стал оправдываться.
— Думал, забегу домой, побреюсь, да так и не пришлось…
Но Потапов его уже не слушал, он, казалось, забыл, о чем шла речь минуту назад, смотрел на приближающийся агрегат:
— Значит, сеешь? А упрямился: земля, говорил, сухая?
— Земля сухая…
— Ну, а как же?
— У Владимира Ивановича был — он сеет. Говорит, скоро дождь будет.
— А у него что, прямая связь с небесной канцелярией?
Молодой председатель оценил остроумие секретаря, засмеялся.
— Старики по каким-то приметам предсказывают дождь.
— Глупость, — рассердился Потапов. — Хитрит он со стариками. Просто надо сеять, вот и сеет. При чем тут приметы? Зерно в земле — спокойнее на душе: первый дождик, и ты на коне. — Потапов взял комок земли, раздавил его пальцами — сухой. Потом присел на корточки, копнул палочкой землю — до сырой не докопался, заключил: — Да, дождь нужен. Большой дождь, обложной, денька на два — на три.
— Было бы хорошо, — согласился председатель. — Владимир Иванович…
— Да что ты все: «Владимир Иванович, Владимир Иванович». Пора тебе самостоятельности набираться, — опять рассердился Потапов, но тут же улыбнулся, смягчил резкость в голосе. — Школу ты у него хорошую прошел, правильно, а теперь дерзай. Самостоятельно! Плох тот ученик, который не идет дальше учителя. Да, кстати, не все и у него хорошо, не надо из Бамбизова делать идола. Сам дерзай! А? Ну, будь.
Потапов попрощался и поехал дальше. Но не успела еще осесть пыль за «Волгой», как председатель увидел ее мчавшейся в обратном направлении. Секретарь почему-то спешно возвращался в райком.
Не заходя к себе в кабинет, Потапов тут же, в приемной, приказал секретарше срочно связаться по телефону с «Зарей» и вызвать в райком секретаря колхозной парторганизации Гришанова.
Секретарей вызывали в райком часто по разному поводу, особенно в такие горячие дни, как посевная или уборка. Поэтому Гришанов не удивился срочной телефонограмме. Но когда он явился в райком и ему сказали, что Потапов ждет его, он оторопел. «За что?» — спросил и улыбнулся — пошутил, мол. А сам стал вспоминать события последних дней — где он мог сплоховать. Ничего не вспомнив, открыл обитую черным дерматином дверь и в темноте тесного тамбура постучал во внутреннюю створку. Подождал, ответа не услышал, приоткрыл.
— Можно?
— Да, да, входи, Гришанов. Садись поближе, разговор есть.
Гришанов силился по голосу и настроению секретаря узнать причину вызова, уловить хотя бы направление будущего разговора: ругать его будет или хвалить. Но Потапов был непроницаем, и Гришанов примостился на краешек стула, готовый ко всему.
— Ну, рассказывай.
— О чем, Федор Силович?
— О делах в колхозе, известно. Как тебе там живется, как влияешь на дела, как проводишь линию партии. Все рассказывай.
Потапов давно вынашивал идею иметь при Бамбизове «сильного комиссара» и своего человека. С этой целью и был послан в колхоз райкомовский работник Гришанов. Но он, по всему видно, не оправдывал надежд Потапова, поэтому секретарь был с ним сух и официален.
— Трудно с ним работать, Федор Силович, — признался Гришанов.
— Что так?
— Он о частном секторе печется так же, как и об общественном. Личных коров колхозников продолжает улучшать. Вчера одной колхознице старую корову заменил на телку. Стал говорить ему, отмахнулся: «Ты, говорит, у народа спроси: правильно мы поступаем или нет». А что народ скажет? Конечно, им нравится такое дело. У Бамбизова даже своя теория на этот счет: «Без личных интересов, говорит, не может быть и общественных, последние-то в конечном счете и есть совокупность личных интересов всех членов общества. Заботясь об общественном, не забывай и о личном интересе человека». Вот это его слова. Говорит, что будто бы именно эти правила помогли повернуть людей лицом к артельному производству, помогли поднять хозяйство на ноги и стать ему таким, каким оно есть теперь. У него целая теоретическая система.
Слушал Потапов — не поддакивал и не возражал, водил карандашом по чистому листу бумаги, рисовал квадратики. Гришанов посмотрел на секретаря, решил, что тот ждет продолжения, стал жаловаться дальше.
— В колхозе пока не планируется большой стройки, а все машины заняты — завозят лес, кирпич, цемент, шифер, гвозди.
— Зачем?
— Колхозникам потом будут продавать или давать в рассрочку на индивидуальное строительство. Сейчас вовсю идет заготовка торфа — тоже на топливо колхозникам. Корзиночный цех работает на полную мощность. Скоро начнется сезон — пойдут ягоды, грибы, на корзинки спрос появится. Торопятся. Каких только не наплели! — сбившись с тона, вдруг потеплел и заулыбался Гришанов. — От больших до вот такусеньких — детишкам под ягоды. Красивенькие. Мг… — закашлялся вдруг и снова перешел на осуждающий тон: — А теперь новое придумал. Ковры будут ткать.
— Какие ковры? — удивился Потапов.
— Не ковры, а вот эти, как их?.. Дорожки, половички. Знаете, в деревнях раньше ткали их из разноцветных тряпичных полосок?
— Ну?
— Узнал, одна старуха делает такие, пошел смотреть. Станка у нее нет, так она приспособила для этого железную койку. Основу натягивает вокруг койки — через спинки, под них — вкруговую. Челнок… Не челнок, а игла такая, деревянная. Большая. — Гришанов отмерил на столе с полметра отрезок. — Вот такая будет. В одну сторону проденет тряпичную ленточку иглой, передвинет основу, и тут же иглу в обратную сторону. Туда-сюда, туда-сюда, рядов пять. Красные тряпки, потом зеленые. Разных цветов. Красиво получается. За два дня половик готов. Длинный. — Он оглянулся на дверь, прикинул: — Отсюда до двери хватит, пожалуй. Ну вот. Понравилось ему это дело. В музее стоял станок, на котором раньше делали такие половики, вытащил. Приказал плотникам по его образцу сделать несколько штук. Сам мотнулся на швейную фабрику, договорился, и уже две машины привезли обрезков разной материи. Свалили под навес, женщины сортируют по цвету и еще там по каким-то признакам — не знаю. Широкие лоскуты рвут или режут на тонкие ленточки, мотают в клубки. Стал говорить ему, мол, не дело затеял, так и слушать не хочет. В колхозе, говорит, около пятисот человек трудоспособных да, кроме того, пенсионеров больше двухсот. Людей надо занимать круглый год. Это одно. Второе — доход будет и колхозу, и людям. А подсобный промысел сейчас, говорит, разрешен и поощряется. Вот и спорь с ним.
— Да, тут спорить трудно, — проговорил Потапов, и Гришанов замолчал. Но, настроившись на определенный тон, на другой переключиться уже не мог, продолжал:
— На днях двух девушек из колхоза отпустил. Лучших — доярку и свинарку! Не просто отпустил, а сам уговорил уехать в город, помог им там устроиться. И это в то время, когда не хватает доярок, когда в свинарки никто не хочет идти.
— Сам уговорил уехать? — насторожился Потапов. — Но зачем? Что-нибудь?..
— Да ничего. Хорошие работницы, но засиделись в девках, женихов, видите ли, в колхозе не нашли. Стал ему говорить — как же так, мол, мы стремимся, чтобы молодежь оставалась в колхозе, а ты сам ее разгоняешь. Так он мне целую лекцию прочитал. «Слышал я, говорит, что в Америке авиационные компании, да и не одни авиационные, берут на работу девушек только молодых, только красивых, только незамужних и, естественно, только бездетных. И если она вышла замуж — ее тут же увольняют, не нужна. Так то ж капитализм, мы же с ним, проклятым, поэтому боролись и боремся. А мы разве можем хоть подобие такого допустить у себя? Нет! У человека должна быть личная жизнь и личное счастье. Представь: дивчина работает хорошо — ей почет и слава, награды, большой заработок, а в личной жизни нет удачи. Как тут быть? Куда ей те деньги, слава, наряды — перед кем ей покрасоваться? Ты же видишь, говорит, они перерастают, сверстницы давно уже замуж повыходили, а у этих теперь и подруг не стало. Появилась замкнутость. Так пусть уедут, посмотрят на белый свет, на людей, где-то ж ходит и их счастье. Мы ведь не эгоисты и не должны ими быть: давай, мол, работай, и все. Найдя свое счастье, человек в десять раз больше принесет пользы государству. Без личного счастья даже в родном селе тоска заест». Нет, с ним спорить нельзя, очень нужно ему их личное счастье, если в животноводстве людей не хватает?!
— Узнаю Владимира Ивановича! — откинулся на спинку кресла Потапов.
— Чудит, — сказал Гришанов.
— Душевность в нем есть какая-то, а?..
— Да, конечно, — растерялся Гришанов, — о людях надо заботиться, но ведь в животноводстве…
— А что, я слышал, у вас там с моральной стороны не все гладко?
— У меня? — испугался Гришанов.
— Не знаю. У тебя ли, у него ли. Бабы, пьянка? — хитрым ходом подступал Потапов к основному разговору.
— Нет, этого нет, — закрутил головой Гришанов. — Мне ведь все это врачами запрещено, я вам докладывал, когда вы меня на работу принимали. Тем более — в колхозе!.. — Он доверительно улыбнулся: — Ну какие там женщины? — и брезгливо скривил лицо.
— А Бамбизов? Пьет, гуляет?
— Не… не… Откровенно говоря, не знаю…
— Да ты не крути. Говори, что есть.
— Определенного ничего.
— А неопределенного?
— Ну приходила ко мне как-то его жена, Ольга Тихоновна. Жаловалась, будто он с Конюховой… А фактов, конечно, никаких. Но я поговорил с ним. Должен же я реагировать на заявление? Деликатно так намекнул ему: «Брось, говорю, путаться с этой бабой». А он: «Пошел ты, говорит, к…» Ну, и послал, естественно, меня по-латыни, как говорят. Выразился. «Не твое дело, говорит. Ты что, в колхоз приехал бабьи сплетни собирать или партийно-воспитательную и культурную работу налаживать? У тебя что, других дел нет? Пройди, говорит, по домам, посмотри, как люди живут, побеседуй. Узнай, почему в хороших современных домах люди снова русских печей понастроили, почему не хотят расставаться ни с чугунками, ни с ухватами. Мы сейчас газ внедряем, завезли плитки, баллоны. Это же мечта — газ в квартире! А многие отказываются. Одни боятся газа, другие просто не мыслят себе кухню без русской печки. Пройди, разъясни людям, помоги. А в мою личную жизнь не лезь, делать тебе там нечего. Моя печаль, моя забота, никто в ней не помощник». Вот такая беседа состоялась.
— Значит, выходит, не отрицал своих связей с Конюховой? — уточнил Потапов.
— Так точно. Выходит, нет, — согласился Гришанов.
— Да, дела… Серьезные дела у него там, а ты проморгал, — упрекнул секретарь Гришанова. — А за Бамбизова ты отвечаешь головой. Герой должен по всем статьям оставаться героем, и в этом помогать ему обязан ты. На то тебя и послали к нему.
— Трудно мне с ним, Федор Силыч. Он стал ко мне холоден, не делится ничем. Скрытничает, — пожаловался Гришанов.
— Уметь раскрыть душу любого человека — вот святая святых партийного работника.
— Это я понимаю.
— Ладно, иди. О нашем разговоре никому ни слова.
— Слушаюсь, Федор Силович.
— Узнаешь какие подробности, доложи немедленно.
— Слушаюсь…
Вышел Гришанов из райкома — распирают неопределенные чувства и мысли. На душе гадко, будто подлость сделал. А ведь ничего не врал секретарю, правду говорил. Но как говорил — доносил. А зачем? Гипнотизирует его Сякина, настраивает на вот такой разговор, уверяет, будто Потапов конфликтует с Бамбизовым. Поэтому не может совладать с собой Гришанов, старается угодить секретарю. И всякий раз огорчается: чувствует — не угодил.
Обидно и то — сам для себя никак не определит Гришанов, на чьей стороне он. При Потапове — думает по-потаповски, а вернее — по-сякински, слушает Бамбизова — вроде тот прав. Хотел быть нейтральным — не получилось: Потапову, знает, нейтрал не нужен, а Бамбизов… О, как поначалу обрадовался Бамбизов приезду в колхоз Гришанова! Словно истосковался по живому человеку, набросился на него — рассказывал, советовался, мечтал при нем вслух…
С тяжелыми думами возвращался Гришанов из райкома. От встречи с секретарем в душе тревога, опасностью пахнуло: два больших корабля грозно сближаются, не замечая утлой гришановской лодчонки между ними. Вот-вот ее раздавят как скорлупку, вот-вот…
А что делать? Секретарь есть секретарь…
Всю дорогу разматывал клубок воспоминаний, не заметил, как доехал. Увидел издали крышу многоквартирного дома, построенного недавно на центральной усадьбе, удивился: так быстро? Может, не в ту сторону затащил его Мальчик? Нет, все правильно. Крыша — другой такой в округе нет: телевизионные антенны на ней стоят густо и, как кресты на деревенском погосте, валятся в разные стороны.
Домой не поехал, свернул в лесок, спешился, пустил Мальчика пастись, сам лег на траву. Нахлынули воспоминания.
Давно это было, лет пять, наверное, прошло, а помнится. Все помнится… Весна в тот год была кислая, затяжная, и в колхоз к Бамбизову Гришанов добирался тогда пешком. В тот год, как раз перед его приходом, у них плотины смыло, пруды ушли, и село долго жило под впечатлением наводнения. В подробностях рассказывали, как дело было.
…Еще с вечера стало заметно необыкновенно быстрое прибавление воды в верхнем маленьком пруду. Если ночью не будет заморозка и не прекратится таяние — быть беде. Заморозка не было. Вода поднялась до краев плотины, осторожно, будто котенок, потыкалась о берег, в сваи, лизнула в одном, в другом месте и вот нащупала то, что искала. Тоненьким язычком, как лезвием, перекатилась через насыпь. Какое-то время она еще поблескивала мирно и спокойно, но вдруг рванулась в проран и в мгновение ока разворотила его до основания. Будто насосом подхваченные, устремились туда же льдины. Заклокотало, затрещало, заохало. Ревя, поток несся вперед. По пути сорвал бетонный мост, растерзал насыпь, увлек в пучину столетнюю ракиту и потащил ее — ершистую, страшную, похожую на чудовище, — к большой плотине. Плотина не выдержала напора и с грохотом рухнула.
Всю ночь раздавались удары, похожие на взрывы, треск, шуршание льда, деревьев. Утром речка еще ярилась, но мутная пена у берегов уже выдавала ее бессилие, и трактор на другую сторону переехал вброд.
И весна после этого как-то сразу успокоилась, появились и ночные, и утренние заморозки. А потом на оттаявшие поля полил дождь. Земля пила живительную влагу, но скоро пресытилась, и вода на ровных местах стояла прозрачными озерцами.
Казалось, время повернуло вспять — ни настоящей весны, ни лета в этом году не будет. Плотные тучи серым войлоком низко висели над землей, мелкий, по-осеннему холодный дождь нудно квасил поля.
Дороги сделались непроезжими, асфальт утонул в ошметках грязи, натасканной на него колесами машин. Местами он вспухал сизыми нарывами, и чтобы как-то спасти трассу, дорожники рыли на обочинах дренажные канавки для стока воды.
Не трава — зеленая плесень появилась под кустами нераспустившейся сирени…
Но весенние беды тогда мало занимали Гришанова — военный человек, он долгие годы был оторван от крестьянской жизни, отвык. Да и внимание на весну он обратил, лишь когда, направляясь в «Зарю», сошел с райцентровского тротуара и утонул начищенными сапогами в дорожной грязи. Ругал весну за бездорожье. А больше думал о себе, сетовал на свою судьбу. Не удалось ему в армии выбиться в большие чины. Служить еще мог, но уволили. Зря остался в армии после войны. Тогда на гражданке люди нужны были, и он смог бы добиться немалых высот. Теперь труднее, выросло новое поколение, с образованием… Да и возраст не тот, чтобы начинать все сначала. А жить надо, никуда не денешься. Надо помесить грязь, надо потопать своими ножками. Не потопаешь — не полопаешь, тут не армия. Это там — солдат спит, а служба идет.
С трудом добрался Гришанов до колхоза. Ноги разъезжались в разные стороны, дорожная жижа чвиркала из-под подошв, тяжелых от налипшей глины. У самого села с трудом преодолел кювет, сошел на травянистую обочину и по ней — до зелененького деревянного домика. Долго чистил у крыльца сапоги, пока на пороге не появился сам Бамбизов. Седая большая голова его прочно держалась на короткой обветренной шее. Глаза теплые, ласковые. Удивился:
— Пешком! — и улыбнулся широко, добродушно.
И столько было в этой улыбке, в этом возгласе тепла и душевной простоты, что Гришанов после мучительной дороги чуть не расплакался. Виновато проговорил:
— Уполномоченным к вам на весенний сев… Из райкома…
— Заходите. Под обед поспели. Хорошая примета.
В коридоре Гришанов замешкался — сапоги грязные.
— Снимайте, — распорядился Бамбизов и бросил ему мягкие войлочные тапки. — Надевайте вот это, не стесняйтесь, будьте как дома.
Не мог быть как дома Гришанов, чувствовал, что в армейских галифе с тесемками у щиколоток и в тапках выглядит он нелепо. Но Бамбизов как-то очень умело снял с него эту неловкость, проводил в комнату.
— Располагайтесь.
Вошла Бамбизова — тонкогубая, с белым, будто вымоченным в рассоле лицом, протянула Гришанову руку, назвала себя:
— Ольга Тихоновна, — и добавила, снисходительно улыбаясь в сторону Бамбизова: — Жена вот этого знаменитого председателя. Только жена, — развела руки в стороны, покачала горестно головой и пошла медленной, независимой походкой в другую комнату.
А Бамбизов шуровал в буфете — доставал тарелки, стопки. Щелкнул по графину с водкой, спросил:
— Пойдет? Погода стоит чертовская — только водку пить. — Крикнул: — Оль, нам бы огурчиков?..
Ответа не последовало. Минуты через две вошла Бамбизова, принесла в тарелке котлеты; небрежно поставила на край стола, сама опустилась устало на стул.
— Огурчиков, Оль?.. — попросил Бамбизов.
— Отец, ну ты хоть бы людей постеснялся! Я полезу в погреб?!
— Дак, а разве тут нету?
— Ничего не знает, что в доме делается, — пожаловалась она Гришанову, всплеснув руками. — Как он колхозом руководит — удивляюсь!
Тронул Бамбизов Гришанова за плечо:
— Подождите минутку, я быстро — в погреб смотаюсь.
— Давно бы так, — проговорила она вслед мужу. — Не велик барин, — и улыбнулась, в шутку обратила свои слова. — Пусть люди посмотрят, как Герой сам в погреб за огурцами лазит. Герой! Завидуют мне — жена Героя! А знали б они, как с этим героем жить… Он же такой, как все: есть, пить давай, обстирывай. Все время на людях — я ж это понимаю. Вот и крутишься целыми днями — наглаживаешь да настирываешь. А разве это ценится?.. — Махнула рукой, отвернулась недовольная.
Вошел Бамбизов. В эмалированном ведре принес огурцов, помидоров, яблок моченых.
— Отец, ну куда ты столько нагрузил!
— Пусть, съедим! — Выложил на тарелку — к одной стороне огурцы, к другой яблоки. Помидоры — сверху.
— Яблоки из какой бочки брал?
— Из какой! Все из той же — она давно уже в единственном числе, — и принялся разливать водку.
— Обрадовался, — упрекнула она его, кивая на стопки. — Есть причина?
— А без причины как пить? Без причины и блоха не кусает, — отшутился он. — Тебе налить? Там вино есть?
— Боже сохрани!
— Ну, как знаешь, тебе жить. — И к гостю: — За встречу!
— Тебе ж нельзя, — не унималась Бамбизова.
— Да ладно, Оль, хватит. — Выпил, откусил огурец, захрумкал. — Сама не пьешь, так не порть людям аппетит. — Пригласил Гришанова: — Закусывайте.
— Закусывайте, — пригласила и она гостя, подвинула ему тарелку с котлетами.
— А может, борща налить? — спохватился Бамбизов. И сам ответил: — Конечно, с дороги человек! Подождите с котлетами, я сейчас. — Поднялся, побежал на кухню.
— Сиди уж, беспокойная душа! — остановила жена. — Я сама.
Бамбизов вернулся к столу, наполнил стопки, спросил:
— Помнится мне, до войны в райкоме комсомола работал какой-то Гришанов. Не родственник?
— Так это ж я и есть, — обрадовался Гришанов. — В тридцать восьмом в армию призвали. А вы где тогда были?
— В райисполкоме, в сельхозотделе.
— Все время одной дорогой идете, вот и достигли успеха. А меня бросало из стороны в сторону. Сначала хотел пойти по руководящей партийной линии — армия помешала, вернее — война. Оставалось дослужить несколько месяцев — война началась. Сначала у меня все хорошо шло — звания посыпались, награды, служил офицером связи при штабе армии. А после окружения — все приостановилось…
— Да, жизнь — она сложная штука, не знаешь, где соломку надо стлать, — посочувствовал Бамбизов и, перейдя на «ты», поинтересовался: — А что же сразу после войны не демобилизовался?
— В армии ведь воля не своя…
— Так-то оно так… Да только кто хотел, тот своего добивался.
Не проведешь Бамбизова, с ним надо быть откровенным — Гришанов это почувствовал, признался:
— Конечно, настоял — отпустили бы. Но я сам не очень стремился. Колебался. На гражданке разруха, голод — испугался. Да и отвык. В армии легче было. Мысль была — навсегда военным сделаться. Не получилось.
— Да, разруха была большая, не диво и испугаться ее, — задумчиво проговорил Бамбизов. И тут же отогнал мрачные воспоминания: — Ладно, хватит о прошлом, будем вперед смотреть. — Поднял стопку: — За будущее! Не дослужился в армии до генерала, до секретаря обкома дойдешь на гражданке. А?
— О, что вы! — Польщенный Гришанов скромно отверг такой высокий пост.
А потом они шли по весенней хляби — Бамбизов в больших яловых сапогах впереди нащупывал кочку потверже, предупреждал Гришанова: «Вот сюда становись». Или: «Стоп, стоп, ага, вот здесь, кажется, лучше…» Он вел его, как слепого сквозь минное поле, заботясь, чтобы гость не оступился и не ухнул в выбоину. На берегу речки остановился, долго смотрел на песчаное ложе балки, на прибрежные кусты, деревья, в которых запутался разный мусор от весеннего половодья.
Мутная речушка — воробью по колено, казалось, была неподвижной, как большая лужа. Несколько редких гусиных стад лениво плескались в воде.
Кивнув в сторону дороги, Бамбизов проговорил:
— Шальная весна какая-то… Видал, что сделала с плотиной?
Вдали виднелось беспорядочное нагромождение железобетонных конструкций, развороченная насыпь, повисшие над обрывом деревья и покосившиеся белые придорожные столбики. Впечатление такое, будто там поработали фугаски.
— И все это случилось в одну ночь! Как нарочно! А теперь вот квасит, квасит… Обидно. Жаль денег, а еще больше — наших надежд. Ведь запрудили мы эту речку не столько для хозяйственных нужд, сколько для красы, для культуры.
Плотный, коренастый, чуть сутуловатый, жизнерадостный Бамбизов вдруг помрачнел:
— Лопнула наша мечта. Бросили деньги псу под хвост…
— Отстроите. Не в одной плотине дело, — вздохнул сочувственно Гришанов.
Бамбизов спустился к самой воде, поднял длинный шест и ступил на шаткий плот, сбитый из нескольких бревен. Не без опаски последовал за ним Гришанов. Скользкие бревна играли под ногами, готовые разъехаться. Упираясь в вязкое дно шестом, Бамбизов снял плот с мели, сделал два-три толчка, и плот мягко торкнулся в другой берег. Они поднялись по крутой тропке, и Гришанов увидел двухэтажное здание клуба. Стояло оно на хорошем ровном месте, но было как-то на отшибе, в стороне от села, разбросавшего свои избы вдоль речки. Рядом с клубом сиротливо поблескивал большими окнами магазин, поодаль от него, там-сям — мокрые необжитые деревянные домики — без палисадников, без надворных построек. Их было не больше пяти.
— Это наш будущий хозяйственный и культурно-бытовой центр, — объяснил Бамбизов. — Главная улица пройдет от клуба до дороги. Здесь построим столовую, там — библиотеку…
Гришанов слушал, кивал, но представить все это, глядя на разбитую, раскисшую дорогу и выброшенные сюда, на голое место, посеревшие от дождя домики, ему было трудно.
Вечером, улучив момент, когда Бамбизов вышел, Ольга Тихоновна спросила:
— Куда он вас водил? Наверное, в Селище таскал по такой грязи?
— Новый центр смотрели.
— Ну, ну… Еще потащит, непременно!
— А что там, интересное что-нибудь? Это не та бригада, где звенья на хозрасчет поставлены?
— Слышали… Слышали, да не то. Там сама бригадирша на его хозрасчете. Еще увидите.
Не понял тогда Гришанов, о чем хотела сказать Бамбизова, на что она намекала. А на другой день ему подыскали квартиру, и он от Бамбизовых ушел.
Поселили уполномоченного в одном из новых домиков, чтобы поближе к «центру».
Хозяева его — одинокие старики: тщедушный, дробненький старичок, сторож водокачки, и полная, крепкая, с румянцем на щеках старуха — встретили квартиранта радушно.
— А чего ж, живите. Дом большой, куда нам такой? Мы и в старом дожили б свой век…
В последних словах звучало какое-то недовольство, но не к жильцу, а к чему-то другому, причину и смысл этого недовольства с первого раза Гришанову понять было трудно.
На втором этаже клуба, в кабинете председателя, они сидели в ненастные дни, говорили о разных делах.
— Сложно с молодежью стало — трудно удержать в деревне, уходит в город, — жаловался Бамбизов. — А что сделать, чтобы не уходила, никто толком не знает. Говорят — клубы нужны. А еще?
— Приказ нужен… Ну, закон такой, построже — запретить из деревни уходить в город, — сказал Гришанов и сам удивился, как легко и просто можно решить эту проблему и почему это никто до сих пор до этого не додумался.
Бамбизов пожал плечами, улыбнулся снисходительно.
— Нет, законом заставить молодежь сидеть на месте нельзя. Да и не нужно это. Может, у парня или у девушки призвание к чему-то, ну, допустим, к физике, музыке, да мало ли к чему… Так что? Слава богу! В добрый час, как говорят, иди, твори, дерзай. Нет, держать не надо.
— Многие просто ищут лучшей жизни, — возразил Гришанов.
— Вот именно! А значит? Значит, надо здесь создавать хорошую жизнь человеку, здесь! — Бамбизов откинулся на спинку стула, выбросил вперед большую ладонь и, слов ее в крепкий кулак, сказал: — Решать эти вопросы нужно комплексно. Комплекс нужен. Давай разберемся, какие преимущества городской жизни перед деревенской?
— Ну, тротуары… — вспомнил Гришанов. Бамбизов нехотя согласился:
— Да… Асфальт, освещенные улицы, театр — все это имеет значение. Однако суть, мне думается, в другом. Человек, живущий в городе и работающий на производстве, постоянно чувствует заботу о себе. О нем заботится директор, партком, профком, комсомол, комиссии — бытовая, жилищная и так далее и тому подобное. А кто заботится о культуре и быте колхозника? Практически?
Бамбизов — мечтатель, увлек своей мечтой и недавнего капитана в ту райскую сельскую страну, где и природа, и люди, их быт, их жизнь, их труд — все устроено красиво, разумно, гармонично. И представлялось все это Гришанову легко достижимым, стоит только захотеть. Но разве найдется, кто не захочет этого? Ну, скажем, переселиться из далекой глухомани — из хуторка какого-нибудь в центр? «Как хорошо, как, должно быть, рады мои хозяева, что их переселили на центральную усадьбу: рядом клуб, магазин!..»
— А на кой нам та культура? — спросила в ответ старуха. — Там у нас сараюшко был для дров, хлевушек, погребок, какой-никакой садик. А тут когда дождешься яблочков? Там и березки на усадьбе. Согласились переехать. Думали, сын будет жить, а он уехал, не захотел…
— Сын уехал из колхоза?
— А то ж…
Старуха взяла кошелочку и двухлитровый эмалированный бидончик, ушла на старый двор «за картошками» и посидеть там, подумать. Соскучилась, тут ведь все как не дома…
И сделалось Гришанову после ее ухода как-то тоскливо и прохладно. И радужное настроение от вчерашнего разговора вдруг померкло. Мечты председателя и первый реальный отклик жизни на них — какая разница!
А Бамбизов не унывает.
— Это понятно! — говорит. — Естественный процесс. Уехал Алеха — не беда. Зато пятнадцать молодых механизаторов женились и живут в своих домах. А думал как — легко новое внедрять? В армии — там, конечно, легче. Приказ — закон. А тут не то.
Вечером, уже перед самым заходом солнца, пришла хозяйка. Бидончик до краев наполнен бледно-желтой жидкостью. Отлив в кружку, подала Гришанову:
— Попей. Березовый сок.
Сок впечатления не произвел — пресная, сладковатая водица. И тогда она зачерпнула из вместительного глиняного горшка.
— А этот?
«Этот» был гораздо вкуснее. Кисло-сладкий напиток чем-то напоминал квас, но острее и ароматнее. Улыбнулась старуха, пояснила:
— Тоже березовый. Устоявси.
Обеспокоен, хмур Бамбизов, посерел, как это небо, вздыхает. Подписывает ли бумаги, разговаривает ли по телефону, спорит ли со строителями, а сам все о погоде, все с погоде думает и говорит:
— Хотя бы на недельку прекратилась слякоть. За неделю управились бы все посеять, а тогда пусть идет, — откидывает упавшую на лоб прядку волос, поворачивается к заплаканному окну, смотрит на уличную мокрень — нет ли просвета. Качает головой: просвета не видно, шелестит по голым, осклизлым веткам дождь.
Постучит ороговевшим ногтем по черной оправе барометра, встряхнет, вздрогнет стрелка и опять остановится на «осадках».
— Ну, что, уполномоченный? Помогай! — скажет Гришанову и рассмеется беззлобно.
Но вот прошла ночь, и наступило утро — пасмурное и серое, каким привыкли видеть его с зимы, но без дождя. А к полудню тучи заклубились, задвигались, и вдруг появилось, будто проталина, светлое пятно среди них, и оттуда с трудом продрался первый пучок солнечных лучей. Брызнул, рассыпался, разбился на мелкие осколки, засверкал драгоценными бусинками в каждой росинке. За селом повисла большая семицветная арка радуги-дуги — к вёдру. Дождю не быть, конец ненастью!
И враз все заискрилось, засияло, повеселело. Затенькала синица в саду, засвистели, засуетились скворцы-пересмешники на высокой скворечне, открыли базар свой в палисаднике шустрые воробьи. На улицу выбежал мальчишка в кепчонке, козырьком отвернутой на затылок, бросил с размаху вверх белого голубя, и тот, насидевшийся в садке, сначала тяжело, а потом все легче и легче заработал крыльями, взмыл к высокому небу.
Зарокотал за околицей трактор, подался куда-то агроном, умчался на забрызганном «газике» председатель.
А земля дымится, дышит белыми клубами пара. Лопнули набухшие почки на деревьях, появились липкие листочки. А еще через день зацвели сливы, вишни; вскипели, вспенились бело-розовым облаком яблони, заиграла в садах пчелиная песня. Закроешь глаза, и кажется, что вовсе не в саду ты, а приник ухом к телеграфному столбу и слышишь гул убегающих вдаль проводов.
Вышел на крыльцо Гришанов, щурит глаза от яркого солнца, играет новенькой планшеткой — не знает, куда идти, что делать.
— Эх, хорошо, черт возьми! — Надвинул фуражку на глаза, смотрит на площадь. Там, возле бронзового Ильича, красногрудые, как снегири, пионеры рисуют белым и красным песком у подножья памятника эмблему — костер, выводят слова девиза: «Будь готов!» А вдали уже барабан гремит, горн тутукает, красное знамя полощется. Дети рядами идут, выстраиваются вокруг памятника. Звонкий девичий голосок то и дело вырывается из общего шума:
— Первый отряд, сюда, сюда!.. Ну, куда же ты ведешь, Валя? Вот ваше место.
Наконец разобрались, выстроились, затихли.
— Отряд, смирно! Равнение на средину!
«Четко командует парень. Голос поставлен, молодец», — похвалил вожатого Гришанов.
И вдруг — откуда ни возьмись — перед ним девчушка; худенькая, глаза как в омуте — в темных глазницах. Красный галстук шелковисто поблескивает.
— Иван Алексеевич, у нас после приема октябрят в пионеры будет утренник. Мы просим вас выступить перед ребятами. — И заморгала просительно черными длинными ресницами.
— Я? — удивился Гришанов.
— Да, вы. — И опять хлоп-хлоп ресничками.
— Но я не готовился.
— Ой, ну что вы! Выручите нас, Иван Алексеевич. Про революцию расскажите. Вы ведь воевали в гражданскую войну? — Покосилась на два ряда орденских планок на гришановской гимнастерке.
Гришанов усмехнулся, неловко сделалось: не воевал он в гражданскую, тогда он только на свет появился.
— Ну про Отечественную?.. — не сдавалась девчушка. — В Отечественную вы ведь участвовали? — И она уже не косилась, а уверенно кивнула на орденские планки.
— Воевал, — не очень внятно проговорил Гришанов.
— Ну это же так интересно ребятам! Выручите нас, пожалуйста. А то Владимир Иванович обещал, да боюсь, что он забудет. Посевная ведь, уехал куда-то в поле. Выручите, а?
— Хорошо, — пообещал Гришанов.
— Вот спасибо! — обрадовалась девчушка и побежала к своим.
Однако напрасно беспокоилась, к концу торжественной линейки подъехал Бамбизов. Он успел переодеться и побриться. На нем темно-синий костюм, белая сорочка, застегнутая на все пуговицы. Накрахмаленный уголок воротничка выбивается из-под костюма, и Бамбизов то и дело водворяет его на место. На лацкане поблескивает золотая звездочка.
Вышел Бамбизов из машины и остался в сторонке. Прошелся, похрустывая гравием. Волновался, Увидел Гришанова, подошел.
— Не могу смотреть на ребятишек спокойно, трогают они меня всегда так, что слеза прошибает. А почему: — не знаю. То ли захлестывают воспоминания детства, то ли война на память приходит, будоражит. Не пойму. А может, просто нервы шалят? А?
— Бывает, — проговорил Гришанов, с почтением поглядывая на звездочку.
— Пожалуй, это война… Даже в нашем селе сколько народу погибло! Речку немцы превратили в противотанковый рубеж. Он еще и сейчас виден, этот рубеж, — угловатый уступ берега, заросший травой. Ребята бегают по нему и думают, наверное, что это сделано людьми для удобства.
— О войне будете рассказывать? — спросил Гришанов.
— Нет, пожалуй… О войне тебе бы в самый раз им рассказать? А? Да говори мне, пожалуйста, «ты», сколько можно! Ведь мы и по годам-то почти ровесники, разница-то небольшая.
— Трудно мне, — зарделся Гришанов. — Привык: субординация.
— Отвыкай! Какая тут субординация! Если так — так ты начальство, а не я. Отвыкай, ни к чему.
Хорошо Гришанову было с Бамбизовым. Уютно так, человеком себя чувствовал: обида от неожиданного увольнения из армии притупилась. О Бамбизове рассказывал Сякиной с восторгом. Но та не поддержала его.
— Сразу сказывается долгая служба в армии, отстал ты от реальной жизни, Гришанов. У Бамбизова в словах много демагогии, да и в делах — не меньше ненужных загибов, экспериментов, вредящих общему делу. Учись разбираться, что к чему. В селищенской бригаде был?
— Да, — насторожился Гришанов. Понравилось ему там — живо идет дело. Бригадир Конюхова Анна — тоже понравилась: толковая женщина, боевая и интересная, недаром к ней приревновывает председателя Ольга Тихоновна.
— Ну? И что?
— Хорошо…
— Хорошо! — воскликнула Сякина. — А ты понимаешь, что это такое — поставить звенья на хозрасчет? Понимаешь, до чего мы можем докатиться?
— Так сейчас же это поощряется.
— Что поощряется? Перевести на хозрасчет большое, крупное хозяйство — это одно. А мелкое звено? Так мы можем дойти до того, что каждого колхозника посадим на хозрасчет. А это что? Единоличник!
Да, опростоволосился Гришанов, проморгал такой загиб. Мало того что проморгал — восхитился, одобрил.
— Но я подумал, что как эксперимент — это можно допустить. Посмотреть, что из этого выйдет…
— Эксперимент! А что выйдет? Вот то и выйдет, что я сказала: единоличник. Эксперименты — дело хорошее, они нужны, но мы должны смотреть дальше, предвидеть, куда они могут привести. Потапов либеральничает с Бамбизовым, а зря.
С тех пор года три Гришанов мотался по району в разных качествах — уполномоченным, докладчиком, контролером, лектором. Планшетка его порядком поистрепалась, второй комплект обмундирования донашивал, но в «Зарю» дорога как-то не лежала. И вдруг посылают его туда заместителем председателя и секретарем парторганизации.
Бамбизов давно просил Потапова дать ему в помощники толкового человека, который смог бы культурными делами заняться, у самого у него «не хватает для этого рук». Потапов обещал, но человека такого подобрать долго не мог. Гришанов показался ему подходящей кандидатурой: «И дело будет делать, и райкомовским глазом будет возле Бамбизова. Это тоже важно: Бамбизов — мужик своенравный, с завихрениями».
Не с легким сердцем принял предложение секретаря Гришанов, заныло под ложечкой, но противиться не посмел: привык подчиняться начальству, исполнять его волю. Таким он был в армии, таким остался и в «гражданке».
На этот раз в «Зарю» приехал летом, в канун уборки, заметил — обновилось село, новых построек много.
Дом стариков, у которых останавливался прошлый раз, отыскал с трудом — затерялся среди других. Похорошел дом, посолиднел, над крышей телевизионная антенна, в палисаднике в рост человека густые заросли темно-красных георгинов. А вот и они, его старые знакомые — хозяева. Узнали, засуетились, приглашают в дом молока выпить. Старик совсем сдал, он уже на пенсии, а старуху время щадит: раздобрела, лицом стала моложавее.
— Вернулся сын? — кивнул Гришанов на телевизионную антенну.
Она не сразу поняла, о чем речь, сын-то, видать, вернулся не теперь вот, а раньше, это уж ей и не в диковинку.
— А?.. Вернулся, вернулся, — заулыбалась она.
— За березовым соком все еще на старый двор ходите?
И опять она не сразу поняла, почему ее об этом спрашивают, а потом вспомнила, засмеялась смущенно:
— Нет, не хожу. Уже тут вон какие березы вымахали, можно подсекать. Да ни к чему.
Березки вытянулись — стройные, высокие, густая тень под ними. И садик стал настоящим, молодые яблоньки густо украшены крупными плодами. Старик засеменил в калитку и вернулся с полным подолом яблок, высыпал щедро на колени Гришанову:
— Пробуйте. Первый год уродились.
Краснобокие, желтые, зеленые — разные, с разных деревьев, яблоки в мелких росинках еще хранили в себе утреннюю прохладу и приятно холодили руки.
Хорошо Гришанову, и горечь от нового назначения совсем отступила.
Бамбизова встретил в конторе в толпе колхозников. Был день зарплаты, и потому здесь по-праздничному шумно. Председателя узнал не вдруг — он стал будто ниже ростом, и голова совсем побелела. В запыленном костюме, в забрызганных грязью брюках толкался в самой гуще и рассказывал что-то веселое.
Увидел Гришанова, поднял, приветствуя, руку.
— А-а! Уполномоченный приехал! Значит, скоро уборка.
— Я надолго, — сказал Гришанов и, отведя Бамбизова в сторонку, объяснил ему о цели приезда.
— Так хорошо! — обрадовался Бамбизов. — Это здорово! Нам не хватает как раз крепкого идеолога. Вникай сразу в дела, с людьми сходись. Я тебе помогу. Первое время поездишь со мной. Не унывай. А для начала — поедем, я тебе кое-что покажу. Ты узнаешь, отчего я такой радостный.
Усадил Гришанова в «газик», сам сел за руль и повез на новую плотину.
Бетонные колодцы для слива воды, черные винтовые заслонки, ажурные, окрашенные в голубой цвет перила мостка, ведущего от плотины к винтам, с десяток белых, как мрамор, ступенек и зеленый ковер одернованного склона плотины — все это выглядело красиво, солидно, внушительно. По гребню еще ползает, урча, бульдозер, наводит остатнюю гладь, а ребятишки уже прыгают с прилаженной ими широкой доски, плавают, бегают наперегонки в мелких затончиках, где трава на дне мягкая, а неглубокая вода теплая, как парное молоко. Брызги взлетают высоко вверх, и от этого над озером стоит веселая радуга.
— Набирается водичка! — поставил локти на перила Бамбизов, смотрит на столпившиеся у бетонного основания в пенистой круговерти щепки, сухие прутья, поднятые водой с залитых берегов.
В воскресенье оба берега и плотина усеяны людьми. В кустах поблескивают мотоциклы, велосипеды, мотороллеры. А Бамбизов сидит на зеленом мыску высокого крутояра и радуется, как ребенок, рассказывает Гришанову, что за плотиной, там, где песочек, будет оборудован «лягушатник» для малышей; что здесь вот вырастет вышка для прыжков в воду, а там — будут лодки и причал для них.
— Все это с хитростью делается — молодежь хочу приманить, — подмигивает Бамбизов. — Совсем молодым — карусель, пруд, парк, клуб, тем, кто постарше, — штурвал в руки. А женится — дом ему, корову. Живи, пускай корни поглубже. А?
Слушает Гришанов, соглашается, но тут же перед глазами встает Сякина, предостерегает: «Демагогия!..» И Гришанов ищет, что бы возразить Бамбизову, не очень так чтобы резко, но дать понять, что у него на этот счет есть свое мнение.
— А не слишком ли большое значение ты придаешь личному?
— Ага! Узнаю знакомый голосок! Но ничего, поживешь — убедишься, кто прав. — И тут же стал разъяснять: — Мы раньше как относились к личному? Да и теперь еще частенько, как? А так: «Никто, мол, не отрицает, у тебя есть личная жизнь, от нее, к сожалению, никуда не денешься. Живи, пожалуйста, занимайся и личными делами, но делай это так, чтобы личное не мешало общественному, умей сочетать». То есть мы признаем личное как бы исподволь и рады были бы избавиться от него.
— Ну да! А как же иначе? — искренне недоумевает Гришанов.
— А скажи мне, дорогой товарищ, будет колхозник болеть душой, чтобы больше и лучше заготовить кормов для общественного скота, если его собственная корова «читает газету»? Будет доярка спокойна на работе, если ее дети не присмотрены и сидят дома не кормлены?..
Гришанов молчит.
— Мы как рассуждали? А так: «Твоя корова — ты и заботься о ней. Наша забота — общественное стадо. Кормов колхоз тебе ни дать, ни продать не может. Воровать ты не имеешь права. Как хочешь, так и выкручивайся». И человек «выкручивался». Где уж тут ему было думать об общем благе артели, о морали и других высоких материях! Получалось что-то нелогичное между тем, что мы утверждаем, и тем, что человек имел. Всякие блага, хорошая жизнь оставались для него все время где-то впереди, там, на светлом горизонте. Мы видели перед собой общие цифры, общие показатели, выводили средний уровень, и получалось, что в среднем человек вообще живет хорошо. А конкретно судьба Ивана, Степана интересовала мало. Мы у себя в колхозе поломали такие порядки.
— Все это хорошо, только… — пытается возразить Гришанов.
— Что «только», что «только»? — горячился Бамбизов. — А ты возьми мелочи житейские — сколько их в домашнем хозяйстве? Их в крестьянском доме гораздо больше, чем в городской квартире. Если закрыть глаза на эти «мелочи» и пусть каждый справляется с ними, как знает, работать человеку будет некогда. У него вряд ли хватит сил и времени содержать лишь свой дом в порядке. Там как? — Бамбизов кивает в сторону города и, минуту подумав, загибает палец: — Возьмем такой пример. Испортился водопровод или выключатель в квартире горожанина. Он что делает? Звонит в жилуправление или опускает записочку в специальный ящичек. К нему приходят и, что надо, делают. Так же и с телевизором, и с холодильником. А случись такое в селе, да еще в доме вдовы, — кто ей поможет? Вот то-то и оно-то.
Слушает Гришанов председателя, верит и не верит ему, принять сторону Бамбизова боится. Рассуждает: не все то хорошо, что хорошо. Хорошо в данном месте, в данное время, а как это отражается на соседях, а как это будет выглядеть, если все начнут вот так поступать, а согласуется ли это?..
— Согласуется! — уверенно сказал Бамбизов и хлопнул Гришанова по плечу. — Согласуется с интересами людей, а значит, и с тем. — Он указал пальцем вверх. И вдруг спросил: — Ну, а как же иначе? — И, не дождавшись ответа, сам отвечает: — Ведь мы пробовали уже вести хозяйство на голом энтузиазме. «Давай, давай! Земля ваша, хлеб ваш, колхоз ваш!» А осень придет — в амбарах пусто, общеколхозное отвезли, личное — обложено налогом. И думает колхозник: «Я живу плохо, сосед — тоже, в других колхозах — такая же картина. Почему так, для чего работать?» — «Для общества». — «А где оно? Подамся в общество». И перестал он считать землю своей, не стал ему колхоз родным. Деревни стали редеть. Было так? Было. Мы сделали, чтобы колхоз стал крестьянину по-настоящему своим домом, чтобы ему было в нем хорошо, чтобы ему было в колхозе лучше, легче жить, чем он жил когда-то; чтобы человек чувствовал себя хозяином судьбы артели и чувствовал, что эта артель заботится о нем, в беде не оставит.
Разговор этот состоялся не враз. После плотины он возникал постоянно, то в поле, то в машине, то в конторе, то в столовой. Как-то под вечер в правление зашел запыленный с ног до головы комбайнер. Приехал на ужин в столовую и заскочил к председателю поговорить насчет кирпича — погреб надо перестроить, старый совсем обветшал.
— Выпиши, — коротко сказал Бамбизов, и парень от такого быстрого решения немного оторопел, хотя знал, что ему не откажут. Он стоял, не уходил — неловко как-то вот так сразу повернуться и уйти. — Делать сам будешь?
— Думаю, сам… Вечерами, да утречка прихвачу.
— Сколько же ты провозишься? Ты вот что — подождал бы немного. Люди освободятся, пришлем — в день погреб сделают. Хорошо? А кирпич выписывай.
И после, когда они остались вдвоем с Гришановым, кивнув на дверь, Бамбизов, перегнувшись через стол, постучал карандашом по чернильнице, собираясь с мыслями:
— А теперь представь. Человеку нужен погреб? Нужен. А мы ему в ответ скажем: «Погреб не наше дело, твое. Иди работай — время горячее». Будет он работать? Может, и будет. Но как? А потом, когда подопрет, бросит все-таки и поедет добывать кирпич. В район, в область!.. Времени, сил, нервов убьет массу. Добудет. Но каким способом! Честным? Нет. Ему же никто не продаст так запросто, фондов нет. А потом этот кирпич надо перевезти. Где взять машину? Где та контора, автобаза, куда он пришел бы, уплатил, сколько надо, и тут же ему дали грузовик? Опять надо «левака» подстерегать.
Бамбизов лежит грудью на столе, словно ему так легче втолковывать собеседнику очевидные, казалось бы, истины.
— А смотри, что дальше, куда тянется эта веревочка. В тот момент, пока он рыщет в поисках кирпича, пользы от него никакой — ни колхозу, ни семье. Душа его развращается — он ищет ходы и выходы: где сунул взятку, где подпоил кого-то, и в конце концов купил ворованное. Значит, он в какой-то степени способствовал воровству. Спрос рождает предложение — это ясно. Но на этом не конец. Купив кирпич, он ищет шофера-«левака» и находит его. А расплата какая, мера цены у «левака» любой масти какая? Поллитра. Даже если и говорят о рублях, все равно, чтобы определить, много это или мало, деньги переводятся на количество поллитровок. Веревочка не кончается, тяни дальше. Тот, который получил левый заработок, что он с ним сделал? Отнес его семье, купил детям обувку, одежку? Нет. Как правило, левые деньги пропиваются. Ну, а пьянка, да еще на дармовые деньги, известно, тянет за собой новые преступления. А можно без этого обойтись? Можно. Колхоз — организация солидная, имеет машины, деньги в банке, покупает нужные материалы, расплачивается, а тут, внутри своего коллектива, распределяет. И человек, ни клятый, ни мятый, спокойно работает, по ночам спит тоже спокойно, знает, что из милиции к нему не придут и не разбудят.
Как-то под вечер возвращались домой с поля. Бамбизов завернул машину к клубу посмотреть — привез ли шофер асфальт.
Еще в первый день Гришанов заметил, что территория центра благоустраивается. Дорога, тротуары к столовой, к магазину усыпаны гравием, а площадь возле клуба почти до самого памятника уже заасфальтирована. С тех пор прошло порядочно времени, а дело это продвинулось вперед не намного. За все время пришел лишь один самосвал с дымящимся асфальтом, и новая черная латка уже успела посереть и по цвету почти сравнялась с остальной площадью.
На крылечке сидят двое рабочих — ждут асфальт; хотя по всему видно, что его сегодня уже не будет: день кончился.
Открыв дверцу и не вылезая из машины, Бамбизов перебросился с ними двумя-тремя словами и остался сидеть в машине, свесив наружу ногу в стоптанном ботинке.
— Подождем немного, — сказал он Гришанову, не оборачиваясь, — может, привезут.
— Зачем такого неаккуратного подрядчика нашел? — спросил Гришанов.
Бамбизов улыбнулся, покрутил головой: не хотел говорить, а придется.
— Это как раз тот случай, когда колхоз оказывается в том положении, от которого мы ограждаем колхозника. Кто нам занарядит асфальт? Его приходится доставать. Смотрю другой раз в городе — асфальт по асфальту кладут. Мог бы тротуар еще год послужить, нет, латают его, новый слой стелют, гладят. А колхозу одну машину, ток заасфальтировать, чтобы зерно в грязь не втаптывалось, не добьешься. Дефицит. Завтра придется опять ехать, просить, умолять…
Он посмотрел вдоль улицы — аллея березок и лип уходила к дороге и заканчивалась ажурной аркой.
— А красиво будет, правда? — Помолчав, попросил: — Ты только не выдавай нас. Об асфальте никому не говори, а то подведем людей и сами останемся без тротуара.
Да, доверял Бамбизов на первых порах Гришанову, делился с ним всем, натаскивал.
— Бамбизов застрелился! Срочно в райком!
— В райком — срочно! Бамбизов застрелился…
Верещат телефоны, разгоняя утреннюю дрему в квартирах. Завтраки остаются нетронутыми. Наскоро завязываются галстуки, с вешалок срываются плащи и пиджаки, стучат каблуки по порожкам, бегут поднятые по тревоге люди.
— Куда так рано?
— В райком… — и тихо, по секрету: — Бамбизов застрелился.
— Что ты говоришь? Да погоди, расскажи…
— Сам ничего не знаю. Спешу!
И пошло-поехало по городу: «Бамбизов застрелился…», «Бамбизова застрелили…», «Бамбизов застрелил…»
У секретаря райкома дверь настежь, вызванные не толпятся до срока в приемной, заходят прямо. И как в церкви, стоя и молча, ждут замешкавшихся. Никто ничего не спрашивает, поглядывают друг на друга, на секретаря, на Гришанова.
Наконец все. Прикрыли дверь сначала наружную, потом внутреннюю.
— Товарищи, — голос у Потапова печальный, взволнованный, — мне пока нечего добавить к тому, о чем вы уже извещены. Сейчас выедем на место и там во всем разберемся. Такое указание обкома. — Невольный кивок на белый телефон. — Прокурор, начальник милиции, вы готовы? Ваши люди здесь? Все необходимое захватили? Хорошо. Тогда не будем терять времени, в путь.
Заскрипела, застонала под множеством ног райкомовская лестница, захлопали дверцы машин, зафыркали моторы.
— Иван Иванович, Кочин, иди, — пригласил Потапов к себе в «Волгу» председателя райисполкома.
Прокурор и начальник милиции, видя такое перемещение, пересели из «Москвича» в райисполкомовскую «Победу». Следователь и судебный эксперт, разместившиеся на мотоцикле, быстро перебрались в «Москвич» прокурора. Быстро, резко, громко еще раз отхлопали дверцы, и кавалькада машин тронулась в путь. Черная райкомовская «Волга» впереди, за ней — на высоких рессорах райисполкомовская «Победа», за ней култыхался потрепанный, еще первого выпуска, прокурорский «Москвич», за ним — милицейский мотоцикл с пустой коляской. Замыкал колонну яично-желтый, единственный в районе по цвету, бамбизовский «газик».
Едут молча, а говорить надо. Кочин подался вперед, положил подбородок на переднее сиденье, почти у самого потаповского уха.
— Ну, а что все-таки случилось? Из-за чего?
Пожал плечами Потапов, выдвинул вперед нижнюю губу — «если бы я знал!».
— Может, эта история на него подействовала?
— Какая? — Не спуская глаз с дороги, Потапов чуть повернул голову налево.
— Ну, эта…
— В пятьдесят лет из-за любви не стреляются.
— А может, из-за шифера?
Задумался Потапов. Из-за шифера? Не может быть. Это была история совсем недавняя. Потребовал Потапов, чтобы Бамбизов часть шифера передал в колхоз «Победа», но тот заупрямился: «С какой стати? Они спокойную жизнь себе устроили, я ночей не сплю, достаю и — отдай. Отдай жену дяде, а сам… Так получается?» — «Но я обещал помочь». — «Обещал — так помогай, тебе легче — ты секретарь райкома. А то — нашел топор под лавкой…»
Крепкий и долгий разговор был. Обиделся Бамбизов тогда сильно. Но из-за этого?..
— Да нет, не думаю…
— А может, ревизия что-нибудь обнаружила, — не унимался Кочин.
— Какая ревизия? — Потапов оторвался от дороги и стал смотреть на предрика.
— Из обэхаэс там работают. Я приказал проверить его подсобный промысел. Уж больно бурную деятельность он развил.
— Зачем ты это сделал?
— Но сам же говорил — надо проверить.
— Так не сейчас же вот… — и снова стал смотреть на дорогу. «Промысел… Баба…» Был и об этом разговор с ним. Дружеский, товарищеский. На другой день после того как в райком приходила Ольга Тихоновна, после разговора с Гришановым. Вызвал его… Нет, не вызвал, пригласил: «Приезжай как-нибудь вечерком, потолкуем не торопясь». Согласился, приехал. Думал к себе домой повести — не захотел, заупрямился: «Это мы столько твоей Маше забот сразу дадим, что… Лучше не надо. Одной посуды ей после нас придется сколько перемыть. Ты думаешь, посуду мыть для них удовольствие? Нет! Это для меня удовольствие. Иногда. Найдет такой стих после гостей — все перемою! Ольга потом год помнит. Пойдем в чайную? Там есть специально для тебя «гадюшничек», сядем, выпьем, поговорим. Никто нам не помешает. Людей боишься? У нас народ дисциплинированный, понимающий: не помешают, не выдадут». И все с подковыркой. Пошли в чайную. Разговора, правда, как хотелось, не получилось. Бамбизов сразу захмелел и весь вечер нес околесицу. Ему о частном секторе, ему о промысле — не надо, мол, так сильно, а он свое.
«Ты меня, Потапыч, не понимаешь! Я ведь честолюбивый! Я, может, хочу получить вторую звездочку и чтобы мне при жизни в парке бронзовый бюст поставили. Вот что я хочу! А? — А сам улыбается. — А тебе, Потапыч, скажу: ведешь ты себя неправильно. Не сердись, не надо. Мы тут вдвоем, нас никто не слышит, давай начистоту. А потом, в конце концов, черт возьми, мы ведь равны, мы члены одной партии. У нас и обращение-то введено — «товарищ». А ты, дорогой товарищ, умный человек, но важничать стал. Вот ты какой важный да недоступный! К чему это? Завтра тебя турнут и ты полетишь — даже на колхозе не зацепишься». — При этом отвернул голову и долго смотрел вниз, будто в пропасть заглянул.
Возразил ему на это Потапов:
«По-моему, не я, а ты подзазнался. Вот отсюда у тебя и в жизни не как у всех, перекосы какие-то. — Потапов усмехнулся, чтобы не так резко было. — Тебе дай волю!..» — «Так разве я чем запрещенным занимаюсь? Наркотики, опиум или самогон на продажу производим? Делаем невинные, но нужные людям вещи — корзиночки: на них большой спрос. Кому вред от этого?» — «А за что мы боролись?» — подбросил ему Потапов вопрос. «Мы — за Родину. Отцы наши — за лучшую жизнь, за лучшую долю. А это значит — за работу, за отдых, за одежду, за питание, за хорошее жилье. А ты как думал?» — «Вульгарный материализм». — «Эх, Силыч-Потапыч! Как ты так долго держишься? В других райкомах, посмотришь, секретарями — молодые современные хлопцы. А у нас — могикан! — и засмеялся. Долго смеялся, потом одумался: — Не сердись, Потапыч, окосел я».
И верно, окосел, что с него, с пьяного, спрашивать. И выпили мало, одну бутылку армянского, а скис. Но все же Потапов повернул разговор к главному — к его семейной жизни, намекнул насчет Конюховой. Посерьезнел сразу Бамбизов, глаза злобой налились, кулаком по столу грохнул:
«Сплетни собираешь, секретарь! Моя личная жизнь — мое дело. Как-нибудь сам разберусь. Кончен разговор. — Уже в дверях к чему-то сказал: — Дятел, как правило, умирает от сотрясения мозга. Профессиональная болезнь».
На улице смягчился, тронул Потапова за пуговку, стал вертеть: «Извини, Потапыч, погорячился… Пойми: я стал богатым и счастливым! Глаза раскрылись, жить хочется! А почему? Любовь узнал! Есть она, оказывается, есть, Потапыч! И как хорошо-то жить с любовью! А ты?.. Не надо, не лезь…» — «Ну и держал бы при себе эту свою любовь, что ли». — «Любовь, Потапыч, не спрячешь, это не чирей. Если она есть — так она есть: в глазах, в словах, в делах — во всем она будет видна. Да ее и прятать-то не хочется, наоборот, показать тянет». — «Вот у тебя всегда так: что надо прятать, тянешь напоказ. Не ты первый, не ты последний». — «Потапыч, не о-по-шляй. Читай Козьму Пруткова, он мудрый. «Не зная языка какого-то там, не берись судить о нем». Вот что он говорил». — И пошел к машине.
Подумал тогда Потапов, что зря так ведет себя Бамбизов, не знает он баб: из-за них не такие головы летели. Утихомирить бы его, образумить, умерить бы эту «любовь» его. Начнется семейный скандал — эхо по всему району покатится. Начнется? Да ведь оно уже началось: Ольга уже начинает бить тревогу. Да, надо что-то делать. А что?..
Не придумал тогда Потапов ничего определенного, понадеялся, что Бамбизов сам одумается. И наверное, зря понадеялся…
Но неужели из-за этого?..
Вслух проговорил:
— Нет, не может быть.
Кочин подался вперед, думал — Потапов к нему обращается. Но тот молчал, смотрел на бегущую под машину дорогу.
В «Победе» сначала тоже молчали. Когда выехали за город, первым заговорил прокурор:
— Мне что-то не верится в версию самоубийства. С чего бы ему стрелять себя? В почете столько лет человек ходит, такая слава. Нет, там что-то другое, как бы это не было убийством. Не нашлась ли какая сволочь?..
— А может, несчастный случай, — отозвался начальник милиции. — Бывает и такое.
— Посмотрим.
В «Москвиче», склонный к философствованию, нарушил молчание шофер:
— Почему так получается: умный человек, а сам себя лишает жизни?..
Ответа не последовало.
На мотоцикле милиционеру разговаривать не с кем. Включенный коротковолновик всю дорогу трещал и выкрикивал что-то громкое, хриплое и неразборчивое. В эфире было шумно и тесно.
В «газике» висело тягостное, враждебное молчание. Только один раз Гришанов не выдержал, упрекнул Виктора:
— Ну что ты тащишься? Смотри, как отстал. Давай быстрее.
— Пыль глотать? — огрызнулся Виктор.
Пыль от передних машин клубилась плотным облаком, временами застилая весь горизонт. Пристыженный Гришанов не возражал шоферу, а тот не унимался, продолжал:
— Теперь спеши не спеши — все равно вчерашний день не догонишь. Операция по спасению кончилась.
Вспоминает Виктор эту «операцию», распутывает веревочку, хочет до конца добраться — когда, где, с кого все началось. Помнится вечер, когда Владимир Иванович сидел с Потаповым в чайной. Вышли поздно, а потом еще долго разговаривали о чем-то на тротуаре. К машине подошел один, сел, мрачно сказал:
— Поехали.
Пока и за город выехали — ни слова не проронил, думал о чем-то. А потом махнул рукой, покрутил головой, будто пчела его донимала, и к Виктору:
— Вот он мне мораль читал. Потапыч… А того не знает, что мы с Ольгой тридцать лет живем, как пауки в банке. Честное слово. А я ведь любил ее. Любил! Но не долго. Как поженились — враз все обрезало. Не знаю почему. Красивая девка была и умная. Ведь красивая, правда? Это ж и сейчас видно. И умная. Не скажешь, что дура. А ведь дура… Нет, не дура, просто она такой человек, а дурак — я.
— Че ж так долго тянули?
— Трус я, Виктор. Трус! Поначалу совесть мучила… Да она, холера, и сейчас мучает, чтоб ей пропасть. Стыдно было, понимаешь! А тут родители: мол, все образуется, характеры со временем притрутся и все такое. Потом ребятишки пошли. А пуще всего, Виктор, я боялся райкома. Всегда боялся. И сейчас боюсь. Да, да! Не Потапова, нет. Райкома! Партия для меня, Виктор, дорога, перед ней боюсь оконфузиться. А перед Ольгой — нет! Хватит! Дети выросли — больше я никому не должен. Так могу же я хоть на старости лет пожить по-человечески, узнать, какая она, эта счастливая семейная жизнь? А она ведь есть, Виктор, есть!
Замолчал, смотрит на дорогу, думает о чем-то, и вдруг улыбнулся самому себе.
— А что, Виктор, может, мы вообще совершаем большую ошибку, превращая любимую женщину в жену? Ведь утрачивается самое дорогое, самое прекрасное… Проклятый быт все поглощает, все растворяет! А?
— Не знаю… — пожал Виктор плечами. — А как же тогда? Чудно было б.
— Чудно, — согласился и снова замолчал. И вдруг опять о жене. — Ольга, конечно, любит меня, но это уже больше привычка, а не любовь. Привычка заботиться, создавать уют. Любит заботиться, понимаешь? И это у нее получается, ты же знаешь. Сорочки всегда постираны и выглажены, постелька чистая. Она мне даже галстуки покупает, знает, какие в моде. И я всегда как пижончик. Знаешь, какие она мне плавки купила вот совсем на днях? На правой ягодице рыбка серебристая вышита, а с левого боку кармашек на маленькой молнии. Во, брат! — Засмеялся, хлопнул Виктора по коленке. — И сама чистая, следит за собой. Рубашечки, комбинации у нее такие, что когда они еще в целлофане, и то начинает голову мутить.
— А наденет — так и совсем…
— А наденет… — перебил Виктора Бамбизов. — Хоть наденет, хоть разденет — одинаково смотреть не могу: противно. Заговорит, что бы ни сказала — опять же все вызывает протест. А почему? Почему? Может, она изменяла мне? Нет! Она очень верная жена. Но жизнь моя для нее всегда была чуждой, далекой. И теперь я слишком хорошо это знаю, и знаю, что так будет всегда. Не так, а хуже, с годами характер у нее становится все паршивее и паршивее. Упрекает, будто я ее жизнь загубил, без меня бы она вроде чего-то добилась. А? Каково слушать такое? — Тряхнул головой и опять раздумчиво: — Хорошая Ольга, но вся как-то на мелочах. За каждый рубль пилит. Родню всю жизнь делит на «мою» и «твою». Ее родня — цаца, а моя — бяка. Ты вот хоть раз видел, чтобы ко мне приезжал брат мой или там еще кто?
— У вас брат есть?
— О! И не один, а целых два. И сестра. Всех отучила! Каково? Мелочи, скажешь? Может, мелочи, а может, и нет. Но мне-то больно? Больно и стыдно. И угнетает меня эта мелочность ее, Виктор, больше, чем если бы она каждый день наставляла мне рога. Во, вот такие! Как у оленя! — Растопырил пальцы обеих рук над головой. — Смеешься? Зря смеешься! А вот там, знаю, этого нет, мелочей нет. Они, конечно, есть, но не в них главное. У нее и лифчик, наверное, не модный, и рубашка из грубой материи, а вот отвращения у меня никакого нет, тянется к человеку душа. Понимаешь, Виктор, такая она чуткая, ну прямо как скрипочка. Только смычком торкнись чуть, и тут же заиграет. На лету мысли мои ловит, понимает, и чувствую — умнее меня, а не показывает. Наверное, и сама не знает, какая она умница.
Всю дорогу говорил. Временами даже забывал о Викторе, сам с собой разговаривал. И впервые заговорил о ней. Да так красиво…
В колхоз приехали. Бамбизов домой не пошел, поплелся к реке. Виктор поставил машину и незаметной тенью — за ним. Стал наблюдать из-за кустов. Пьяный все-таки, вдруг купаться полезет. А он нет, устало присел на травянистый бережок, снял кепку, ударил ею о коленку, выбивая пыль, замахнулся второй раз, но раздумал, положил ее рядом с собой. Не хотел, видно, нарушить тишины.
А тишина была — будто кто одним рубильником выключил все шумы.
Летняя заря еще не погасла, она затухала спокойно и неброско, а когда незаметно погасла, оставила после себя не сумерки, а мягкий полусвет. Тени исчезли. Только прибрежные кусты и деревья отражались в зеркально гладкой воде. Но вот у самого горизонта на воде появилась какая-то рябь. Это неслышно, озираясь по сторонам, торопилось домой запоздалое стадо гусей. Пугаясь кустов, взрослые гуси вполголоса тревожно переговариваются, молодые — попискивают. Заметив Бамбизова, останавливаются, сбиваются в кучу, долго о чем-то совещаются и наконец выбираются на противоположный берег. Обходят опасное место пешим ходом, а потом снова спускаются в воду и плывут дальше.
Проводив гусей, Бамбизов продолжал смотреть на реку. Виктор уж заскучал было, замечтался, как вдруг мысли его сбились, смешались, он вздрогнул — рядом в кустах послышался треск, будто кто-то большой и тяжелый упал с обрыва. Затрещало и стихло. А потом почти над самым ухом — тяжелый вздох. Вгляделся — корова, смотрит удивленно, не ожидала встретить здесь человека. Виктор замахнулся на нее, и она шарахнулась к Бамбизову.
— Фу-ты, скотина неразумная! Напугала, — вскочил Бамбизов, поискал, чем бы ее отогнать, и, ничего не найдя, схватил кепку: — Пошла вон… Хозяйка, наверное, ищет, а ты тут бродишь, непутевая!..
Корова отпрянула, продралась кустами в сторону деревни. Виктора Бамбизов не заметил. Надел кепку и пошел домой. Виктор посидел еще немного в засаде, пока Бамбизов скрылся, и тоже направился к себе.
В избах огни погашены — село спит, хотя сумерки все еще не погасли. Летняя ночь приглушенным неоном разлилась по земле.
Тишина…
И еще Виктору вспоминается теперь давно-давнее. Хутор Порубки. Оттуда он уходил в армию. Провожали его по старинке: под горькое завывание старухи матери, под хмельное причитание соседей, под незабвенную песню «Последний нонешний денечек…» А он радовался: наконец-то из колхоза вырвался, после армии ни за что не вернется. В армии все шло хорошо. И вдруг получает от матери письмо — случилось несчастье, сгорела постройка. Затосковал, ночей не спит, мается. К командиру пошел, тот прочитал письмо, стал успокаивать:
— Постройка сгорела?.. Так это, может, и не обязательно дом, может, сарай сгорел?
— Нет, у нас «постройками» дом зовут.
Сделали запрос — подтвердилось худшее: сгорел дом. Дали Виктору отпуск, оформили документы, пропуск через границу, поехал. А на душе неспокойно: чем он, когда приедет, сможет помочь матери? Посмотрит, растравит душу свою еще больше, и все? Сделать что-либо за короткий срок отпуска все равно не успеет.
Но едет — хоть увидеть своими глазами, утешить как-то старуху, определить ее к кому-либо на время, пока армию отслужит.
По центральной усадьбе идет — голову опустил. В другое время покрасовался бы, прошел бы той дорогой, что длиннее, встречных знакомых не преминул остановить, поболтал бы, посматривая украдкой на заветные окна. Теперь не до этого. Село прошел — заметил: много новых домиков прибавилось, вон куда улица вытянулась. Хорошие домики… А у него был плохонький, и тот сгорел.
— Никак, Виктор? Привет! Ты куда?
Ответил на приветствие односельчанина, проговорил:
— В Порубки… — Хотел добавить: «домой», но раздумал и сказал: — К матери…
— Так мать же теперь в Селище живет!
— В Селище? У кого?
— «У кого? У кого?» У себя! Вот же ее дом!
Виктор оглянулся — неужели вот этот деревянный финский домик, похожий на игрушку, неужели в этом домике живет его мать? Шутит земляк?
Подошел к крылечку, постучал — вышла она, мать. Увидела сына, бросилась на шею, целует. Виктор успокаивает ее, а сам крутит головой по сторонам — дом рассматривает.
— Чей это, мама?
— Наш, Витенька, наш! Колхоз нам дал в рассрочку.
И не смог уже после этого Виктор не вернуться в колхоз, совесть не позволила. Приехал он с удостоверением шофера второго класса, сел на грузовик, и не было лучшего водителя в колхозе, чем Виктор.
Год целый холостяковал, а потом решил жениться. Узнал об этом Бамбизов, посоветовал:
— Погоди до зимы, Виктор. Кончится хозяйственная горячка, мы тебе комсомольскую свадьбу закатим. В клубе! А?
И верно — февральским вьюжным днем сыграли эту свадьбу. Афиши расклеили повсюду, как на спектакль.
Задолго до назначенного времени потекли к клубу людские ручейки, бегут ребятишки, торопятся старушки — интересно им посмотреть на комсомольскую свадьбу, сравнить, лучше или хуже придумали нынешние; степенно идут персонально приглашенные. Толпятся в фойе любопытные девчонки, не терпится заглянуть в комнату, где невесту обряжают в белую фату.
И вот наконец молодые вышли. Невеста опустила глаза, хочется скорее пройти сквозь живой коридор. А как спрячешься, если кругом свои окликают, поздравляют.
Живой коридор тесен, всем охота встать поближе, чтобы все видеть, все запомнить. Нарядные пионеры стоят с двух сторон вдоль всего зала, осыпают дорогу цветами, посыпают молодых разноцветными конфетти — чтобы жизнь их была красивой. Кто-то из пожилых женщин прихватил из дому пшенички, плеснул одну-другую горсть — чтобы жизнь молодых была сытной, чтобы в семьях хлебушек водился. Зазвенели, раскатились по полу звонкие монеты — чтобы жизнь была богатой.
А на сцене молодых ждали сельсоветские председатель и секретарь. И Бамбизов тут, но в сторонке, будто и не он это все придумал.
Записали в книгу, как положено, обменялись обручальными кольцами, и вдруг в торжественной тишине раздался выстрел: это Владимир Иванович откупорил бутылку с шампанским, пробка ударила в потолок.
— Горько! — закричал.
А потом подошли школьники и вручили им игрушки — для будущего потомства; а потом невесте преподнесли ковер — ходи по мягкому, пусть в вашем доме будет уют; а потом жениху подарили электрическую бритву — брейся, не ленись.
Нехотя расходился народ из клуба — шли, обсуждали событие. Древняя старушка, соседка, тоже побывала в клубе — ей хотелось сравнить теперешнюю свадьбу с прежней. После говорила:
— А ить ничего венчание-то, хорошо. Хоть и по-советски, без батюшки, а трогательно и все такое. Басурман наш Бамбизов, как все складно да ладно придумал…
На повороте Виктор резко крутит баранку влево, вправо, машина подпрыгивает на колдобине, Гришанов бьется головой о крышу, поправляет фуражку, но молчит.
У большака «Волга» неожиданно замигала красными огнями, съехала на обочину.
Гасят скорость, скрипят тормозами, останавливаются остальные машины. Облако пыли накрывает их и постепенно, вяло, как в замедленном кино, уплывает в поле. Не дожидаясь, когда рассеется пыль, раскрываются настежь двери, и все, кроме шоферов, выходят из машин. Они медленно, недоуменно поглядывая друг на друга, продвигаются к «Волге». «Что случилось? Почему остановились?»
«Волга» стоит, чуть накренившись, — тихо и мирно, будто пустая. Но там идет совещание. Обернувшись к Кочину, Потапов говорит раздумчиво:
— Послушай, Иван, я, наверное, махну сейчас прямо в обком… Ну, что мы всем бюро нагрянем в колхоз?.. Надо Доронину рассказать все лично, как следует. Я звонил — его нет, куда-то уже на предприятие уехал. Поговорил с помощником, попросил обо всем доложить Николаю Николаевичу. Но это ж сам знаешь: через пятые руки пока дойдет — получится как в той игре с испорченным телефоном. У него наверняка возникнут какие-то вопросы. Как ты думаешь?
Кочин молча кивнул — конечно, можно и так. Только что же он расскажет, какие подробности, сами пока ничего не знаем.
— А какие подробности ты сейчас узнаешь, от кого? — возражает Потапов. — Подробности могут вскрыться потом, в ходе расследования.
— Ну что ж, может, ты и прав…
— А ты езжай в колхоз, — продолжал Потапов. — Если что — звони прямо в приемную Доронина, я буду там. А?
— Хорошо, — кивнул Кочин и полез из машины.
«Волга» рванулась и быстро понеслась по большаку.
Кочин вернулся к своей «Победе». Прокурор и начальник милиции побежали к «Москвичу», но предрика окликнул прокурора и пригласил его в свою машину. Начальник милиции хотел было тоже вернуться в «Победу», но без приглашения не решился, сел в прокурорский «Москвич», и машины тронулись в путь.
Кавалькада машин въезжает в Селище, не сбавляя скорости. Шарахнулись во все стороны купавшиеся в пыли куры, засверкали черными пятками ребятишки — понесли новость:
— Приехали!
— Из района приехали!
— Милиция!
— Прокурор!
— И еще дядька с желтым чемоданчиком на «молниях», наверное, самый главный расследователь.
Покорно расступилась перед приехавшими толпа скорбно молчавших женщин, пропустили и тут же сомкнулись, устремились вслед за начальством.
— Товарищи, товарищи! Нельзя! — остановил толпу милиционер. — Туда никому нельзя. — И разъяснил: — Вы можете запутать следы, уничтожить важные улики и тем самым помешаете расследованию. Нельзя. Свидетелей прошу записываться.
Удивились и остановились как вкопанные женщины. Испуганно поглядывали друг на дружку, спрашивали, что это значит. «Свидетели, расследование! Ай-я-яй, бабыньки, дак вот тут какое дело-то! А воет?..»
— А-а-а!.. — неслось из председателева дома: то выла вдова Бамбизова.
…По большаку несется черная «Волга», пыль крученым вихрем струится вслед за ней и, относимая легким ветром, ложится на изумрудно-зеленое поле.
Потапов непрерывно курит. Чем ближе к городу, тем больше волнуется, тем больше всплывает в памяти разных случаев, связанных с Бамбизовым. Особенно неотступно преследует бамбизовская история с Конюховой, хотели спасти его тогда, уберечь, не вышло…
План по спасению Бамбизова от морального разложения был прост, хотя и не легок: перевести его в другой колхоз. Такую мысль Потапов вынашивал давно. Поднял хозяйство, поставил на ноги, берись за другое. Но Бамбизов категорически противился переходу. Как можно бросать на полпути одно дело и браться за другое? У него еще столько неосуществленных планов! Нет, он не уйдет, пока не сделает все задуманное.
Теперь у Потапова появился повод еще раз поднять этот вопрос и настаивать на нем уже как бы совсем по другим причинам. Ну, а если не получится с Бамбизовым, придется удалить из «Зари» Конюхову. Это можно сделать легко — перевести в другое хозяйство с повышением. Женщина она толковая, бригада ее не напрасно в передовиках ходит, авторитет не дутый, а вполне заслуженный. Ольга Бамбизова возвела на нее тогда напраслину вгорячах.
Но за делами большими и малыми, кампанейскими и текущими, какие каждодневно наваливаются на секретаря райкома, Потапову было недосуг вплотную заняться бамбизовскими «амурами». К тому же со временем все по-приутихло, и он решил, что там все наладилось, все вошло в свою, нужную колею. Потапову никто не досаждал больше с этим делом, и оно показалось ему потерявшим свою остроту.
Вспомнил он как-то обо всем и устыдился своей горячности, с какой воспринял поначалу это дело.
«Перепугался чего-то, — упрекал он себя. — А чего? Ну, увлекся мужик? Ну и что? С кем не бывает. Ну, знатный он человек. Герой, видный… Нехорошо, конечно… Но теперь, кажется, все само собой улеглось, а я паниковал. Вот так часто бывает: столкнешься неожиданно нос к носу с каким-то делом, и покажется оно тебе огромным и страшным, а отойдешь на расстояние, и только тогда увидишь его настоящие размеры. — И посмеялся над собой, доведя эту мысль до крайности: — А ты уходи от всякого дела как можно дальше, тогда каждое покажется тебе с комариный нос и жизнь сразу станет легкой и беззаботной… Но бамбизовское — это действительно не дело, не надо было придавать ему значения и поднимать такой шум. Проявил принципиальность!.. Теперь стыдно человеку в глаза смотреть…»
Но Потапов рано списал это дело. Вновь оно всплыло совсем неожиданно, как раз накануне отъезда областной делегации на Кубань «за опытом». В эту делегацию от Зарайского района входили Потапов и Бамбизов. Потапов сидел у себя в кабинете, отдавал по телефону последние распоряжения на ту десятидневку, что будет отсутствовать, поджидал Бамбизова — вместе они поедут в область.
И тут-то в кабинет вошла Сякина и напомнила Потапову:
— Вы вот уезжаете и Бамбизова с собой берете, а как же быть с его делом?
— С каким делом?
— Ну, с этим, насчет его преступной связи с бригадиром?
— Так уж сразу и преступной! — у Потапова было хорошее настроение, и он решил побалагурить с женщиной. — А если это любовь?
— Любовь к посторонней женщине у женатого человека?! — Сякина уставилась на Потапова немигающими, широко раскрытыми глазами. — Да ведь он коммунист, член райкома, депутат!
— Не допускаете?
— Нет, — категорически сказала Сякина. — Человек должен чувствовать свой долг.
— А любовь? Она ведь не подвластна…
— Чепуха, Федор Силович… Вы извините, конечно, но я считаю, что все это выдумки слабых, неустойчивых людей.
— Вы любили когда-нибудь?
— Это не имеет значения. — Сякина нервно выдернула из пачки папиросу, стала мять ее. — Вчера приходила Бамбизова. Вас не застала, зашла ко мне и все рассказала. Грозилась поехать в обком.
— Опять… — поморщился Потапов. — А я уж думал, что все наладилось.
— Как видите — нет. Надо что-то предпринимать. Если это дело не пресечь, знаете какой резонанс будет? Пятно на весь район, и прежде всего на райком: недосмотрели, не приняли меры.
У Потапова настроение испортилось, постучал карандашом в раздумье, сказал:
— Неужели это дело райкома — мирить жен с мужьями?
— Они прежде всего коммунисты, Федор Силович, и мы за них в ответе. А за таких, как Бамбизов, — в первую очередь.
Но Потапов больше не слушал Сякину, он заранее знал, что она скажет, ему не терпелось скорее отослать ее из кабинета, будто вместе с ней уйдет и принесенное ею неприятное известие.
— Послушайте, а почему бы вам самой не разобраться с этим делом? Как женщине? Вам, по-моему, сподручней поговорить с одной и с другой, выяснить все… Дело-то деликатное. А может, там ничего и нет, может, это все одна фантазия Бамбизовой…
— А если не фантазия? Как быть тогда?
— Ну, тогда придумаем что-нибудь. Поговорите с Конюховой. Если у них с Бамбизовым действительно зашло так далеко, как утверждает его жена, постарайтесь убедить Конюхову, что такая жизнь ненормальна, что счастья, радости она им не принесет. В крайнем случае — намекните ей о переезде в другой колхоз. Расстояние и время излечивают.
— Хорошо, Федор Силович, — коротко, по-военному кивнула Сякина. — Поговорю, постараюсь убедить. Все сделаю.
— Только деликатно, осторожно…
Сякина ушла.
А вечером Потапов и Бамбизов уже тряслись в вагоне дальнего поезда, и было им обоим хорошо оттого, что вот так вдруг все их дела и заботы остались где-то далеко-далеко, и оба они совсем свободны, и могут говорить о чем угодно, вплоть до анекдотов, и играть в шахматы, и может у них на столике стоять начатая бутылка коньяку. О вчерашнем разговоре с Сякиной Потапову думать не хотелось: вот он, Бамбизов, сидит перед ним — веселый, здоровый, умный. Говорит — вроде балагурит, а все со смыслом, со значением, и слушать его интересно, и говорить с ним — сам богаче делаешься. И такими мелкими и недостойными внимания показались Потапову все сякинские заботы и Ольгины тревоги относительно этого человека, что ему захотелось просить у Бамбизова прощения. «Плывет большой корабль, естественно — за кормой остается какой-то мусор. Люди набрасываются на этот мусор и по нему судят о корабле…»
— Ты что, Потапыч? Взгрустнулось?
Улыбнулся Потапов, сказал:
— Да нет, ничего… — Про себя удивился: «Какой проницательный человек, чуть ли мысли твои не читает».
По Кубани ездили, Бамбизов вникал в дела хозяйств, будто ревизор дотошный, Потапова от себя не отпускал, тут же говорил ему: «Вот это хорошо, нам надо перенять. А, Потапыч?» Или: «Это здорово! Но у нас не пойдет. Как думаешь, Потапыч?»
И все же поездкой остался недоволен:
— Разве так надо за опытом ездить? Это туристы пусть так ездят: большой группой и — галопом по Европе. А я человек деловой, мне надо докопаться до чего-то, поговорить, подумать, еще раз посмотреть. Изучить, одним словом. — И предложил: — Есть у меня в Ростовской области знакомый председатель, заедем к нему? Дня на два. Потолкуем. Честно, откровенно. Как и что. Хозяйство у него сильнейшее.
Уговорил, заехали.
Знакомый председатель Бамбизова оказался маленьким седеньким старичком — украинцем. Ходит он медленно, задумчиво глядит на окружающее. Подойдет к деревцу, уставится на него, задумается, кажется, и о гостях забыл. И вдруг поднимет руку, покажет вдаль:
— Ото увесь парк пионеры посадили. В память о погибших…
Не верилось Потапову, что у этого медлительного старичка может быть сильнейшее хозяйство.
Но первое впечатление быстро улетучилось, и старик перестал казаться медлительным. Где-то он бывал и быстр, и шустр, и как-то незаметно дал понять гостям, что он им очень рад: не кто-нибудь приехал, не турист-попрыгунчик, не начальник, а свой брат — председатель да секретарь райкома. Водит по колхозу, показывает и доволен, что те восторгаются увиденным. А восторгаться есть чем — хозяйство богатое, многоотраслевое, производство организовано не по-обычному — большинство продукции перерабатывается на месте.
— Так я не пойму, Терентий Карпович, у вас что — колхоз, совхоз или комбинат? — не выдерживает Потапов.
Председатель — старый волк, со дня основания колхоза «головою», пережил все ветры и поветрия, улыбается, будто он самого черта обхитрил.
— Та хиба ж дело в звании? Та называй, як хочешь, як ото кажуть — хочь горшком, абы в печь не сажали. Я хозяйствувание так понимаю: роби, шоб и людям и держави было добре. Вот у нас своя ликарня и пекарня, мельница и колбасный цех, а кроме того, консервный и винный заводы. Так кому ж беда от того, што мы сами свою продукцию переробляем? Ты ж возьми — шо помидорина, шо фрукта, — ты пока довезешь ее кудысь, так вона ж на себя не будет похожа. А на месте она, голубонька, ни клята, ни мята, а така, яка есть, цилехонька, так и легла чи в баночку, чи в фляжечку. Любо дивиться, а скушать — тем паче. Так кому беда? Держави? Нет, мы сдали продукцию в наивысшем качестве. Колхозу? Нет. Мы получили больше дохода, построили чи новы дома, чи там ясли, чи клуб. Так мы ж тоже у этой же держави живемо? То ж оно все одно наше государство богатеет. Чи не так я рассуждаю?
— Так, так, Терентий Карпович! — поддерживает его Бамбизов. — Я тоже так думал, только не был уверен — правильно ли это? В душе чувствую — прав, спорю, доказываю, а червь сомнения точит: может — и в самом деле не туда загибаю. — Оборачивается к Потапову: — Почему вот таким делам нет широкой поддержки? Пишут об этом редко…
Потапов промолчал.
— Привычка, — спокойно сказал Терентий Карпович. — Будет поддержка, будет. К тому идет. Оно в малом деле, как и в большом — одна политика. Возьми такое: слаборазвитые страны вывозят сырье, а покупают готовую продукцию. А высокоразвитые — наоборот. Сырье не продают, они его покупают и перерабатывают. Так оно идет и аж до самого колхоза. Выгоднее продавать готовую продукцию. А если я в силах переработать свое сырье, так почему ж такое не робить? И в первую очередь надо перерабатывать овощи и фрукты. Это такой продукт, шо он должен быть переработан на месте. Пекарня, колбасный цех — то ладно, то мы для себя зробили.
Они пришли на винный завод. Во дворе — штабеля бочек, кислая бражка в нос шибает. В цехе огромные металлические цистерны — емкости для вина — стоят в ряд на бетонных тумбах. Спереди каждой цистерны манометры, термометры, стеклянные трубки, какие-то вентили, краны, краники. Цементный пол чисто вымыт, пахнет речной водой. Девушка в белом халате, брови — черным шнурочком от виска до виска, встала у стенки, пропуская гостей.
— Ну, шо, Оксана, как дела? — спросил старик.
Оксана улыбнулась, двинула плечами, щеки вспыхнули.
— В лаборатории е хто?
— Нема.
— А у тебе ключ е?
— Е.
— Открывай.
В лаборатории — будто в мастерской алхимика: колбы, пробирки, микроскоп, пузырьки разные.
— Оксан! Дай гостям попробовать нашого и магазинную, запечатанную бутылку подай.
Оксана поставила на стол две колбы с вином — в одной темно-красное, в другой — белое. Потом выставила бутылку вина в фабричной укупорке и три стакана.
— Зачем так много? — запротестовал Бамбизов. — Хватит для пробы и одной пробирки. А, Потапыч, сопьемся?
— Э-э, ты погодь! Это для дальнейшего разговору. Слухай. Тут наше вино. — Старик ударил ногтем по одной, по другой колбе. — В бутылке — тоже наше, вот это, красное. Но в бутылке оно в смеси с другими такого же сорта. Со всей округи свозят на винзавод в район, а там уже и выпускают его под названием «Понурское». Бачишь? — Он повернул бутылку этикеткой к Потапову, потом к Бамбизову. — А теперь пробуйте наше. — Он налил в стаканы. — А потом из бутылки спробуете.
— Я все равно ничего не пойму, — сказал Бамбизов. — В винах абсолютный профан. Мне кажется — все они на один вкус — кислые, и все. Вот «сучок» от «Столичной» — это я отличу.
— Ничого, ничого! — поднял палец Терентий Карпович, как бы призывая к вниманию. — Не понимаешь, тем лучше. Попробуй и скажи.
Бамбизов поднял стакан.
— За ваше здоровье.
— Пей маленькими глотками, — предупредил Терентий Карпович. — И вы, товарищ Потапов, помаленьку.
Смутились гости: не привыкшие к вину, хотели выпить, как пьют квас — одним духом. Подносят к губам стаканы, отпивают по капельке, глотают не сразу. Бамбизов долго держит вино во рту, запоминая вкус и запах. Тяжелую ему задачу задал хозяин — дегустировать вино.
Терентий Карпович наблюдал за гостями и после каждого глотка одобрительно кивал головой. Сам не пил.
— А теперь — фабричного спробуйте. — И когда Бамбизов выпил, нетерпеливо спросил: — Ну шо? По-честному.
— Это лучше, — указал он на колбу. — Приятнее, ароматнее…
— Ну! — обрадовался Терентий Карпович. — А говорив — не понимаю. Шо хорошо, шо погано — каждый отличит. А вы как считаете?
— Мне так же показалось, — сказал Потапов и почему-то смутился: — Я ведь тоже в винах…
— Ничо, ничо, — успокоил его старик. — Все так кажуть, и все понимают. Оксана, чуешь?
— Та чую, — отозвалась девушка из другой комнаты.
— А теперь слухайте. Як бы мы свое вино залили сами в бутылки и поставили в магазине рядом с этим, какое быстрее купили б? Наше! Смекаешь? И на этикетке было б написано, шо оно нашого колхозу. Имя б ему дали. Ну, к примеру: «Оксанина усмишка». А?
— Та ну вас, Терентий Карпович! — послышалось из-за двери.
— А ты не слухай, — отмахнулся Терентий Карпович. — Або просто «Оксана». Тогда б на нашей продукции была наша марка. И мы б за нее бились. А так ведь сливаем в общий котел. Мы фрукты или овощи привозим в магазин — сразу очередь набегает: «Из «Победы» привезли!», «Из «Победы» привезли!» Приятно, конечно, слышать такое, но в колхозную кассу такие комплименты денег не прибавляют. А был бы то наш, фирменный магазин, так мы б туда продукцию доставили первый сорт — шоб продать, а не просто — отвезти, сдать, и как хочете. Сосед рядом торгует, а у него та же редиска, да вид не тот, да переросла — убыток терпит. На другой год — не зевает, шевелится. Я шо хочу сказать? Фабрика, заводы на своей продукции ставят свой фирменный знак, надо, шоб и наша продукция не обезличивалась. Так я кажу?
— А не будет тут, Терентий Карпович, того, что колхозы станут не такими, как их задумывали? — спросил Потапов.
— А какими их задумывали? — удивился старик вопросу. — Их и задумывали для того, чтобы получать продукции больше и лучше. Чи не так? — Покрутил головой. — Ох-хо-хо! Сидит в нас консерватизм, сидит: и хочется, и той… як бы не того, с теориею вразрез не пойти. Сами тую теорию превращаем в догму, боимось переступить грань и заглянуть по другую сторону, посмотреть — що там лежит. А Ленин не боялся. Ни у Маркса, ни у Энгельса ни слова нема про нэп, а он взял да и допустил.
— Сейчас время другое, Терентий Карпович: слишком много народов смотрит на нас — и враги, и друзья, и «друзьишки». Эксперименты, зигзаги дорого обходятся, — возразил Потапов.
Вскипел старик, не понравились ему такие слова, будто они укололи его в больное место, заговорил горячо. Даже украинский акцент в речи почти совсем пропал.
— До каких же пор мы будем оглядываться на заграничную княгиню Марью Алексеевну! Да бес с ней — пусть говорит, что ей угодно. Шо нам от того? Мы же не для нее, а для себя робим? А она — стерва, она ж в любых случаях найдет над чем посмеяться и позлословить. Хай смеется! Ленин шо говорил? Смеется тот, кто смеется последним. А мы спешим первыми смеяться. Хай княгиня пока смеется, нам надо меньше оглядываться на нее, нам надо дело робить. Сделаем — тогда мы посмеемся над княгиней.
— Растеребили вы мне душу, Терентий Карпович, — вздохнул Бамбизов. — Думал — у себя я уже чего-то достиг, потолок! А оказывается, еще ой-ой сколько надо.
— Так потолка — его, друже, нема. Как в космосе — пространство: лети-и-и!.. И хорошо, шо нема потолка.
— Верно, хорошо! Есть куда расти, — согласился с ним Бамбизов. И ни с того ни с сего: — Хочу домой! Затосковал. Поедем, Федор Силович?
Ехали домой — всю дорогу вслух мечтал, что и как можно перенести с кубанской земли на нашу. Спорил, доказывал и все поезд торопил — казалось ему, что он медленно идет. Будто приедет — так в тот же день и перевернет все в своем хозяйстве по-другому, по-иному. Наверное, сердце-вещун торопило его, чувствовало, что дома творится неладное.
А там и вправду творилось такое, что хуже и не придумать. Сякина развила такую деятельность, какой Потанов никогда не ожидал. Рассказали потом ему, как она спасала престиж Бамбизова.
Не успела машина с Бамбизовым и Потаповым скрыться за воротами, Сякина тут же поехала в колхоз и рассказала Гришанову о своей миссии.
Сначала попросила личное дело Конюховой и долго изучала выцветшую и пожелтевшую от гуммиарабика фотографию. Снятая анфас, Конюхова смотрела со снимка на Сякину широко поставленными испуганными глазами. Обыкновенная деревенская женщина, ничего особенного. Сякина читала анкету: Григорьевна. Родилась и живет безвыездно в Селище. Русская. 8 классов. Нет. Нет. Нет. Орден Трудового Красного Знамени. Не была. Не имеет…
Отложила карточку и покосилась на нее, словно она не оправдала ее надежд, постучала пальцем по стеклу.
— Н-да… — и, подумав, решительно добавила: — Ладно. Пошлите за ней. И разговор с ней начнете вы.
Когда Конюхова вошла в кабинет, ей не предложили сесть. Гришанов, не зная, с чего начать разговор, делал вид, будто очень занят — перекладывал бумажки с места на место. Сякина внимательно, в упор рассматривала Конюхову. В модном, в диагоналевую полоску, облегающем свитере, с волосами, зачесанными назад и заплетенными в толстую тугую косу, со спадающими на лоб маленькими колечками рыжих волосиков, она производила приятное впечатление. Взгляд вовсе не испуганный — осмысленный, спокойный.
— Сядьте, пожалуйста, Анна Григорьевна, — попросил ее Гришанов, не поднимая глаз. — Вы не догадываетесь, зачем мы вас пригласили?
— Нет, — сказала она просто и улыбнулась.
Гришанов кашлянул, посмотрел на Сякину, но та не пошевелилась.
— Анна Григорьевна, какие у вас отношения с Бамбизовым? — спросил он доверительным голосом.
— Нормальные, — сказала Конюхова.
— А конкретнее?
— Ну, хорошие, — уточнила она.
— У нас есть сведения, что у вас с ним слишком хорошие отношения, — многозначительно сказала Сякина.
— Ну да, очень хорошие, — подтвердила та.
— Бросьте, не хитрите, — рассердился Гришанов.
— Я вас не понимаю, Иван Алексеевич, о чем вы?
Не выдержала Сякина, вскочила:
— Чего уж тут не понимать? Не дети. Весь район о ваших связях говорит, а вы разыгрываете из себя невинность… — И быстро поправилась: — Невиновную. Ну, вот что, хватит. Давайте начистоту.
— Да сплетни, наверное, какие-то? — Конюхова растерянно пожала плечами, посмотрела на Гришанова.
Тот опустил глаза.
— Будете упорствовать — хуже себе сделаете, — предупредила Сякина. — С партией надо во всем быть чистой и чистосердечной.
— А я?..
— А вы? — и прищурилась в ожидании ответа. — Молчите? Так вот что. Мы не можем, не имеем права допустить, чтобы был скомпрометирован такой знатный в области (да и не только в области!) человек, как Бамбизов. Пока это дело не зашло слишком далеко, надо ваши связи прекратить.
Конюхова поморщилась, развела руками. Сякина остановила ее жестом и повторила твердо:
— Прекратить. Учитывая, что на месте вам это сделать будет трудно, райком партии советует вам из колхоза уехать.
— Как — уехать? Куда? Зачем?
— Зачем — я вам сказала: ради спасения репутации Бамбизова. Если вы его любите, вы поймете и пойдете нашему совету навстречу. Это и для вас лучше: у вас семья — дети, муж.
— Как же так? — Конюхова совсем растерялась, потерла лоб ладонью. — Иван Алексеевич, так же нельзя — не разобравшись… Да и вообще — вы не имеете права.
Гришанов молчал, Сякина закуривала.
— Да нет же, нет. Нельзя так…
— Не надо истерики. — Сякина была неумолима. Голос ее был полон холодного металла — леденил душу: — Это не поможет. Я вам по-хорошему советую. Иначе — поставим вопрос на бюро райкома, и тогда…
— Ставьте хоть где хотите! — закричала Конюхова. — Что хотите со мной делайте — никуда не поеду. Сплетни собираете… — Заплакала, махнула рукой и выбежала из кабинета.
— Шлюха! — выругалась Сякина ей вдогонку. — Врет, уедет. Сбежит сама!.. Гришанов, тебе ответственное поручение. Завтра собери партком и поставь вопрос о ее поведении. Квалифицировать — как моральное разложение, недостойное поведение в быту и так далее. Как умышленное желание скомпрометировать Героя Социалистического Труда… Вынести взыскание, вывести из состава парткома и рекомендовать правлению вывести ее из состава правления колхоза и снять с должности бригадира. Создать вокруг нее общественное мнение. Убежит! Сама убежит! Подойти к этому делу со всей серьезностью — задание райкома. Бамбизова надо оградить и спасти от падения. Я помогу тебе.
Операцию эту провернули в пять дней. Кроме парткома и правления, Конюхова была заклеймена на общих бригадных собраниях. В каждом доме теперь только и разговору, что о Конюховой. А в доме самой Конюховой каждый вечер муж смертным боем бьет ее. И наконец, устав от битья и позора, уехал куда глаза глядят. Конюхову отвезли в больницу, детей приютили ее родственники, а дом заколотили.
Сякина возвратилась в райком ни с чем.
Узнал об этом Потапов тут же по приезде от самой Сякиной, возмутился. А что толку? Знал ведь ее — зачем же поручал? Да не поручал он, просто разговор такой состоялся, и все… Но разве докажешь. Ах, как все некстати! Так сошлись они с Бамбизовым за время поездки, сдружились, на вокзале расстались хорошо. Сел он в свой «газик» веселый, окрыленный, пригласил приезжать в гости. А тут такое… Вот уж эти услужливые дураки…
Крутит Виктор баранку, везет домой председателя, посматривает на него. Посвежел, будто на курорте был. Морщинки у глаз расправились. Подмывает Виктора рассказать ему о случившемся, но сдерживается: не здесь, не теперь, не при Ольге Тихоновне. Тоже зачем-то поехала на вокзал встречать, а сама всю дорогу молчит.
— Уборку начали?
— Начали, — коротко ответил Виктор.
— Что с тобой? Ты больной или обидел кто? — удивился Бамбизов.
— Нет.
— Странно! — Бамбизов взглянул на жену — может, она ловчее сумеет подступиться к парню. Но та, будто не поняла мужа, промолчала.
При въезде в село Бамбизов вышел из машины.
— Поезжайте домой, а я пройдусь пешком. Огородами, берегом — соскучился! — И он сбежал по крутой узкой тропке на «терраску» вдоль берега — остатки от противотанкового укрепления. Продрался сквозь высокие заросли крапивы, похожей на коноплю, выросшей на хорошо сдобренной почве. Ее осемененные верхушки качались над головой, и Бамбизов подивился такому буйному росту: «Ишь вымахала! Добро бы путное что росло». Густой, распаренный солнцем запах крапивы стоял здесь плотной завесой. Но сквозь него откуда-то пробивался нежный, освежающий медовый аромат. «Неужели таволга до сих пор не отцвела?» И он спустился еще ниже, уже без тропки почти к самой воде. Черные метелки отцветшей таволги покойно дозревали на высоких зеленых стеблях. Поодаль от нее буйствовал яркий иван-чай. «Отцвела таволга…» — с грустью подумал Бамбизов: «Но откуда же запах?» И тут он приметил в самом низу несколько запоздалых цветов. Их метелки были корявы и разлаписты, стебли коротки и кривы. Бамбизов сорвал один цветок и, выбравшись на чистое место, резко встряхнул им. Желтая пыльца и белые мелкие лепестки повисли в воздухе маленьким облачком. Он положил цветок на ладони, уткнулся в него лицом и долго втягивал в себя медовый запах.«Ух, как хорошо!» И пошел, помахивая цветком и время от времени припадая к нему и восхищаясь.
Где-то за плотиной работал трактор. Он то надрывался, силясь сдвинуть что-то непомерно тяжелое, то отступал, успокаивался, почти совсем затихал, а потом снова остервенело рычал. Поднявшись на плотину, Бамбизов увидел бульдозер. Он ползал по дну оврага, ровнял водосток и подгребал землю к дорожной насыпи.
Присел на крутояре под березкой. Отсюда было далеко видно. Снизу несло влажной прохладой развороченной земли. Свежестью весенней борозды пахнуло на Бамбизова, и тоскливо вдруг заныло сердце от этого напоминания: в воздухе-то уже слышалось первое дыхание осени. Она успела набросить свой пестрый наряд на деревню — позолотила березки и липы, окунула в пурпурный раствор кусты боярышника, коричневой подпалиной раскрасила дубы. И только в палисадниках буйствует лето: догорают ярким пламенем запоздалые георгины, гладиолусы, полыхают разноцветные астры.
Тихо, тепло, солнечно. Пахнет опавшей листвой («Уже! Боже мой, как коротко лето!»), из соседнего сада тянет терпким яблочным настоем. В чистой воде отражаются деревья и высокое безоблачное небо, и от этого пруд кажется глубоким, бездонным. На далеком пригорке по блестящему зеленому бархату травы бегают ребятишки. Белая коза на привязи шарахается от них то в одну, то в другую сторону. Но ребята так увлечены игрой, что даже не замечают близкого соседства мечущегося в испуге животного, пока кто-то из мальчишек случайно не наскочил на козу и не упал на нее… Поднялся общий хохот, и после этого та игра уже не возобновилась, ребята занялись чем-то другим, сбившись в плотную кучу. Наверное, в руки попала интересная находка…
Подъехал Виктор, сел рядом и стал грызть травинку.
— Так что у тебя случилось, Виктор?
— У меня ничего, — он отшвырнул травинку. — У вас неприятность, Владимир Иванович.
И Виктор рассказал о случившемся.
Долго сидел молча Бамбизов, Виктор уж решил было, что он ничего не понял из его рассказа, и хотел что-то еще сказать, как Бамбизов проговорил вдруг:
— Убили женщину…
— Нет, она жива, в больнице.
Бамбизов быстро обернулся и резко, словно отрубил, повторил:
— Убили, Виктор, убили! — Его лицо, как от нестерпимой боли, страдальчески скривилось, рот перекосился. — Неужели члены парткома голосовали?..
— А что делать? Голосовали… Сякина развела такую агитацию!
— Неужели поверили и голосовали?
— Голосовали. Четыре — за, трое — против, шесть — воздержались.
— А Гришанов?
— Он с ней, с Сякиной.
— Позор! Какой позор!
Он еще посидел некоторое время и вдруг спохватился:
— Поедем!
Они поехали в контору. Бамбизов взбежал по деревянным порожкам на крылечко и, не обращая внимания на открытую дверь бухгалтерии, откуда смотрели притихшие сотрудники, вошел к себе в кабинет. За его столом сидел Гришанов и цветными карандашами рисовал «молнию». Увидев Бамбизова, быстро стал собирать карандаши, подхватил за угол плотный лист «молнии», полез из-за стола.
— С приездом… Извини, Владимир Иванович, я не думал, что ты… У меня там тесно… «Молнию» вот выпускаем: отличились сегодня комбайнеры… Я сейчас зайду и расскажу, отнесу вот только. — И он попятился к выходу.
— Стой! — рявкнул Бамбизов. — Стой, раз ты здесь оказался. — Рванул с головы фуражку, стремительным диском пустил ею в диван, стал посреди комнаты, набычившись, как на ринге. — Стой, поговорим. Значит, все правда?
— Я не виноват, это не моя инициатива…
— «Инициатива»! — рычал Бамбизов. — А я-то думал, ты человек, душу перед тобой раскрывал, а ты в ту душу — грязными сапогами.
Гришанов невольно скользнул глазами по своим хромовым сапогам, переступил с ноги на ногу.
— Да как ты смел?! Как ты мог женщину ни за что ни про что так опозорить, так сломать ее жизнь!
— А кто знал, что так получится? — осмелел Гришанов. — Мы тебя спасали, мы о твоей репутации заботились.
— От чего ж вы меня спасали, о какой репутации заботились? Вы же опозорили меня так, что теперь не подняться. Неужели и до сих пор тебе это не понятно? Но я — черт со мной, я мужик — вынесу. А женщина за что пострадала? У вас же никаких фактов не было и нет.
— Есть факты. Заявление Ольги Тихоновны.
— Ах, вот какие факты! Ну это, конечно, документ! — протянул Бамбизов, широко раскрыв глаза. — Так меня судите в первую очередь: я — мужчина, я — сукин сын, я — кобель, я, я!..
— Сучка не захочет…
— Не смей так говорить о ней! — закричал Бамбизов не своим голосом. — Не смей, дрянь ты эдакая! Я морду тебе сейчас набью!
— Я-то при чем? — отступил к двери Гришанов. — Я — солдат: мне приказали — я выполнял.
— А солдату тоже думать положено. Да и не солдат ты, а офицер. В армии был офицером и здесь далеко не рядовой. Чего ж ты прикидываешься?..
Гришанов молчал.
— Лезешь душами верховодить. А есть она в тебе самом, эта штука — душа? Хоть кусочек, хоть вот столечко?
— Я не виноват… — твердил Гришанов. — Приехала Сякина, сказала, что райком считает… Указание Потапова…
Опустил Бамбизов плечи, упали плетьми руки. Тяжело дыша, качаясь, будто пьяный, прошел к столу, опустился мешком в кресло. Вытер ладонью лоб, достал из ящика чистую бумагу, стал писать. Писал, зачеркивал, комкал листы, бросал в корзину, снова писал.
Вышел. На крыльце народ собрался. Почтительно расступились, кое-кто несмело поздоровался. Он кивнул и — в машину.
— В больницу.
В больнице был неприемный день, но Бамбизова знали, разрешили. Дали халат, и он прошел в палату. На одной койке сидела пожилая женщина, держала, как куклу, перебинтованную руку. Взглянула на Бамбизова и молча вышла. На другой лежала Конюхова. Голова вся в бинтах, под глазами синяки.
— Аннушка… Милая, прости меня. Это из-за меня все… — Он уткнулся лицом в желтую больничную простыню, закрутил головой.
— Ты не виноват… — тихо проговорила Конюхова и провела слабой рукой по его волосам: — Совсем побелел…
Он снял со своей головы ее руку и стал целовать, не стыдясь слез, которые текли по его щекам.
— Не надо, Володя… Вдруг войдет кто?
— И что? Нам теперь терять нечего. Аннушка, милая, давай бросим все и уедем?
Она улыбнулась в ответ, но ничего не сказала.
— Я серьезно говорю.
— Ну, что ты? Разве можно?
— Можно! Можно! — горячо говорил он. — Уедем, будем жить вместе, нам будет очень хорошо. Мы будем счастливы. Эх, черт возьми, как нам будет хорошо! Я теперь верю, что могут быть счастливые семьи. Я всегда замечал, что мы даже думаем одинаково, с полуслова, а иногда и без слов понимали друг друга. Ведь верно?
Она кивнула.
— Уедем?
— Поздно, Володя. У меня дети…
— И дети с нами.
— Им отец родной нужен. К тому же они уже не маленькие…
— Но его-то нет?
— Он вернется.
Сник Бамбизов, повесил голову.
— Не сердись на меня, Володя. Может, я глупо рассуждаю, но я иначе не могу. Не сердись. Поздно нам… — Голос у нее был слаб, говорила она с придыханиями, а тут совсем дрогнул, пропал.
— Успокойся. — Он погладил ее руку. Прощаясь, уже в дверях попросил: — Подумай, Аннушка. О нас подумай. Как скажешь, так и будет. А я готов на все.
Не успел Бамбизов выйти из ворот больницы, метнулась откуда-то ему наперерез жена. Кинулась и остановилась как вкопанная — такие чужие и сердитые, полные ненависти смотрели на нее глаза.
— Володя… — Она скрестила на груди руки, бесцветные губы что-то шептали, в глазах стояли слезы.
— Ты?! — он указал на нее пальцем. — Эх, Ольга… И вдруг снова сердито: — Ты вот что — на глаза мне лучше не попадайся, держись от греха подальше. — Увидел у забора мотоцикл агронома, а за кустами обшарпанной, объеденной райцентровскими козами желтой акации и фигуру самого агронома. — А ты, Антон, отвези ее домой и больше за мной не вози. Не для того тебе мотоцикл справили. — Сел в машину. — В райком.
— А может, домой? — осторожно посоветовал Виктор.
— Тебе домой нужно? — спросил сухо Бамбизов.
Виктор ничего не сказал, нажал на стартер.
В кабинет к Потапову Бамбизов вошел без стука, без доклада. Тот не ждал этой встречи, не думал, что уже сегодня придется объясняться с ним, оторопел, но быстро взял себя в руки, встал, вышел навстречу. Бамбизов молча сунул ему свернутый лист бумаги и сел на стул у стены.
— Что это?
Потапов развернул не спеша и, хмыкая, стал читать вслух: «В связи с тем, что я опозорен и окончательно скомпрометирован перед лицом колхозников, прошу освободить меня от должности председателя колхоза, вывести из состава членов райкома и разрешить выезд за пределы области. К сему Бам-би-зов».
— Даже за пределы области! — усмехнулся и тут же посерьезнел, потряс заявлением: — А знаешь, брат, с этим ведь не шутят?
— А с тем шутят? — вскипел Бамбизов.
— Подожди, подожди, не горячись, — рассудительно говорил Потапов, и эта рассудительность бесила Бамбизова еще больше. — Не горячись. Все делалось для твоей же пользы, тебя спасали, друг наш любезный.
— Спасибо, спасли. От чего спасали-то?
— Ну, ты не мальчик, сам знаешь. И чем это могло кончиться — тоже знаешь. Не вмешайся мы, так стоял бы ты сейчас перед секретарем обкома. И разговор бы там был не такой. Это ты со мной шебуршишься, а там разговор короткий. Скажи спасибо, что это все тут, как говорят, в своем кругу кончилось и дальше не пошло.
— Кончилось? Женщину убили…
Развел руками Потапов:
— Изверг, необразованный дикарь какой-то муж у этой твоей крали оказался. Так избить — ни сердца, ни чувства жалости нет у подлеца. Но его найдут, не беспокойся, найдут и будут судить. Я уже дал задание милиции.
Бамбизов смотрел на Потапова, не перебивал, ждал, когда тот выговорится. Дождался, спросил:
— Слушай, Потапов. Ты в самом деле веришь в то, что творил доброе дело, или прикидываешься, потому что стыдно признаться, в какой низкой и мерзостной игре ты участвовал? Я до сих пор все еще не верил, что это твоих рук дело…
— Конечно, не моих, — сказал Потапов, бросив заявление Бамбизова на стол.
— Но ведь твоим именем все творилось, ты Сякиной указание давал.
— Ничего я не давал, пойми это, Владимир Иванович. Не да-вал! Просто посоветовал поговорить с женщинами, выяснить все, успокоить. И если у тебя с Конюховой зашло слишком далеко, посоветовать ей уехать. Вот и все. Ну, а получилось вот так: послал слона в посудную лавку.
— А на кой шут надо было тебе вообще в это дело вмешиваться? Разве я ребенок?
— Почти. Мы с тобой когда-то говорили на эту тему, ты никаких выводов не сделал.
— Да какие тут могут быть выводы! Вывод мог быть только один… Но ведь не так просто решиться ломать старое. Особенно ей, женщине. А теперь?..
— Да-а, — протянул Потапов. — Совсем мужик с ума, видать, свихнулся. Странно все это слушать от тебя.
— А мне странно тебя слушать. Как все у тебя просто, легко и… не логично. Логика где? «Если серьезно — разогнать по разным углам». А если не серьезно? Значит, можно продолжать? А вот Представь себе — серьезно. Так серьезно, что дальше и некуда.
— Владимир Иванович, Володя, друг, пойми, как все это некрасиво. Подумай, какой резонанс может быть от всего этого. Ты ведь не простой человек…
— Заладил: «резонанс», «резонанс». А ты обо мне, о ней подумал? Какой у нас в душах резонанс?
— Сякина за перегиб будет наказана…
— Да что теперь это изменит? — отмахнулся Бамбизов. — Я об одном лишь прошу тебя. Оставь в покое Конюхова, не сироти детей. Человек погорячился, он вернется, и, может, все наладится… у них… — Бамбизов поднялся и направился к двери.
— Хорошо, — обрадовался Потапов, поняв последние слова, как шаг к примирению. — Все перемелется — мука будет. А эту бумагу возьми. — Он взял со стола заявление. — По-дружески тебе советую: возьми и порви. Я ее не видел. С этим не шутят.
Бамбизов не оглянулся, взялся за ручку, хотел резко открыть дверь, но не открыл, а сам вдруг стал приседать, схватившись левой рукой за грудь. Осторожно опустился на стоявший у двери стул, поднял голову, задышал тяжело. Лицо побледнело, на лбу выступили крупные капли пота.
Вскочил Потапов, бросил на стол заявление.
— Что с тобой?.. Владимир Иванович, сердце?.. — Выбежал из-за стола, потом вернулся, достал из ящика алюминиевый патрончик, отвинтил крышечку, стал выковыривать пальцем ватку. Ватка сидела глубоко, и тогда он взял ручку, поддел ее пером, уронил на пол. Вытряхнул на ладонь из патрончика таблетку, налил в стакан воды. — Таблетку, Владимир Иванович, таблетку…
Качнул головой Бамбизов — не надо.
— Боль с сердца необходимо снимать… Возьми… — держал он перед его лицом таблетку на раскрытой ладони.
— Не надо, — проговорил Бамбизов. — Сейчас пройдет.
— Нельзя так. Боль надо снимать…
— Боль надо снимать, — повторил Бамбизов. — Только не таблетками… — Он медленно поднялся и вышел, не попрощавшись.
Когда хлопнула дверь, Потапов вернулся к столу, вложил таблетку в патрончик, поднял с пола ватку, увидел, что она в чернилах, бросил в корзинку, завинтил патрончик без ватки.
— Строптив, упрям! Но Сякина, но Сякина!.. Ух, задам же я ей! Разве можно таким людям быть на партийной работе?.. Давно надо было избавиться от нее. Опять моя вина…
Домой Бамбизов в тот день не поехал, попросил Виктора отвезти его в дальнюю бригаду, в сад.
— Там ничего уже нет, — удивился Виктор. — Зимние сорта остались — твердые и кислые.
— А мне ничего и не надо. Шалаш цел — спать в нем буду.
— Так поедемте лучше ко мне, Владимир Иванович. Чего ж валяться где-то?..
— Один хочу побыть.
Виктор отвез, а когда стемнело, снова приехал. Привез хлеба, сала, помидоров, огурцов.
— Зачем? — насупился Бамбизов. — Сказал же, ничего не нужно, хочу один побыть.
— Есть-то надо. — Не обращая внимания на Бамбизова, Виктор раскладывал на разостланную газету продукты.
— Лучше б водки привез.
— Привез, — и пошел к машине, принес поллитровку и два стакана. Налил, выпили молча, не чокаясь. Хрустели огурцами. Второй стакан Бамбизов налил себе сам, Виктору не предложил, будто того и не было рядом, выпил. Водка не брала. Сидел, думал, вздыхал, сопел. Уже за полночь сказал:
— Езжай домой — жена беспокоиться будет.
— Не будет: предупредил. — Виктор вылез из шалаша, открыл обе дверцы в машине, лег на заднее сиденье. Закурил.
Тишина. Нагоняя тоску, перекликались сверчки. Изредка покашливал в шалаше Бамбизов.
Утром проснулся от воробьиного гвалта. Что-то не поделили и устроили у самой машины драку. Виктор шуганул их, и они дождем сыпанули на ближайшую дикую грушу.
Заглянул в шалаш. Бамбизов сидел на земле, положив подбородок на торчавшее правое колено. Думал. Видать, за всю ночь так и не прилег.
Дней пять отсиживался в шалаше Бамбизов и все просил у Виктора водки. Тот осторожно возражал: «А может, хватит?» — но всякий раз привозил. Наконец Бамбизов сел в машину, поехал в поле. На работу комбайнов смотрел издали, из машины. И ночевать домой пошел. Виктор не поверил — тенью скользил вслед за ним. Нет, правду сказал — вошел в дом. На другой день в контору явился, документы подписывал. Люди приходили по делам — разговаривал сухо, в глаза не смотрел — стеснялся. Ходил как в воду опущенный. Однажды сказал Виктору, чтобы тот объехал все бригады и объявил народу об общем собрании. Назначил день и час.
На собрание пришло неожиданно много людей — и старики и молодежь. Шли — недоумевали: время-то уж не очень подходящее для собраний, обычно их проводят зимой. К чему бы это? Дело-то, видать, у правления серьезное. Не нового ли председателя будут советовать? Вот ни к чему. Бамбизов, правда, задержался тут, уже годов пятнадцать командует — срок неслыханный, конечно, да только зачем же менять его? Человек прижился, дело знает. Государство от колхоза прибыль имеет, и люди хлебушка наелись, живут крепко, обстроились, и все такое. Все идет хорошо будто бы. Не угодил, наверное, начальству. Вот беда: тут хорош — там плох, там пригож — тут никуда… Неужели все из-за Анютки Конюховой?
Спешат на собрание люди, путаются в догадках. Смотрят на председателя, угадать хотят по лицу его — что случилось. А он ничего, молчит. Оглядываются по сторонам, ищут представителей райкома, новых людей. Нет, никого не видно, кругом все свои.
Вышел на сцену Бамбизов, начал говорить, не глядя в зал. А потом осмелел — стал смотреть прямо, как обычно.
— Вот дело какое, товарищи. Извините, конечно, не время для собраний, да не могу я больше эту тяжесть носить в себе, хочу, чтоб все вы… Тут без меня меня судили. И не одного меня. Вы меня знаете, я никогда с вами не скрытничал. Но тут дело такое… Я люблю Конюхову, скрывать нечего. Был в больнице, разговаривал с ней. Предлагал уехать.
В зале загудели, зашушукались и тут же затихли.
— Предложил, — повторил Бамбизов, выждав, пока наступит тишина. — Но она отказалась. Вот и все. До этого у нас с ней никаких разговоров об этом не было. Оклеветали и наказали ее напрасно, товарищи. Совершенно напрасно. И я прошу: судили вы нас без меня, за глаза, осудите еще раз сейчас, обвиняйте, в чем мы виноваты. Какой урон нанесли колхозу, людям беду какую сделали. Судите. В глаза. — И сел.
Наступило молчание. Люди кашляли, переглядывались, чего-то ждали. Наконец поднялся Семен Климов — здоровенный краснолицый мужик. Когда-то он был председателем колхоза, теперь работал заведующим молочнотоварной фермой. Недовольный своей судьбой, он часто ворчал на Бамбизова, поругивал. Поглядывали на него искоса — хоть бы тут помолчал — не его ума ведь дело разбирается. А Семен обвел зал глазами, словно считал, все ли здесь, гукнул в кулак и пробасил:
— Я отседова, — показалось ему не громко, повысил голос: — Я как голосовавший на правлении против Анютки, то есть Конюховой. Оно, конечно, я осознаю. Тут тово, туману напустили разного, ну и получилось это, как его, как на солнце, затемнение. Оно, конешно, нехорошо, Анютку, то есть Конюхову, зазря ошельмовали. Осознаю и предлагаю поставить ее на место: бригадир она хороший, дай бог каждому.
Зашумели одобрительно, загалдели, кто за, кто против — не понять. Семен поднял руку, призывая к тишине:
— Погодите, я ишо не кончил. А супроть тебя, Владимир Иванович, у нас никакой обиды нет, это ты зря. — И закрутил головой, ища свое кресло, словно его унесли, пока он выступал. Нашел, сел и тут же снова поднялся: — Не по форме только ноне собрание идет. Надо президиум выбрать и в протокол все записать. А так разговор разговором и останется.
Подобрели лица, поглядывают на Семена, улыбаются — умный все-таки мужик, хоть и ворчун. Правильно говорит. Избрали президиум. И первым выкрикнули его фамилию — Семена.
Вышел Климов на сцену, роли быстро распределил: ты, Марья, протокол пиши, а я призывать к порядку буду.
— Ну дык, кто желаеть? — спросил серьезно и многозначительно.
Говорили охотно. Нового, правда, ничего не сказали, повторяли на разные лады Семеново выступление, но Бамбизов сидел и слушал каждого со вниманием: все говорят от души, не кривят, не виляют.
— Ну, а теперь послушать бы Гришанова. Пущай скажет — он в курсе.
— Мне нечего сказать, — сказал Гришанов.
— А че ему говорить? Он чужой у нас человек, — раздалось из дальних рядов. — Кончай прения, давай резолюцию.
В резолюции был один лишь пункт — отменить решение правления от такого-то числа как ошибочное и восстановить Конюхову Анну Григорьевну в должности бригадира.
Встал Бамбизов уже после того как закрыли собрание, проговорил дрогнувшим голосом.
— Спасибо, братцы, спасибо, дорогие мои… — и отвернулся, нагнул голову, убежал со сцены, как школьник.
После собрания повеселел Бамбизов, на пятачок выходил — наряды проводил, в глаза людям стал смотреть. Даже шутить начал. Успокоился и Виктор — прекратил за ним по пятам ходить.
Когда приехали из ОБХСС проверять подсобные цеха, Бамбизов только головой покрутил:
— И вы на бедного Макара? Что, сигнал какой получили?
— Да нет. Просто для профилактики.
— А! Ну, ревизуйте.
Шли дни, будто бы все улеглось — на деревне прекратились пересуды. И только дома у Бамбизова все еще штормило: жена не могла ему простить всенародного признания в любви к Конюховой, а у него совсем оборвались и последние ниточки, которые раньше еще как-то связывали с женой.
Питался Бамбизов в столовой, домой возвращался поздно. Даже если и дела никакого не было, сидел в конторе. Дома же, наскоро умывшись, запирался в своей комнате. Пока умывался, жена успевала высказать ему все, что у нее накипало за день. Чаще всего это была просто бабья брань, и до того ненавистной становилась она в такие минуты, что не мог видеть ее лицо — бледное, словно обтянутое пергаментом.
А она не унималась:
— У-у, бесстыжие твои глаза! Как только с людьми встречаешься — ни стыда, ни совести. У нашего Чомбе и то больше совести: напакостит — три дня на глаза не попадается. Опять к этой сучке в больницу мотался? — Если не успевала высказаться, пока он умывался, становилась под дверью и продолжала. Заслышав звон стакана, тут же делала вывод: — Докатился, без водки дня прожить не можешь.
Иногда она плакала, умоляла простить ее, глупую бабу, просила уехать отсюда — из этого проклятого колхоза, который отнял у нее всю жизнь.
Все это уже, казалось, входило в привычку, становилось нормой их жизни, и — такой конец…
Накануне Бамбизов был даже весел, строил какие-то планы. Мечтал о Дворце культуры. «Этот клуб отдадим пионерам — пусть они там хозяйничают, себе построим настоящий дворец. Эх, друзья мои, какой я колхоз видел на Кубани! Будем и мы жить не хуже! Будем!» А утром, когда люди уже собрались на пятачок, разговаривали о разных пустяках, курили, поджидая его, вдруг выскочила Бамбизиха — в одной ночной рубашке, с растрепанными волосами, с лицом стены белее, метнулась в калитку соседнего дома — к шоферу:
— Скорее, скорее, помогите!.. А-а-а!.. — и упала, забилась в истерике.
Тихо шуршит лопоухий вентилятор, ворочает из стороны в сторону свое пузатое туловище, гонит слоновыми ушами прохладу, а Потапову жарко. Пытливо смотрит на него секретарь обкома, выспрашивает все с пристрастием, будто чувствует — недоговаривает Потапов. Вытирает лоб платком, успокаивает себя Потапов: «Все идет хорошо, не надо волноваться. В конце концов я ничего не утаиваю. Что было, то было: жили с ним не очень дружно, но и врагами не были. Вспылил Бамбизов малость из-за этой своей романической истории, но вскоре все успокоилось. Конечно, перегнули палку малость, за это Сякину думаем наказать».
— Пил он? — секретарь надел в тонкой золотой оправе очки и что-то пометил карандашом в раскрытом большом блокноте.
Смотрит Потапов на тонкие, длинные, как у пианиста, пальцы секретаря и лихорадочно соображает, что сказать в ответ. Выпивал, конечно, вместе даже когда-то сиживали за столом. В чайной как-то пригубили, Потапов тогда был зачинщиком. Неужели донесли? Но ведь это была деловая выпивка, хотел за рюмкой водки выяснить отношения и по-товарищески предупредить, предостеречь его от ошибок. Выпили немного, но он быстро опьянел, понес околесицу… Неужели кто подслушал и донес?
Сверкнули очки — снял их секретарь и посмотрел на Потапова, ожидая ответа. Поежился, проговорил неуверенно:
— Выпивал… Последнее время, правда, жена докладывала, чаще стал. Но на работе это не отражалось. — Потапов старался быть объективным.
— Так в чем же дело? Хозяйственные дела шли хорошо, райком его не беспокоил, говоришь, дома у него — не хуже, чем у других. И насчет амурных дел…
— Ну, насчет этого я вам докладывал, Николай Николаевич, — перебил секретаря Потапов. Ему показалось, что тот совсем отмел случай с Конюховой. Напомнил: — Был случай с этой бригадиршей, закрутил было. Да с кем не бывает, — сказал и тут же засмеял свои слова, закашлял. — Но это было давно и не очень серьезно. Жена сообщила, и вскоре все прекратилось. А больше… — он полол плечами.
Секретарь повертел свои тонкие очки и положил их бережно дужками вверх. Они тихо стукнулись о плексигласовый лист, которым был покрыт стол, и уставились на Потапова чистыми линзами. Потапов взглянул и увидел в них свое отражение. Выпуклые стекла изуродовали его, сплющили голову так, что она стала похожа на белый блестящий диск с длинной прорезью вместо рта. Шеи совсем не было, плечи растянулись и уходили куда-то за пределы стекол.
Потапову сделалось не по себе, и он отвел глаза в сторону. Такое свое отражение он увидел когда-то в самоваре и с тех пор не садится вблизи него.
— А настроение как у него было? — не унимался секретарь.
— Настроение? Обыкновенное, нормальное. Иногда, правда, проявлял недовольство, ворчал…
— Ворчал? По поводу чего?
— Да так, по мелочам, — отмахнулся Потапов, пожалев, что вступил на скользкую тему. — Ну, обычно. То асфальт ему приходится доставать нелегальным путем, то стройматериалами, мол, колхозы не снабжаются, как это обещалось. Ему-то жаловаться! Другие и того не имеют. А скажешь — опять нехорош: «Мне не нужны привилегии!» Вообще вы же знаете, какой он… Свободы, мол, побольше бы колхозам…
— Какой свободы?
И опять пожалел Потапов, что сказал об этом.
— Ну, мол, — что хочешь сей, как хочешь сбывай продукцию. Выполнил государственное задание, а до остального, мол, не касайтесь. Ну, это так, между прочим, высказывал.
Секретарь потянулся за очками.
— Так в чем же дело? Причина какая-то должна ведь быть?
Потапов втянул голову в плечи, развел руками: «Понимаю, искал причину, но, увы, не нашел».
— Мне самому непонятно, — сказал он. — Был обычный скандал с женой. И все.
Посмотрел пристально на Потапова секретарь обкома, лег грудью на стол, словно хотел поглубже заглянуть в глаза собеседнику, заговорил доверительно:
— Послушай, Потапов, может, ты как-нибудь нечаянно обидел его, а? Бывает так: сам того не ведая, сделаешь человеку больно.
Потупился Потапов, но тут же взял себя в руки, изобразил на лице крайнее удивление:
— Что вы, Николай Николаевич! Конечно, были иногда споры. В работе чего не бывает. Но общий язык всегда находили. Когда ездили на Кубань, он возил меня в колхоз к своему знакомому, все хорошо было. Друзья мы были, а вы говорите… — Обиделся, задергал щеками, отвел глаза в сторону, стал мять угол кожаной папки.
— Н-да… — проговорил секретарь обкома и сел поглубже в кресло. Смотрит, как тот терзает папку, ничего больше не спрашивает, видно, недоволен ответом.
— И обижать не обижали. Что нужно — давали. Все-таки передовое хозяйство, поддерживали всячески. Самого поднимали: всегда в президиум избирали, ездил с делегацией за рубеж. В Румынию. Депутат областного Совета, думали в будущем году выдвинуть его в Верховный Совет. Герой — опять же…
Ничего не сказал секретарь, повернулся к телефонному столику, заказал Москву. Не успел положить трубку, как телефон мягко зазуммерил и одна из клавиш замигала розовым огоньком. Секретарь нажал на клавишу, огонек погас.
Потапов вскочил, шепотом сказал:
— Я покамест выйду, подожду в приемной.
Махнул рукой секретарь — сиди здесь, а сам просит по телефону, чтобы его соединили с нужным ему человеком. Его соединили не сразу, долго сидел с трубкой, приложенной к уху. Устал, взял трубку в другую руку, смотрел куда-то себе под ноги. Но вот встрепенулся, заговорил.
Потапов даже не уловил: когда начался разговор, смотрел на секретаря и удивлялся, как тот спокойно держится и как свободно говорит. А ведь говорит с кем-то из ЦК! Наконец до него стал доходить смысл разговора, прислушался.
— Да, да… Скорее всего. Я тоже так думаю — от усталости. Бывает у человека такое кризисное состояние, затмение своего рода. Да, да… Верно, от самой пустячной мелочи. Совершенно верно — преодолей он эту минуту слабости, и на другой день смеялся бы над своим малодушием. — Прислушался и опять закивал: — Понял. Хорошо. Нет, нет, обязательно — настоящую причину будем искать. До свидания. — Он положил трубку, потер покрасневшее ухо. Помолчал, собираясь с мыслями. — Ну, вот что, Потапов, некролог опубликуем в областной газете. Похоронить надо с почестями, торжественно, как знатного человека, как Героя. Древние говорили: о мертвых либо ничего, либо — хорошо. Бамбизов заслужил хорошую память о себе…
— Да, конечно! — подхватил обрадованно Потапов.
Доронин задумался и вдруг встрепенулся, осененный каким-то решением. Нажал кнопку на телефонном столике, вызвал помощника.
— Соедините меня с воинской частью… Генерала Еремина разыщите. Срочно, — и стал убирать со стола бумаги.
Не прошло и минуты — зазвонил телефон, секретарь снял трубку.
— Еремин? Слушай, Николай Павлович, просьба большая к тебе. С Бамбизовым несчастье, мне нужно срочно туда вылететь. Необходима твоя помощь. Да. Без надобности вертолет держать не буду. Только туда. Обратно приеду машиной. Говорят — застрелился… Да. У тебя, кажется, служит его сын? Предупреди, пожалуйста, осторожно о беде. Нет, пока ничего не надо говорить… И отпусти его, пусть полетит вместе с нами. Да. Значит, куда нам? На стадион? Хорошо, это совсем рядом. Спасибо. — Секретарь положил трубку и, вставая, снова нажал на кнопку. Приказал помощнику: — Главного врача областной поликлиники… Позвоните ему, объясните, в чем дело, и пусть он сейчас же едет на стадион — там нас будет ждать вертолет. Мою машину — к подъезду. Пойдем, Потапов.
Вертолет повис над селом, выбирая место, куда бы приземлиться.
Дома, хозяйственные постройки, машины — все сверху казалось маленьким, игрушечным, как на макете.
Потапов всматривался вниз, чтобы увидеть и указать летчикам дом Бамбизова — он стоит на самом краю села, и там, на поле, можно приземлиться. Но летчики уже давно догадались, где этот дом — возле него вкривь, вкось стояло с десяток разных машин, толпились люди, и именно сюда, завидя вертолет, неслись со всех улиц быстроногие мальчишки, стекался народ.
Толстобрюхий, неуклюжий вертолет легко опустился на край поля и, пригнув своим вихрем траву, замер. Длинные лопасти винтов большим крестом безжизненно повисли над ним. Открылась дверца, и на землю спрыгнул паренек в военной форме. За ним из вертолета вышел секретарь обкома. Высокий, с густой сединой в висках, ни на кого не оглядываясь, Доронин широкими шагами торопливо направился прямо к толпе. Его узнали, расступились, образовав живой коридор, в центре которого остался лишь председатель райисполкома Кочин. Доронин подал ему руку и, не останавливаясь, спросил:
— Что там?
— Врачи… колдуют…
— С Бамбизовым что?
— Сердце…
— Ранен?
— Нет, сердечный приступ. В очень тяжелом состоянии.
Доронин приостановился, поискал кого-то глазами. Потапов подумал, что секретарь ищет его, поторопился к нему, но тот уже отвернулся в другую сторону, увидел прилетевшего с ним врача, крикнул:
— Валентин Петрович, пожалуйста, побыстрее, там нужна ваша помощь, — и указал на бамбизовский домик.
— Да-да, я бегу, — кивнул тот и побежал старческой рысцой, бережно прижав свой чемоданчик к груди.
Потапов придержал Кочина, спросил тихо:
— Что, действительно сердечный приступ? Не стрелялся?
— Нет…
— Фу, — выдохнул облегченно Потапов. — Сон какой-то кошмарный! Ну, что за народ! Не разберутся как следует, поднимут панику. Вот этот Гришанов! Какими глазами мне теперь смотреть… И ты тоже… Почему ж не позвонил в обком? Я же просил.
— Некогда было, — ответил сухо Кочин. — Некогда. Надо было принимать срочные меры — попытаться спасти человека. Пока поднял на ноги всю районную медицину… Звонил. Но вы уже вылетели.
Молчал Потапов, смотрел в спину секретаря обкома, чувствовал себя перед ним виноватым: напрасно потревожил, поторопился.
— Что говорят врачи? — спросил секретарь обкома, оглянувшись.
— Ничего не говорят, — сказал Кочин, поравнявшись с ним. — Принимают все меры.
Потапов шел позади них, прислушивался к разговору и думал: «Ну, хорошо, что не стрелялся… Хорошо, слава богу. Это же надо так… Как во сие все. Ну и утречко!»
В дом врачи впустили только секретаря обкома, остальных попросили не входить: тесно, жарко, мешают. Да и тот пробыл там совсем недолго, тут же вышел на крыльцо. Он спустился по ступенькам и направился к калитке. Потапов кинулся было за ним, но Доронин остановил его:
— Подежурьте здесь. Я пройдусь один.
— Может, его вертолетом отправить в область?.. Или в Москву?..
— Врачи скажут. — И пошел. За воротами остановился, его быстро окружили колхозники, стали что-то говорить.
О чем шла беседа — Потапов не слышал. Он нетерпеливо вышагивал у крыльца, посматривал то на двери дома, то на секретаря обкома. Увидел Гришанова, подумал неприязненно: «Паникер проклятый!.. Был здесь и ничего не увидел, пистолет загипнотизировал. А еще военный…»
Гришанов, словно услышал, что Потапов думает о нем, подошел к нему с повинной:
— Федор Силович, вы уж простите меня… Моя вина: не разобрался, ложную тревогу поднял. Сам не знаю, как это получилось… Будто затмение какое нашло. Увидел: человек лежит, пистолет возле него валяется, а тут еще жена кричит: «Застрелился!..» — и, не сдержав радостной улыбки, добавил: — Но, ей-богу, хорошо, что все оказалось наоборот…
— «Затмение»… — проговорил Потапов сердито и отвернулся, зашагал в другую сторону.
Из толпы вывернулась Сякина, подхватила Потапова под руку, зашептала на ухо.
— Я так рада, Федор Силович, так рада, что все вот так кончилось! Представляете, что было бы, если бы подтвердилась версия Гришанова? Ужас! Но теперь все хорошо… — И она тут же отстала от него, скрылась в толпе.
Виктор стоял невдалеке, смотрел, как то Гришанов, то Сякина подходили к Потапову, о чем-то совещались и отбегали от него. Это сердило Виктора, он морщился, курил папиросу за папиросой.
Кто-то тронул его за рукав, он оглянулся и увидел Конюхову. Из-под черного платка виднелись бинты, под глазами — тени, глаза — набрякшие от слез. Виктор уступил ей место, и она, вцепившись в его рукав, стала пристально смотреть на дверь. Слезы катились по ее щекам, она их не вытирала.
Вскоре в дверях показался один из врачей, крикнул в сторону санитарной машины, чтобы несли носилки. Двое дюжих мужчин быстро побросали окурки, бегом пустились к дому.
— Ну, как там?.. — спросил Потапов.
— Решили вертолетом эвакуировать в областную больницу… — ответил врач.
Оглянулся Потапов, хотел крикнуть секретарю обкома, но тот уже сам торопился к дому. В руке он нес распечатанное письмо, треугольный клапан конверта с неверно надорванным кончиком трепыхался на ветру. «Уже кто-то успел жалобу сунуть, — возмутился Потапов. — Ну, народ…» — И тут же забыл об этом конверте, потому что из дома стали выносить Бамбизова.
Засуетилась, задвигалась толпа: кто назад стал продираться, кто, наоборот, лез к самим носилкам, чтобы увидеть Бамбизова своими глазами.
Осторожно подняли носилки в вертолет, вслед за носилками туда же торопливо поднялись врачи. Летчик хотел было закрыть дверь, но вспомнил о секретаре, оглянулся, стал искать его в толпе. Доронин поднял руку, дал знак — взлетайте. И тогда вертолетчик взмахнул двумя руками, как бы отгоняя толпу подальше, захлопнул дверь.
Взревел мотор, завертелись лопасти, сначала медленно, нехотя, но постепенно набрали скорость, распрямились, и брюхатая машина приподнялась, оторвала лапы от земли. Она повисела какое-то мгновение неподвижно, словно раздумывая, в какую сторону направиться, и тут же, как-то неуклюже, боком, боком стала удаляться.
Не спеша редела толпа, растекалась по тропинкам и дорогам, по улицам и переулкам.
Потапов не торопился уезжать, ждал, когда уедет секретарь обкома, чтобы уехать самому. А тот попрощался с Ольгой Тихоновной и теперь стоит и о чем-то долго разговаривает с молодым Бамбизовым. Подойти к нему — неудобно. Увидел Гришанова, подозвал:
— Утром, к девяти, быть в райкоме. С протоколами.
Мимо прошел Климов. Будто на похоронах, он нес кепку в руке. Поравнявшись с Потаповым, как бы про себя, проговорил:
— Вот така-та наша жизня, председательска… Чижолая… — надел кепку и пошел прочь.
Увидел Потапов, что секретарь садится в машину, и заспешил к своей.
— Потапов, — окликнул его Доронин, — завтра утром приезжай в обком, есть разговор. И привези с собой все протоколы по делу Конюховой, — и захлопнул дверцу.
Потапов вздрогнул, невольно оглянулся в ту сторону, откуда все еще доносился гул вертолета, но ничего не увидел.