Все было хорошо до тех пор, пока его не взяли и не посадили в сумку из кожзаменителя, и не понесли. Сумка была еще новая и сильно пахла керосином, отчего его слегка подташнивало.
Последнее, что он услышал в этом доме, была короткая перебранка.
— Ну, придумал! Я в ней продукты ношу… Неужели не нашел ничего другого? — возмущалась женщина. — Испортишь сумку, а я за ней в очереди целый час стояла.
— Ничего с ней не случится, — ответил мужчина. — Я газетку на дно подстелил на всякий случай. А потом — мы культурные, верно, дружок? — Мужчина погладил его по голове. — Не то что некоторые…
— Культурные! — обиделась женщина. — Культурные: в доме ребенок, а он собаку притащил!
И все. Дверь хлопнула, застучали по каменным ступенькам каблуки, сумка затряслась в такт шагам. Щенку стало страшно, он прижался животом к газете, затаился.
На улице повеяло холодом, и он по привычке, чтобы согреться, подобрался в уголок, но стенки сумки оказались холодными, и щенок жалобно заскулил.
— Замерз? — спросил мужчина, и над головой щенка с гырком задернулась «молния». В сумке наступила ночь, но теплее от этого не стало.
Несли его долго, и когда снова гыркнула «молния», на щенка пахнуло теплом и бензиновой гарью.
— Эй, Семен, Неботов, иди смотри. Принес…
— Ну! — Семен заглянул в сумку, поддел щенку под живот руку, вытащил на свет и, подняв на уровень глаз, стал вертеть его и гладить. — Ух ты, какой красавец!
Щенок испугался высоты, забеспокоился, засучил ногами. Семен опустил его на цементный пол, отошел, чтобы лучше видеть, еще раз восхитился:
— Вот это да! А уши — я таких и не видал никогда! Как лопухи, до земли висят.
— Породистая! Давно хотел собаку завести, принес, так, поверишь, житья не стало. Загрызла было… Хуже собаки, зараза, — жаловался хозяин щенка.
— Да он и на собаку-то не похож — игрушка. — Семен снова поднял щенка. — А шерсть какая черная и блестит, будто из капрона! — Семен поднял ухо щенку, оно накрыло всю ладонь, а кончик его даже не поместился и повис между большим и указательным пальцами, — Ты смотри!..
— Породистый, я же тебе говорю…
Семен сдернул с головы кепку, посадил в нее щенка, побежал к своей машине. На ходу прокричал:
— Путевка уже в кармане, ехать торопят. По пути завезу домой, — и уткнулся лицом в кепку, потрогал щекой. Потом оглянулся, спросил: — Как звать его?
— А никак. Не крестили ишо. Жинка звала его так же, как и меня: идиот ненормальный.
Засмеялся Семен, тряхнул головой:
— Ничего, окрестим!
Он открыл дверцу самосвала, положил кепку со щенком на сиденье, повернул ключ зажигания.
Машина фыркнула, задрожала, качнулась с боку на бок и помчалась. Щенок уткнулся носом в пропахшую потом подкладку, растопырил насколько мог лапы, прильнул животом к холодному целлулоидному фирменному ромбу с длинной надписью «Доноблшвейодежда», задрожал и с перепугу даже не скулил.
Машина подпрыгивала на неровностях дороги, кепка скользила по кожаному сиденью, и щенку казалось, что он вот-вот упадет куда-то и разобьется. Он пытался найти хоть какую опору под собой, упирался лапами, животом, но силы были слишком неравными, и его бросало по сиденью из стороны в сторону. Наконец кепку прибило к задней спинке, щенок почувствовал боком опору, поспешил прильнуть к ней поплотнее. Но машина неожиданно остановилась, будто ткнулась во что-то, и кепка снова заскользила по сиденью к самому краю. Семен вовремя подхватил ее и понес в дом.
Услышав шум машины, навстречу высыпали младшие Семеновы брательники, запрыгали вокруг, тянут кепку, заглядывают в нее.
— Да ну, погодите, — отогнал их Семен. — В хате покажу.
Мать вышла на крыльцо, смотрит: ей тоже любопытно, почему это сын завернул домой в неурочный час.
— Чи поймал кого?
— Ага!
Неботов возился в сарае, услышал гвалт, выглянул. Увидел что-то черное в кепке, спросил:
— Ворону, што ли, словил?
Семен кивнул ему неопределенно и скрылся в дверях. Толкаясь, за ним устремились остальные.
— Шо там у него? — спросил Неботов жену.
— А я знаю? Понес черное штось в кепке.
— Черное… Я и сам видел — черное.
Неботов прислонил к стене лопату, вытер о драную мешковину у порога сапоги, вошел в дом.
Ребятишки сидели кружком на корточках и с любопытством что-то рассматривали. Катерина, склонившись над ними, чему-то улыбалась — словно малому ребенку. Семен стоял в сторонке, бил вывернутой кепкой о коленку — вытряхивал подкладку, поглядывал на отца довольный: доброе дело сделал — всем угодил.
Неботова оглянулась на мужа, кивнула, не переставая улыбаться.
— Иди погляди: кутеночек!.. Черный, как галчонок, а ухи до самой земли.
Будто нехотя, заглянул Неботов поверх ребячьих голосок, увидел щенка и не сдержал серьезной мины на лице, заулыбался. Раздвинул детей, присел.
— Ишь тваренок какой, — проговорил он ласково и, осторожно приподняв ухо щенку, положил себе на ладонь. Долго смотрел удивленно, потом протянул другую ладонь, распластал на ней второе ухо, словно сравнивал: одинаковы ли. Удивился: — Чего тольки на свете не бывает… Это ж надо — как крылья!..
Ребятишки сначала повизгивали вразнобой от восторга, а тут засмеялись разом — уши и впрямь на крылья похожи.
— Видать, из ученых, — заключил Неботов. Поднялся, посмотрел на сына: — Куды ж ты его?
— Как куда? У нас будет жить.
— У нас? — поджал губы отец. На худых щеках его обозначились глубокие вмятины. Поднял беспалую руку. — Ты ж вот уже взрослый человек, так бы сказать, а поступаешь другой раз как малое дитя. Это ж животное, живое, так бы сказать, существо, а каждому существу свой догляд нужон.
Семен молча смотрел на отца, не понимал, куда тот клонит. Согнала с лица улыбку и Катерина. Она сразу догадалась, о чем говорит муж, и ей было немного неловко, что и она, как ребенок, обрадовалась щенку.
— Ты ж вот не подумал, что ты принес его на муку, — продолжал Неботов.
— Во! На какую муку? — удивился Семен.
— А вот на какую. Это што тебе, дворняга какая? — ткнул он культей в сторону щенка. — Нет. Его ж на цепь не посадишь? Да и есть у нас Дамка. Такие собаки в хате живут, комнатные, так бы сказать. А где у нас?.. — Он оглянулся вокруг себя: — Вон своих кутят скольки, — кивнул он на ребятишек, — им и то места мало…
— Да нехай покамест поживет, — заступилась Неботова за щенка. — Детям заместо игрушки будет. А там определим куда-нибудь.
Покрутил Неботов головой, обидно слушать от жены такие непутевые слова:
— Скажешь тоже… Игрушка! Да какая ж это игрушка? Это ж живая тварь. Поживет, привыкнет… Приживется — отрывать же трудней…
— Да и то правда, — согласилась Катерина и сочувственно посмотрела на сына.
— «Игрушка»… — не унимался Неботов. — Ему уже давно пора не такую игрушку в дом привести… А он то с голубями, то вот кутенка нашел.
— А, да ну вас… Опять вы за свое, — отмахнулся Семен: ему надоели эти постоянные разговоры и намеки на его долгое холостятство. Натянул кепку, двинулся к порогу.
— Погоди, — остановила его мать. — Ну што вы как петухи?.. А может, это охотницкая, так отдать Родиону Чуйкину, и дело с концом?
Услышав такое, загалдели ребятишки, запротестовали: не хотят отдавать Родиону. Не любят они этого соседа. Живет он за высоким забором, у него сад большой и собак разных полон двор. И все эти собаки — враги ребятишек: не подпускают к саду. Нет, если уж отдавать, то только не Чуйкину.
— Ну, Павловной отдать? — продолжала Неботова. — У ей как раз Рыжик пропал, а без собаки, сама жалилась, скушно ей.
— А што? — взглянул Неботов уже не на Семена, а на младших. — Бабушке Нюше отдадим? Она одна живет, все ей веселее будет. И вам туда сподручней бегать проведовать его. А?
Умолкли ребятишки, поглядывают друг на дружку: это все-таки лучше, чем Чуйкину, пусть…
— Ну как, Сень? — посмотрел отец на Семена.
— Как хотите… — Толкнул плечом дверь, вывалился в сени: — Ладно, согласен…
В тот же день, к вечеру, щенок перекочевал к новой хозяйке — в дом через дорогу.
Уже смеркалось, и Павловна, намаявшись за день, сидела в горнице за столом, вытянув на белой скатерке натруженные руки, смотрела на серые окна, за которыми медленно угасал день.
Окна занавешены старенькими, много раз уже штопанными занавесками. На одном окне занавеска топырится, не прилегая, — ее выпирает разросшимися ветками жирная герань. Надо бы подрезать, да жалко: буйно растет и буйно цветет — бело-розовыми шапками радует Павловну этот цветок.
Мелькнула мысль о цветке и уплыла куда-то, а Павловна сидит, сидит…
Села отдохнуть на минутку, да и задумалась, а о чем — и сама не скажет: сразу обо всем думается. О детях — трое их, а возле нее ни одного не осталось, разлетелись, как птенцы из гнезда; о сестре — муж у нее тяжело болен, «война выходит», в больнице лежит, как бы не умер; о брате Платоне — у того жена при смерти, умрет — что делать будет: один мужик, старый… О себе — тоже стара уж, седьмой десяток на исходе, уставать стала… Вот как теперь: села и не встать. А что делала? И деланного-то не видно. В магазин за хлебом сходила, чаю попила, потом а погреб полезла — остатки картошки перебрала, ростки пообрывала — прорастает, весну почуяла. А после взяла бидончик да со школьного колодца воды на борщ принесла. Воды припасла, а борщ варить не захотелось — устала. Раньше, бывало, по два ведра на коромысле носила, а огород поливать из ближнего колодца — так и все три: два на коромысле, одно в руке, а теперь — бидончик… Вот и всех делов, а руки-ноги ноют, и спину ломит, будто целый день цепом молотила. Вставать не хочется, думки разные бегут, бегут. Не успеет Павловна одну как следует обдумать, тут же другая набегает, третья… Будто волны, ни конца, ни края им.
Совсем стемнело, свет бы включить, да ни к чему… Сидит Павловна, смотрит в окно, в которое видна красная полоска зари, определяет: «Ветер будет… И мороз, небо все высветлилось».
Задумалась и не услышала, как скрипнула сенишная дверь и как кто-то долго скребся в кухонную, отыскивал защепку.
— Чи дома нема? — раздался голос Катерины Неботовой. — Все пооткрывато, а свет не горит…
Павловна вздрогнула от неожиданности, отозвалась, оправдываясь:
— Да сижу вот, сумерничаю… Воды со школы принесла, присела отдохнуть, а подняться уже и силов нема. А ты как прошла незаметно? Вроде ж я в окно гляжу — никто не мелькал… Совсем бабкой стала: недослышу, недовижу. Зажги там свет.
Щелкнул выключатель, зажмурилась Павловна от яркого света, подняла руки, будто обороняясь:
— Дужа большую лампочку вкрутил твой Федор, никак не привыкну. Сказала ему: «На што мне стольки света?» А он: «Больше света — в хате веселей. Да и поделать што — виднее: письма сынам писать или пошить што — нитку в иголку вдеть…» А мне нитку вдеть уже никакой свет не помогает.
— О, он свет любить! Дома везде лампочек понавешал: и в сарае, и в погребе… — быстро подхватила разговор Неботова и тут же оборвала его, улыбнулась ласково. Тонкие морщинки разбежались от уголков рта, лицо потеплело: — А я к вам с подарком. — И она невольно бросила взгляд на топырившуюся бугром фуфайку.
— Рано подарки, именины мои ишо не скоро, — сказала Павловна, взглянув на соседку: — Глянь, да и правда штось принесла? — Она ткнула пальцем в фуфайку. — Мягкое…
— Помощника вам, штоб не скуплю было. — Неботова отстегнула пуговицу и бережно опустила щенка на пол. — Вот вам!
— Ой, боже ж мой! — всплеснула Павловна руками. — Манюпенький какой! — Она сползла со стула, присела на корточки: — Да што ж это такое? Вроде собака, а ухи… А, Кать?
Засмеялась Неботова:
— Ото ж и нашим ухи понравились. Порода такая, из ученых.
— Ой-ей-ей… — запричитала Павловна. — Да дужа ж маленький. Ему ж соска ишо нужна, молоко. А где я ему молока наберусь?
— Да скольки там ему надо, — возразила Неботова. — Вот вам на первый случай. — И она выпростала из кармана заткнутую газетной пробкой бутылку с молоком.
— Ну, выдумала! И харчей уже ему принесла! — Павловна с трудом распрямилась, снова села на стул, не спуская глаз со щенка. — Чудной какой…
Щенок сидел, прильнув животом к холодному полу, поводил несмело черными глазками, слушал разговор двух женщин. Переполненный дневными впечатлениями, он вздрагивал от каждого их движения, от каждого громкого слова, ждал, что вот-вот его снова возьмут и куда-то понесут. Но женщины не трогали его, говорили, говорили и казалось, забыли о нем. Щенок осмелел малость, повернул голову налево, направо — искал, куда бы отползти в укромное местечко и там облегчиться. Местечка такого он не увидел и тронуться с места не осмелился, а терпеть уже было невмоготу, и он, затаившись, пустил под себя лужицу. Он не успел еще кончить свое дело, как расплывшаяся лужица была замечена старухой. Она вскрикнула, щенок испугался, прижался всем телом к полу, ждал наказания. Такое случалось не раз в том доме, откуда его сегодня утром вынесли в сумке из кожзаменителя.
Но наказания никакого не последовало. Павловна только сказала:
— Во, будет теперь мне забота, есть за кем ухаживать…
— Ну, а как вы хотели? Он же еще дите малое. Приучите постепенно. А там потеплеет, он на дворе будет жить.
— До тепла дожить ишо надо. Придумать штось придется…
— Я Федору скажу, он ящичек сколотит, песочку туда насыпете… Где у вас тряпка, я подотру?
— В сенцах, за помойным ведром.
Принесла Неботова тряпку, нагнулась к щенку. Он задрожал весь, голову втянул в плечи, сжался.
— Ой, теть, да гляньте, какой умный! Понимает, что нашкодил, боится, думает, бить буду. Не бойся, не бойся. — И она бережно перенесла его на сухое место, вытерла лужицу, выбросила тряпку. — Ну, вот и все. Пойду.
— Дак погоди ж, так нельзя. — Павловна кинулась к угольнику, выдвинула ящик, пошарила в коробке. — На вот…
— Што это?
— Ну как же? Так полагается, чтоб ко двору пришелся. — Она сунула в руки Неботовой гривенник, — Мол, не даром достался, заплатила.
— Спасибо.
— Вам спасибо. Глянь: и собаку принесла, и харчей…
Ушла Неботова, Павловна посидела еще какое-то время, посмотрела на нового жильца, проговорила:
— Ну, что ж… Место тебе определить надо, да будем укладываться? Борщ уж варить не к чему, завтра сготовлю. — Она взяла щенка на колени, помяла в руках его бархатистые уши, пригладила шерстку на спине, приподняла, посмотрела ему в мордочку. — А ничего, красивый. Ребяты, когда приедут — порадуются.
Щенок не понимал, о чем говорит старуха, но чувствовал, что говорит она что-то доброе, приятное, потянулся к ней мордочкой, лизнул в губы.
— Уй ты! — рассмеялась Павловна, вытирая рот. — Ласковый, целоваться сразу лезешь.
Щенок забеспокоился, потянулся с колен на пол.
— Ну, ну… Не бойся. Ишь, пужливый какой. Видать, не баловали тебя прежде-то? — Она понесла его в кухню и опустила на пол в уголке между стеной и печкой. Потрогала рукой одну, другую стенку, сказала: — Вот тут тебе хорошо будет, тепленько. Сейчас я в чулане пошарю, одежонку какую поищу, — и вышла в сени. Вскоре вернулась радостная: — Во, смотри, что нашла! Подушка. Это ж мода ишо недавно была на них, вышивали и на диван клали. И звание им чудное придумали — думки. А теперь все отошло. Дочка моя Таня вышивала, а внучка подросла и выбросила: не модно, говорит, мещанство. А теперь ни той, ни другой нет. Таня замуж вышла, а Оля не пошла с ней, не понравился ей новый отец, со мной осталась. Школу кончила, учиться уехала, а подушка валяется, никому не нужна. Теперь вот пригодилась. — Она мяла думку в руках, пушила слежавшийся в ней пух, грела ее ладонями. — Подвинься, постелю тебе постельку. — Павловна положила подушку, сверху водрузила щенка. Он утоп в нее до половины, смотрел ласково на новую хозяйку.
— Ну, што глядишь? Привыкай, жить будем вместе… — И обругала себя: — Глупая баба: за разговором ничего и не расспросила о тебе — ни как звать тебя, ни што ты такое. Парень ты или девка? — И она еще раз побеспокоила щенка. — Парень, хорошо. Ну, спи. Черненький, как жучок… А может, ты есть хочешь? А, Жучок? — И она достала блюдце, плеснула в него молока, поднесла щенку. Щенок есть не стал, и она поставила блюдце на пол: — Захочешь — поешь…
Быстренько разобрала Павловна свою постель, выключила свет, легла.
А ночью щенку сделалось грустно, тоскливо и боязно, он заскулил. Павловна услышала его, встала.
— Ну, што ты, Жучочек?.. Мамку вспомнил или сон страшный приснился? Спи, маленький, спи, не бойся, я здесь, рядом.
И стало после этого щенку тепло и покойно, и он уснул. Снились ему то сумка из кожзаменителя, то страшная, фырчащая машина, он вздрагивал, поскуливал во сне, но до утра так и не проснулся.
Прошло несколько дней, Жучок пообвыкся на новом месте, бегал по комнате, стучал о пол толстыми пятками, ловил Павловну за ноги, приглашал поиграть.
— Старая я уже играться с тобой, — говорила она и осторожно отпихивала щенка ногой.
Жучок не унимался. И тогда Павловна прикрикивала на него с напускной строгостью. Он отбегал от нее, садился на задние лапы и смотрел на старуху черными блестящими глазами, слушал внимательно, силился понять ее слова. Он щурил глаза, двигал бровями, склонял голову то на один, то на другой бок и, пока Павловна разговаривала с ним, с места не вставал.
— Ну что ты будешь делать! Слушает, слушает! Да еще и головой кивает! Что ж это за собака такая? — удивлялась Павловна и всплескивала руками. Жучок понимал этот жест как приглашение к игре, снова кидался к ее ногам, обнимал передними лапами, кусал понарошку. — Дите, как есть дите неразумное!.. Чулок порвешь, в чем ходить буду? Пенсию я ведь не получаю — все документы в войну пропали. А на сыновнюю помочь много ли наодеваешься? На хлеб присылают — и за то спасибо. У них ведь свои семьи, а тут я еще… Ну, кому сказала? — прикрикнула Павловна уже всерьез, и Жучок, поняв, поплелся в угол. — Вот видишь, уже и обиделся… Слова сказать нельзя, обидчивый какой. А ты ж собака, не дите. В теплой хате живешь… А как же дитям моим было, они ж не знали ни ласки, ни тепла вволю? — Павловна присела на табуретку.
Длинной кинолентой разматывалось прошлое. Вспомнила мужа своего, Кузьму. Совсем молодым помер. Еще в ту пору, когда колхозы только затевались. Послали его от работы в село «полномоченным», а там кулаки ночью подстерегли и побили. «Унутренности» отбили, недолго пожил после того, оставил молодую Павловну с двумя детьми. Старшенькому, Васе, шестой годок шел, Танюшке — третий, а Алеши еще и на свете не было, Павловна тяжелой им ходила. Через два месяца после смерти Кузьмы Алеша родился. Толстенький, хороший такой мальчик, волосики длинные. И тихий, не капризный, будто знал, что не в радость на свет появился. Бабка Романчиха, соседка, бывало, придет, заглянет в люльку и скажет: «Хе, живет, улыбается, а лишний, лишний. Прибрал бы его господь — тебе б легше было…» А Павловне обидно… Жалко. Всех жалко. Вася неспокойный был маленьким. Год целый как есть прокричал. Лечила его — и по врачам, и по бабкам носила, что только не делали — не помогло. Измучил вконец. Бывало, Кузьма шепчет ночью: «Нюсь, давай я его покачаю в люльке, а ты поспи». Незаметно поменяют руки, а малыш тут же просыпается и в крик. Это чтобы мать качала. Помучил. А все одно никогда не подумала, чтобы господь его «прибрал» или еще как. Нет…
— Да и как можно? — заговорила Павловна вслух. — У меня ж до Васи двое было — мальчик и девочка, померли. Так мы уж на Васю прямо дышали, все отдали б, тольки штоб выжил… А Татьяна — не помню, как и выросла, промеж ребят росла…
Зашипело на плите, затрезвонила крышка на кастрюле, выбивается из-под нее струйками пар. Подхватилась Павловна, туда-сюда глянула — нет близко тряпки, голой рукой сняла крышку, опрокинула ее на угол плиты.
Щенок привстал, навострил уши, смотрит удивленно — что за шум такой?
— Заговорилась я с тобой, вода уже закипела, а я ишо и картошку не чистила. — Нашла тряпку, сдвинула кастрюлю на край плиты, накрыла: — Нехай постоить пока, спешить всю одно некуда, — и села снова. Бросила щенку пустую катушку, будто котенку: — Поиграйся…
Щенок кинулся за катушкой, догнал, взял осторожно зубами, принес Павловне.
— Несет! Ну что ты будешь делать? Принес! Это тебе, играйся. Хата, слава богу, большая, есть, где побегать. В старой не побегал бы, там повернуться было негде. — Помолчала, перебрала что-то в памяти, вздохнула. — Да… Оставил меня Кузьма с тремя детьми в хате-развалюхе. Маленькая хатка была, под соломой, одно окошко на улицу да одно во двор. И все. Раньше это сарай был, а когда отделились, свекор отдал нам его. Прорубили два оконца, печку сделали — вот и хата. — Павловна подняла голову, прикинула — у кого такая, сравнить бы. Нету таких больше. До войны в конце улицы еще стояли две — у «старцов», а теперь и те перестроили. А сюда, по дороге к химкомбинату, дома повыросли — один другого лучше: высокие, широкие, окна большие. Крыши черепичные да шиферные, а Чепурин свою даже железом покрыл. В раймаге скупил цинковые корыта, и теперь сияет хата, будто в серебре. А в хатах отопление водяное — как в городе: гармошки батарей под окнами стоят. Такую хату хотел сделать себе и Кузьма. Не успел. А жив был — сделал бы, руки у него золотые были.
Кузьма на производстве работал, котельщиком в паровозном депо, получал хорошо — восемьдесят рублей. Это по тем деньгам корову можно было купить. И уж затеял было новую хату строить, стал материал готовить. Цеглы наделал, лесу купил, камня зимой на фундамент навозил. У Карпа, у брата его, еще лошадь была, так он на его лошади возил. Черепицы выписал. Под черепицей хата тогда редкость была. Это потом уже, после войны, понастроили. А тогда — нет. И не успел. Весной, сады только распустились, умер. Операцию сделали — не помогло. Осталась без мужика Павловна, растерялась поначалу: как жить с тремя-то малолетками? Правда, были в хозяйстве коровенка и поросенок. Да все это хорошо, когда хозяин в доме, а как нет — и скотина в тягость. Не знает Павловна, за что браться. Советчиков много, помощников мало. Одни советуют замуж выходить… А кто ее возьмет с тремя ртами? Да и детей жалко: неродной отец, как он примет их? Как угадаешь, какой он будет? Другие советуют в приют детей отдать. Нет, такое она и слушать не хотела. Своих, кровных — в приют?! Какое сердце надо иметь, чтобы на такое пойти?
Бабка Романчиха — главная советчица — советовала продать припасенный для хаты материал, а жить в завалюшке: мол, дети подрастут — пусть тогда как хотят… А тетка Груша, материна сестра, совсем другое твердила. Она тогда на Бутовке жила, за шахтера замуж вышла. Женщина она была крупная, голос грубый, приедет, бывало, в гости к своим и Павловну проведает. «Не слушай никого! — говорит. — Делай, как твой мужик задумал: просторную хату с большими окнами. Чтобы светло было. Когда в доме светло — и на душе радостно». Тоже светло любила, как Неботов. «Трудно строиться? — говорит. — Ничего, зато это, может, на всю жизнь. А размотаешь материал — останешься без хаты и без денег. Корову, поросенка продай — мастеров, плотников найми. Мастерам братья помогут — вон их сколько у тебя. А старух разных не слушай, они тебе насоветуют. Тебе жить, детей растить, так вот и делай все для жизни». Бедовая была тетка Груша, одно слово — шахтерка. Ее так и звали Груша-шахтерка. Послушала ее Павловна. Продала скотину, начала строить хату. Братья помогали, Карпо, когда свободный, тоже приходил. Неботов тогда еще холостяковал, ходил сюда «на улицу», ухаживал за Катей, тоже не стеснялся, помогал. Он больше по плотницкому делу умел. «Теть, зимой пустите в хату с девчатами погреться?» — спрашивал, бывало. «Пустю», — отвечала Павловна. «Тогда мы их мазать стены заставим». Так и построили всем миром…
Павловна улыбнулась, качнула головой — смешное вспомнила:
— А глупая была, молодая. Стройка идет, с деньгами и так скудно, а мне загорелось Алешу на карточку снять. Такой он хорошенький был! Годик ему уже в то лето сполнился. Сидит в тенечке — как куколка: толстенький, ручки и ножки — будто веревочками перевязаны, белые волосики кучерявятся. Сам с собой разговаривает, играет, никому не мешает. Хочется мне снять его на карточку для памяти, и все тут. А признаться — стыдно: еще осудят, скажут, на карточки потратила. Не вытерпела все же, улучила момент, побежала тайком на станцию, сфотографировала. — Павловна встала, прошла в чулан, принесла оттуда сверток, перевязанный веревкой. Сдула пыль, развязала, долго перебирала разные бумажки, фотографии, пока не нашла ту, что искала. — Вот она! Иди погляди, — поманила она Жучка.
Жучок подошел, поднял голову. Подхватила его Павловна под живот, посадила себе на колени.
— Вот, это мой самый меньшенький, видишь, какой карапуз был.
Жучок потянулся к пожелтевшей карточке, в нос ему ударило лежалым, плесенью, но он не отвернулся, продолжал обнюхивать фотографию. Павловна не позволила ему осквернять карточку, вытянула руку, любовалась меньшеньким: на большом плетеном стуле сидел годовалый толстячок с поднятыми пухлыми ручками. На лице у него застыли легкий испуг и любопытство перед аппаратом.
— Сделали хату. Просторная, светлая. Вспоминала я потом не раз тетку: какие невзгоды ни проносились, а хата все стоит, и я в ей живу. А без хаты — как бы жила? Жисть трудная была, а вскорости она и совсем похудшала: с питанием, с одежей-обужей скудно стало. Пенсия на детей за Кузьму была маленькая. Пришлось идтить на работу. Пошла сиделкой в больницу… Это ж тоже цельная история… — И Павловне живо припомнилась больница — чистая, белая, пропахшая лекарствами и скудным казенным супом. Вошла она впервые туда робко, как в храм, а чистый, пахнувший хозяйственным мылом халат подействовал на нее, как мундир на новобранца: неловкость и приподнятость одновременно овладели ею. Надев халат, она проговорила, растерянно улыбаясь: «Во, и я как доктор!»
Работу свою Павловна исполняла на совесть, не гнушалась никакой грязи. Ее уважало начальство, любили больные, и она гордилась этим. Лишь одно неудобство обременяло ее: дежурства в больнице были дневные и ночные. Детей на ночь одних оставлять беспокойно. Пока отдежурит Павловна смену — вся душой изболится. На старшего, на Васю, надеялась. Бывало, уходит, наказывает ему: «Ты старший, ты большой уже, гляди за маленькими». А какой он большой? Седьмой годок. Придет с работы, а дома — будто Мамай прошел: дети грязные, голодные. Даже приготовленное не могли толком съесть. А потом совсем плохо стало — голод начался. Один раз сказала Васе: «Возьми бидончик, приди в больницу, я супу налью». Больные не съедали, так она сливала в одну посудину. Пришел. Украдкой, чтобы никто не видел, налила Павловна ему в бидончик супу — неси, корми маленьких и сам ешь. Побежал мальчишка, и успокоилась Павловна, рада, что дети сегодня будут сыты. Но не пошел тот суп впрок. По дороге Вася упал и суп пролил. Приходит она вечером домой, видит: сидит старший, волчонком смотрит, расправы ждет. Обидно Павловне стало, на себя обидно, на жизнь свою, и сорвала зло на мальчишке, отстегала его полотенцем. А тот плачет и кричит: «Не пойду больше за ворованным супом… Не пойду…» Да, била… И потом, когда в школу пошел, — тоже била, чтобы учился. Может, и зря… Только по-другому она не могла, не умела. Некогда было, трудная жизнь, не до нежностей было, не до ласки. Потом жалела Павловна, что строга была. Особенно старшего жалела, когда война началась. Взяли его, а через какое-то время слух прошел, будто убили его. Что с ней было! Света белого не видела. А потом будто услышал кто ее страдания, смилостивился: получила Павловна письмо от сына — раненый, в госпитале лежит…
— В войну я дужа жалела, что била Васю, — сказала Павловна вслух и, посмотрев на щенка, пояснила: — Дети на муку росли, а я их в такой строгости держала. Хотелось, чтобы людьми выросли. И, слава богу, выросли, люди завидуют. Только детства у них, подумать, так и не было. На теперешних поглядишь — чего тольки у них нет: и еда, и одежа, и игрушки. А у моих игрушки путной не было. Ну ладно, иди на свою постель, не привыкай на руках нежиться, — вдруг опомнилась Павловна и прогнала Жучка с колен. — Во, опять обиделся! Неужели ж я буду тебя на руках нянчить? Детей не нянчила, а тебя, собаку, теперь буду тетешкать? Тебе и жить-то надо не в хате, а на дворе, вон в той конуре. Нет у нас такого, чтобы собака жила в хате, не заведено. Вот потеплеет — пойдешь на двор.
Жучок поплелся в свой угол. Разговор шел не очень приятный для него, и потому глаза его были устремлены не на Павловну, а куда-то в сторону, и были они безразлично-тоскливые и уже не блестели, как минуту назад, а затуманились, будто терновые ягоды при заморозке. Вытянул передние лапы, положил на них голову, загрустил.
Услышал Жучок, звякнула наружная дверь, встрепенулся, встал осторожно на короткие ножки, прислушался. Незнакомый стук, впервые он слышит такой. Когда Неботова приходит, она дверь открывает мягко, не стукнет, не грюкнет, войдет, улыбнется и первым делом к Жучку: «Ну как, привык уже?» Достанет бутылку молока, подержит на виду: «А я тебе молочка принесла». На что Павловна заворчит для порядку: «И што выдумывает! Он же большой уже, хлеб ест, борщ».
Когда соседка Ульяна приходит, Жучок тоже узнает ее заранее. Прежде чем открыть дверь, она долго скребется, ищет защепку, а когда откроет, скажет: «Фу, никак не привыкну к твоей защепке, высоко дужа приделана». Ульяна — маленькая, обрюзгшая старушка, от нее пахнет вкусной жареной свининой. Когда Жучок увидел ее впервые, она принесла газетный сверток, положила на стол перед Павловной: «Попробуй домашней колбаски. И печеночки принесла, может, пирожочков испекешь». — «Зарезали?» — спросила Павловна. «Зарезали… — сказала Ульяна. — А то што ж, глядеть на него, корм переводить. Зарезали, да не той…» — «Што, сало тонкое?» — «Одно мясо», — отмахнулась Ульяна. «Так то ж теперь ценится». — «Ценится! Если б это корова была — дело другое. А то скольки там его, того мяса». Голос у Ульяны громкий, при разговоре она руками размахивает. Жучок поначалу боялся ее, а потом привык и после того случая ждал, что она еще принесет «печеночки». Павловна дала ему тогда кусочек попробовать, понравилось.
Прибегали не раз и дети Неботовых — любовались Жучком. Те всегда стучат в уличное окно, по привычке боятся во двор входить: прежняя собака, Рыжик, облаивала их не раз. Как застучат ребята в окошко, Павловна кричит: «Да идите, не бойтесь, Рыжика ж давно нема».
Со всеми перезнакомился Жучок, всех знает, кто приходит к его хозяйке. А тут кто-то совсем чужой грохнул дверью. Грюкнул — открыл, а не закрывает, что-то делает в сенях. Ходит, шаги тяжелые, чуланной дверью скрипнул. Совсем ни на что не похоже. Взглянул Жучок на Павловну — та ничего не слышит, переступил с ноги на ногу и тявкнул громко на дверь. Павловна вздрогнула от неожиданности и тут же удивленно и весело воскликнула:
— Глянь, глянь! Гавкает! Есть сторож, чужих уже различает!
А Жучку не до шуток, смотрит на дверь настороженно, и тогда Павловна, чтобы успокоить его, выглянула в сени:
— О, да тут и правда люди. А я думала, он просто так голос подал. Заходи, потом будешь порядок наводить. Да я и сама б управилась. — Павловна прикрыла дверь, чтобы не студить комнату, пояснила Жучку: — То ж не чужая, своя… Дочка моя, Танюшка пришла.
Жучок успокоился, сел на задние лапы, но глаз с двери не спускал.
Вошла грузная немолодая женщина, лицом похожая на Павловну: такие же брови черные, такие же глаза в темных глазницах, такой же нос — крупный, «картошкой». Вошла, поставила у двери тяжелую сумку — и к Жучку.
— Дак вы уже, я вижу, не одни? Вам теперь не скушно, можно было мне еще неделю не приходить. — Она присела на корточки: — Какой чудно-о-й!.. Я думала, живых таких и не бывает, только на картинках рисуют да детям игрушки придумывают. — Она хотела погладить его, но Жучок опередил ее, ткнулся влажным носом в руку, нюхнул. От руки несло стойким холодом и угольной гарью. Так пахнут руки Павловны, когда она по утрам чистит плиту: кусочки кокса кладет бережно в железный ковш, а шлак бросает в ведро. Потом этот шлак и золу из поддувала она выносит и возвращается с углем и дровишками. Уголь холодный, а дровишки самого разного происхождения: тут и сухие ветки от яблонь и вишен, и осколки от какой-то мебели, и кусочек просмоленной старой шпалы. Положит она в черную пасть печи клочок бумаги, потом дрова, а сверху бережно, словно строит домик из кубиков, — кусочки угля. И подожжет. Пламя схватит бумагу, побежит, языками промеж прутиков, загудит весело. Павловна посмотрит какое-то время в повеселевшее теперь нутро плиты, перекрестит и закроет. И только потом взглянет на Жучка и скажет: «Гори, гори жарко, приедет Макарка». Жучок ткнется ей в руки носом, нюхнет угольный холод, посмотрит в глаза. «Сейчас будет тепленько. Хорошо — уголек тянется пока, до тепла должно хватить. А тепло в хате — и на душе теплее. Погоди, руки помою, видишь, какие грязные. В угле…»
А еще рука пришедшей дочери пахла свежеиспеченным хлебом. Этот запах был приятен, и Жучок, чтобы запомнить его как следует, ткнулся в ладонь раз-другой и под конец даже лизнул ее.
— Ласковый, — сказала Татьяна. — Где вы его взяли?
— Неботовы принесли, — отозвалась Павловна. — Не дают заскучать. И харчей носють ему — молока. А ты где ж пропала? Я уж думала, не случилось что, хотела людей просить, чтоб зашли к тебе, узнали…
— Да закрутилась. — Поднялась Татьяна, вытирая руку об изнанку пальто. — То день работала, потом — ночь. А с ночи сменилась, сменщица попросила подежурить за нее, брат женится. А то со своим колотилась, — усмехнулась она.
— С Иваном?
— А то ж с кем.
— Опять запил?
— «Опять», — отмахнулась Татьяна и стала раздеваться. — Будто он бросал когда. С работы задумал уходить. «Тяжко», — говорит. Работал на «химику» — тяжко, на путях — тяжко. Пошел в совхоз. Ну это он любит — возиться со скотиной. Нашел, думаю, дело по себе. И опять же не то, что на производстве, строгости такой насчет выпивки там нету. Приходил домой веселенький, хвастал: «О це робота!» И вдруг — «тяжко». А я думаю: «Что-то тут не так». Пошла сама в совхоз выяснять. А бригадир мне говорит: «Надоело, каждый день пьяный». Упросила не выгонять, а домой пришла, отчертовала как следует и сказала: «Если выгонят с работы, домой не приходи, не пущу, будешь, как собака, под забором валяться». Так он уже второй день тверезый.
— Да, нашла себе заботу…
— Ну а шо, те лучче были? Этот хоть меня не бьет. А если што, так я сама его поколочу. А те гады, што один, што другой — драчливые были. И хорошо, что завеялись.
— Да и то, твоя правда. А я жду, вот прийдет зятек, попрошу его акацию срубить.
— Ой, нашли кого просить! — воскликнула Татьяна. — Да у него ж и руки не туда глядят. Бутылку самогонки ему — вот его работа.
— Да, руки у него никудышные… — осуждающе заворчала Павловна.
Чтобы переменить разговор, Татьяна спросила:
— А какую акацию рубить?
— Да вот эту, — указала Павловна в окно. — Летом свет застилает, в хате темно, как в погребе. И маленькому деревцу — каштану — расти мешает. Прошлой осенью племянник Николай Сбежнев ехал в питомник за саженцами, спросил у меня: «Теть, что вам привезти?» Я возьми да и пошуткуй: «Каштанов привези». Почему о них вспомнила — сама не знаю. Дужа красивое дерево. И цветет красиво — как люстра в церкви: цветы, как свечи. Давно в городе когда-то видала, а запомнился мне каштан тот. Ну вот, пошуткувала. А он и правда привозит аж три деревца. Так я посадила их. Принялись. Вот и надо теперь акацию убирать, каштану место освобождать. Сейчас бы и срубить ее, пока мертвая, а то весна придет, оживет, тогда жалко живую сничтожать.
— Жалко акацию, — сказала Татьяна.
— Дак их же много. Вон и вдоль тротуару растут, и в конце огорода. И у всех акации да клены. А каштанов нема ни у кого, а дерево дужа красивое.
Татьяна разделась, пригладила руками волосы, поставила на табуретку сумку, спросила:
— Хлеб у вас, наверно, кончился?
— Да нет, ишо есть кусочек.
— Я свежего принесла. — Она вытащила из сумки одну буханку, потом вторую, положила на стол. Белый, круглый, с рваными поджаристыми боками, хлеб наполнил комнату жилым сытным запахом. — Теплый еще.
Услышав хлебный дух, поднялся и Жучок, подошел, стал наблюдать за Татьяной.
— Сахару полкила принесла.
— Сахар у меня ишо есть.
— Нехай будет. И масла полкила.
— Ой, боже! Харчей сколько! Ты что, получку получила?
— Ага… А это вот холодец на ваши именины. — И Татьяна вывалила четыре свиные ноги. Они стукнули мерзлыми деревяшками, раскатились по столу.
— Да чи правда, справлять будем?
— Ну а как же? Круглая ж дата. Во! Хоть не хочете, все равно придется. Тетка Грунька со своими придет? Придет. Неботовы, Карповы, мы с Иваном… Ну? А там, может, и дядья раскачаются… Ребята ж обещали приехать…
— Да кто знает… У них же работа…
— «Работа». У всех работа. Шестьдесят пять было — не приезжали, обещали, когда семьдесят будет. Ну? А теперь до ста лет, што ли?
— Да и далеко ехать. Одному аж из Москвы, а меньшенькому — из Крыму, — оправдывала сыновей Павловна.
— «Далеко». Вечером сел в поезд, а утром здесь. Ночь поспал в вагоне, и все. «Далеко».
Павловна присела, сложила на коленях руки.
— Ишо забота… Это ж много надо. Если затевать, так надо ж по-хорошему, всех оповестить, пригласить…
— Ну и пригласите, время еще есть.
— Много надо всего, говорю. Харчей одних…
— Да первый раз, что ли? Помогут… Почти все кабанов позарезали, не принесут, што ли? Ребята, может, подошлют.
— Да где им взять? Свиней они не держуть, на зарплате живут.
— Раскошелются, не каждый год у матери семьдесят лет бывает… — бросила Татьяна и улыбнулась, чтобы мать не обиделась за «ребят».
А Павловна продолжала свое:
— Все равно расходу много. Одной водки скольки надо, а она ж дорогая.
— Своей наделаем! Ивана заставлю — самогону нагонит.
— Опасно.
— Ничо. Такой юбилей — можно.
— Ну, ладно, раз так… — согласилась Павловна. — Выноси тогда ножки в чулан, пока не оттаяли. Нехай лежать до юбилею.
Татьяна сложила ножки, будто поленья, на левую руку, понесла. В дверях споткнулась о щенка — он смотрел умоляюще на Татьяну, изо рта у него тонкой паутинкой повисла слюнка.
— Да дай же ему хоть кусочек, — попросила Павловна. — Глянь же, как смотрит. Чует мясо. Мой ты маленький!
Татьяна достала нож, отрезала кусочек опаленной кожицы, бросила Жучку. Тот подхватил его, понес в свой угол.
— Ну, што вам помочь? — спросила Татьяна, возвратясь из чулана. И сама тут же ответила: — Полы, наверное, помою да пойду, дома делов тоже накопилось.
Она быстро собрала половики, вынесла их на заснеженное крыльцо, подхватила за угол подушку Жучка и тоже бросила на снег. Жучок кинулся было вслед, но студеный ветер отогнал его от двери, и он вернулся в свой угол, стал обнюхивать пустой пол.
Подоткнула юбку за пояс Татьяна, налила в цинковый таз воды сначала холодной, потом из чайника добавила горячей и, начав от «святого» угла в горнице, принялась мыть полы.
Работала она быстро, широко размахивала тряпкой, терла до блеска крашеные доски, отжимала тряпку и снова терла, пятясь задом к порогу. Щенок метался по комнате, не находил себе места. Татьяна подхватила его мокрой рукой, посадила на табуретку: «Сиди!» И он покорно сидел, смотрел сверху на Татьянину работу, ждал, чем все это кончится.
Вымыв полы, не одеваясь, Татьяна прополоскала половики в снегу, вытряхнула, внесла их в комнату вместе с клубами холодного пара, расстелила. Потом вышла за подушкой, долго била ею о ствол акации, принесла, бросила в угол:
— Иди, ложись.
Жучок спрыгнул с табуретки, потрусил в свой угол, но лечь не решился: подушка была холодная, неприветливая. В волнении он не заметил даже, как Татьяна оделась, взяла пустую сумку и ушла. Жучок топтался на подушке, обнюхивал ее, не мог никак улечься. Непонятное что-то сотворилось в доме: пришла, взбудоражила всех, нахолодила подушку зачем-то…
Наконец подушка немного согрелась, Жучок прилег на нее и, успокаиваясь, стал задремывать. А перед глазами все стояла Татьяна, и руки у нее пахли хлебом, и мясо, которым она угостила его, вкусное, и в комнате после нее стало чище и свежее…
Легкий утренник высветлил небо, и стало оно высоким и прозрачным. И солнце, казалось, проснулось в то утро раньше обычного, поднялось веселое, умытое, порозовевшее. Первые лучи его ударили в глухую стенку Карповой хаты, заиграли на стеклах окна и, отразившись, разбросали в комнате Павловны веселых «зайчиков» — на полу, на стенах.
Павловна вошла с ведром, наполненным углем, укорила зевавшего спросонья Жучка:
— Спишь?.. Царство небесное проспишь. А на дворе уже весной пахнет. — Она поставила ведро, выглянула в окно, полюбовалась солнечным утром. По черным ветвям акации прыгала синичка и неустанно вызванивала, будто играла двумя хрустальными палочками — пела свою незатейливую песенку: «Тень-тень… Тень-тень… Тень-тень…» — Весна… — уже совершенно уверенно сказала Павловна. — А акацию срубить помощников нема, и, видать, ждать их неоткуда. Зять Иван не помощник. Придется самой… Пойдем, Жучок… Там тепло нынче.
Жучок не заставил себя упрашивать, скользнул в открытую дверь, на крыльце остановился: яркий свет ослепил его. Постоял, обвыкся, потрусил по бабкиному следу в сарай. Павловна вытащила из кучи дров запыленный угольной пылью топор, рассматривала его и ворчала вполголоса:
— И топора путного нема… Набить на топорище как следует некому. — Она потрогала лезвие. — И поточить тоже некому, мужских рук нема. Пойти, што ли, к Карпу попросить? Да ладно… Как-нибудь и с этим управлюсь… — Павловна подошла к акации, оглядела дерево снизу доверху, и вдруг сердце ее тоской наполнилось. Но давняя решимость преодолела временную слабость. — Прости, акация, рубить буду… Отжила ты свой век, ослобони место теперь каштану… А пожила ты хорошо — каждый год как невеста цвела, людей радовала. Это ж тебя еще Вася, мальчонком был, посадил. Ребятишки цветы от акации любят есть. Так он, чтобы по чужим деревьям не лазить, свои насадил. Во-о-он, кругом понасажал. А попользовался ли — так и не помню… — Павловна подошла совсем близко, примерила, как ей сподручней рубить, и тюкнула по шершавой коре тупым лезвием. Акация вздрогнула, ветви ее глухо стукнулись друг о дружку, уронили на землю мелкие, искрящиеся на солнце льдинки.
Трудно было сделать первый удар. Потом это уже превратилось в работу, и Павловна с каждым ударом все больше увлекалась, сетуя лишь на никчемность топора.
Вокруг акации быстро замусорилось — ошметки дряблой черной коры, кусочки белой щепы усеяли утренний ледок. На стволе же следов от топора было еще совсем мало, хотя Павловна уже порядком ухойдакалась.
Вышел по нужде Карпо, услышал стук в соседнем дворе, заглянул через плетень.
— Эй, бабка, ты с чем там пораешься с утра пораньше? — В наспех накинутой на плечи фуфайке, в облезлом кожаном треухе с болтающимися тесемками, в галошах на босу ногу, небритый, Карпо облокотился на столбик ограды, присмотрелся. Увидел Павловну с топором возле акации, заинтересовался, не стал и обходить в калитку, перелез прямо через ограду, захрумкал тонким льдом в лужах, подошел: — Чи помешала она тебе на старости лет?
— Помешала, — ответила сердито Павловна и отвернулась. Она ждала почему-то и боялась, что деверь начнет сейчас как-нибудь укорять ее за погубленную акацию, стыдить, отсоветовать. Чтобы опередить его, она опустила топор, резко, с вызовом повторила: — Помешала…
Но Карпо ни о чем больше не спрашивал, молча смотрел на истерзанный тупым топором ствол дерева, и тогда Павловна с той же резкостью пояснила:
— Летом света божьего не вижу из-за нее, все окна загораживает… И вон, молодому деревцу мешает…
— Яблоня, што ли?
— Каштан… — еще больше рассердилась Павловна: какой дотошный! И откуда его принесло? Если бы была яблоня, Карпо, конечно, одобрил бы ее затею, а теперь наверняка посмеется, зачем, мол, старухе каштан? Но Карпо опять ничего такого не сказал, он лишь задумчиво почесал в затылке и подошел к деревцу, чтобы удостовериться:
— Каштан? Где ж ты его взяла? И прижился? — И заключил: — Каштан — то красивое дерево…
От этих слов у Павловны вдруг сразу потеплело на душе, и кипевшая почему-то обида на Карпа вмиг улетучилась. Она уже хотела пожаловаться ему на худой топор свой, как вдруг, откуда ни возьмись, выскочил из-за сарая разыгравшийся Жучок и направился прямо к ее ногам. Однако, увидев чужого, он затормозил резко, даже присел на задние лапы, но, к удивлению своему, не остановился, а, попав на замерзшую лужу, заскользил по ней и залился испуганным лаем.
— А это ишо што за зверь такой? — воскликнул Карло, расплываясь в улыбке. Нагнулся, потрепал притихшего щенка за уши. — Во зверь так зверь! Ухи как у породистой свиньи. — Карпо поднялся и, не спуская глаз со щенка, пояснил Павловне: — На выставке видал матку, ухи вот такие же, до самой земли, как лопухи. Йоркширская порода, что ли.
Жучок не стал до конца выслушивать Карпа, не понравилось, видно, ему сравнение со свиньей, убежал в сени.
— И этот, наверно, ихней породы, англицкий какой-нибудь, — заключил Карпо и снова повернулся к дереву. Скользнул взглядом по стволу снизу вверх и остолбенел: — Да как же ты рубишь?!
— А што? — Павловна тоже вскинула глаза вверх.
— Куда ж она падать будет?
— Как куда? Вон, прямо…
— «Прямо…» В том-то и дело, что прямо на хату. Она ж всю черепицу побьеть. — Закрутил головой Карпо, запричитал, будто катастрофа уже случилась и вся крыша снесена.
— А пень зачем такой высокий оставляешь? — не унимался он.
— Мне так рубить удобней, не нагинаться, — сказала Павловна, не спуская глаз с крыши: «И правда, побила б черепицу…» — Под самую землю все равно не срубишь, а маленький пенек будет торчать — только спотыкаться об него. А так видно всем — стоит столб, а летом, может, сама, а может, кто поможет, постепенно выкорчую…
— Ну, дела… — качал Карпо головой. — Погоди, ничего не делай, я сам. Вот пойду тольки оденусь…
— Так бы и давно, а то сразу кричать на человека, — помягчела Павловна и забросила топор на крыльцо.
Карпо пришел не сразу, Павловна уже успела попить чаю и, решив, что деверь забыл о ней, вышла на крыльцо и стала соображать, как сделать так, чтобы акация упала не на крышу. И тут она увидела Карпа, он нес в одной руке остро отточенный топор, а в другой — большой моток пеньковой веревки. Вслед за ним, завязывая на ходу платок, торопилась жена его — Ульяна.
— А веревку на што? — удивилась Павловна. — Меня связывать?
— Да, — подхватил шутку Карпо. — Свяжем, чтоб не бралась больше не за свое дело. — Он всадил топор в ствол акации, стал смотреть вверх. Ульяна стояла поодаль и тоже смотрела на верхушку дерева.
— Лестницу надо, — посоветовала она, — так не залезешь, не маленький. Или из Неботовых ребят когось покликать надо…
— Я сам, — отверг Карпо советы жены. — Лестницу подставлю… Шо мне, до самой макушки залазить? — Он повесил веревку на сук, пошел за лестницей. Принес, поставил, полез. Насколько мог достать, привязал поближе к макушке конец веревки, слез, убрал лестницу и стал распускать веревку, пятясь на огород. — Ну, вот, — сказал он. — Я буду рубить, а вы тяните за веревку, штоб дерево упало вдоль двора на огород. — Карпо поплевал на ладони, взял топор в руки. — Ну?
Павловна быстро подхватила конец веревки, натянула. Ульяна не двигалась с места, смотрела на акацию и что-то соображала.
— Нет, так дело не пойдеть, — заявила она решительно.
— Ну, што ишо не по-твоему? — рассердился Карпо.
— А ты прикинь: где мы будем стоять и куда упадет акация и до каких пор она достанет? Она ж нас ветками как раз накроет и глаза повыстебает, а то и покалечит.
— Дак вы ж отскочите в сторону, когда она начнет падать. Шо она, камнем полетит вниз, чи шо.
— Ха! «Отскочите»! Девочек нашел! А как не успеем? Спотыкнешься да упадешь? Накроет — вот тут тебе и каюк. Хорошо — сразу до смерти, а если хребет перебьет да калекой останешься?
Карпо в сердцах снова врубил топор в ствол, отошел от дерева, почесал небритую щеку:
— Ну а шо ж ты предлагаешь?
— Неботова покликать. Он, кажись, дома. Видала, хлеб нес из магазину. А то придумал — валить такую махину с бабками.
— Дак я ж думал, что вы ишо молодые, — перевел на шутку Карпо и пошел к Неботову — соседу через дорогу.
Отзывчивый на просьбы соседей, Неботов, узнав, в чем дело, бросил лопату, которой чистил в сарае, схватил топор, побежал во двор Павловны. Вслед за ним увязались ребятишки. Оставшись дома одна, не выдержала, пришла и Катерина.
Неботов быстро оценил обстановку, бросил свой топор на крыльцо рядом с топором Павловны, схватил конец веревки, распорядился:
— А вы, ребята, бабы, уходите на огород, подальше. А то не угадаешь, шо она думает, так бы сказать, — кивнул он на акацию. — Вдруг развернется да пойдет в другую сторону… Глаза повыстебает.
Курицей-наседкой раскрылетилась Катерина, подтолкнула одного-другого, погнала ребят на огород, вслед за ними поплелись и Ульяна с Павловной, встали в шеренгу, смотрят.
— Давай, Романович, руби! — скомандовал Неботов.
Не спеша и даже как бы небрежно, Карпо шлепнул ладонью по топорищу, топор легко выскользнул из ствола и повис в Карповой руке. Словно не решив еще, что делать и в какое место рубить, он пристально смотрел на акацию, наконец, будто машинально, плюнул в одну ладонь, переложил в нее топор, плюнул в другую, размахнулся и смачно ударил топором по стволу. Лезвие легко вошло в мякоть, дерево даже не вздрогнуло. Карпо хекнул второй раз, и на снег упала белая завитая щепка, запахло свежей древесиной.
Где-то на десятом ударе Карпо передохнул, скользнул взглядом вверх по дереву и снова принялся рубить.
Наконец акация качнулась и стала медленно, с треском разрывая еще не обрубленные нити своего тела, крениться в сторону Неботова.
— Падает, падает! — закричали дети и от удивления даже присели.
Неботов уперся ногами в мерзлые кочки огорода, напрягся, маленькое, худое, костистое лицо его исказилось, скулы обострились, крикнул:
— Руби, Романович, а то развернет!..
Карпо рубанул торопливо по рвущимся нитям, отошел в сторонку, принял позу наблюдателя: он свое дело сделал. Акация стала крениться быстрее и все время норовила под тяжестью кроны упасть правее того места, где стоял Неботов. Этого допустить нельзя — разобьет крыльцо. Оставшись один на один с деревом, Неботов напряг все силы и повернул-таки его в свою сторону.
— Утикай! — крикнула, не выдержав, Катерина, но он не обратил на нее внимания, продолжал тянуть за веревку. И только когда дерево вот-вот должно было накрыть его, бросил веревку, побежал прочь.
Акация ударилась стволом о мерзлую землю, хрястнула ветками и затихла. Не спеша к ней подошли все и стали, как поверженного зверя, рассматривать, пинать ногами, приговаривать:
— Здорова махина!..
— А ишо крепкая, нутро вон тольки-тольки загнивать начало…
— Да, ишо б пожила…
— Дров теперь на две зимы на растопку хватит… — Карпо развязал веревку, собрал ее в кольца, отдал жене: — На, неси домой. А я возьму топор и лестницу.
— Надо б ее до ума довести, — сказал Неботов, кивнув на акацию.
— Некогда мне, затеял там дело… Да што тут?.. Она уже лежить, бабка ее и сама теперь разделаеть, трудно было свалить… — и пошел со двора.
— Да и правда, — быстро заговорила Павловна. — Тут я и сама управлюсь. Спасибо вам за помочь. Какую работу сделали, а я думала: так просто — срубить дерево… Спасибо.
— За што ж спасибо? — возразил Неботов. — Каждое дело любить, так бы сказать, чтобы его доводили до конца. — Он взял свой топор и принялся обрубать ветки. Павловна и ребятишки относили их к задней стенке сарая и там складывали.
— Ой, и дети помогают. Ладно уж, сама управлюсь, а то ж они колючие, ветки от акации, наколетесь, — пожалела Павловна ребят.
— Не-е-е! — в один голос запели мальчишки и с еще большим рвением принялись за дело.
Оголив ствол от веток, Неботов распрямился:
— А это распилить бы на чурочки…
— Да не надо, не надо… Нехай лежит, когда-нибудь распилится, — запротестовала Павловна. Ей было неудобно, что так много задала людям работы. — Нехай лежит, может, столб на што сгодится.
— Дак хоть в сторонку б его откантовать. Так и будет пол-огорода занимать? — Неботов заглянул в сарай, нашел крепкий держак от старой лопаты, стал кантовать тяжелый ствол. Уложив его вдоль двора, у самой кромки огорода, присел на него.
— Во как хорошо! — обрадовалась Павловна. — Заместо скамейки будет, сидеть можно. Раньше, помню, толстые бревна возле хат лежали и на них улицы собирались. Сойдутся бабы в праздник и сидят на бревнах, семечки грызут. А теперь бревен не стало, и улицы перестали собираться. — Она тоже присела на сырой ствол акации. — Сразу во дворе посветлело.
— Да, чудно стало, непривычно. — Неботов посидел немного, поднялся. — Ну, пойду и я.
— Иди. Спасибо вам.
Он подставил руку под сосульку, свисавшую с крыши, поймал несколько капель:
— Уже капает… В тени еще мороз, а на солнышке тает. Весна скоро.
— Да, — согласилась Павловна. — Как зима ни злится, а весна свое береть. Еще моя бабушка, помню, говорила: «Февралишка — …а марток — не ходи без порток».
— Это правда, — засмеялся Неботов и заторопился домой.
Осталась Павловна одна, сидит, задумалась. Прибежал из сенец Жучок, стал тереться о ноги.
— А ты где пропадал? Спужалси мужиков и скрылся? И не видал, как акацию валили? Эх ты, прозевал такое дело…
Еще накануне в доме Павловны стало твориться что-то невероятное. Сколько в доме народу перебывало, сколько нанесли сюда — всего и упомнить невозможно. И харчи разные несли, и посуду — тарелки, ножи, вилки сносили зачем-то, и три широкие доски притащили и в сенях торчком у стены поставили. И целый день плита жарко топилась, и на ней что-то кипело, шипело, шкварчало. Только к вечеру немного затихло, порасходились, осталась одна Татьяна, холодец разбирала с Павловной. На столе много тарелок стояло, и в каждую они клали кусочки мяса, а кости Жучку бросали. Вкусные косточки, никогда Жучок таких не ел… А потом они залили мясо бульоном и стали носить в погреб. Туда же вынесли и ведерный чугун компота. Поставили на мешок его, взялись за углы и отнесли…
Это было вчера. А сегодня утро началось с того, что пришел Неботов и понес доски в комнату, разложил их вдоль стен на табуретки, сказал: «Во как хорошо будет! А если стулья — они пространства займуть много, а местов будет мало».
Потом снова начали топить плиту, но уже не в доме, а в летней кухне — открыли маленькую дверь из сеней, и все ходили туда, сильно пригибаясь.
Снова приходили люди, что-то приносили и уходили, и Жучок старался всех незнакомых облаивать. И, наверное, зря старался, кончилось все это для него очень печально. Сестра Павловны, Груня, вдруг сказала:
— Эй, Нюнь, надо Жучка кудась из хаты выселить…
— Да в сенцы его… Сейчас тепло.
Мигом выбросили подушку в сени и вытолкали туда же Жучка. Он обиделся было, но вскоре понял, что в такой суматохе до его обиды никому нет дела, и продолжал свою собачью службу: лаял на незнакомых людей.
— Нюнь, да ведь тут его могут задавить.
— Кого?
— Да Жучка. Мужики напьются, ишо кто наступит на него, жалко ведь…
— А куда ж его?
— Да куда? На цепь, может, посадить?
Павловна вышла из кухни, посмотрела на Жучка:
— Да у него ж и ошейника ишо нема. — Подумала, подумала и пошла в чулан. Вынесла оттуда старый капроновый чулок, повязала его Жучку вокруг шеи и поволокла бедного к конуре, посадила на цепь. — Поживи покамест тут… Нынче тепло.
Жучок побежал было вслед за Павловной, но цепь натянулась и не пустила его. Он завизжал, стал сдирать с себя чулочный ошейник и, не совладав с ним, закрутился на месте. На него прикрикнули, и Жучок полез в конуру, но там было сыро, холодно, и он тут же вылез. Походил вокруг, вскочил на покатую крышу конуры — здесь было сухо и тепло, солнышко пригревало. Жучок потоптался, потоптался, нашел удобное местечко, принялся охорашиваться: снимать зубами с лап налипшие комочки земли.
А в доме шла, нарастая, предъюбилейная суета, шли последние приготовления, с часу на час ждали двух сыновей Павловны — старшего Василия из Москвы и младшего Алексея из Симферополя. Беспокойство Павловны передалось и другим — все как-то беспорядочно хлопотали, делали много ненужного, разговаривали неестественно громко. Павловна поминутно выбегала к воротам, выглядывала на улицу.
— Да што ты бегаешь, што ты бегаешь? — кричала на нее сестра Груня. — Приедуть! Глянь на время, ишо больше часу до прихода поездов.
— Да мне показалось, будто машина захырчала, — оправдывалась Павловна.
— Их же встречает кто-нибудь?
— Да в том-то и дело, что никто. Говорила Танюшке…
Та услышала, огрызнулась обидчиво:
— Вы опять за свое! Будто они маленькие или дорогу не знают? Ну што я там буду торчать на станции, а тут делов сколько.
— Управились бы…
— И писали ж они, чтоб не встречали. Сами доедут на такси.
— Они всегда так пишут, а все равно встречал кто-нибудь. А тут приедут, выйдут из вагона — никого. Ну, как оно? — не унималась Павловна.
— А может, Вася до Донецка поедет, а я буду на Ясиноватой его выглядывать… Номер вагона не знаю…
— И когда это было, штоб кто-нибудь из них вставал в Донецке? Всегда едут до Ясиноватой, отсюда ближе и удобней…
— Вот пристали! — Татьяна сбросила с себя фартук, вытерла руки, оделась, подалась на автобусную остановку.
— А успеешь? — спросила вдогонку Павловна. Она уже готова была вернуть дочь, но воздержалась: не захотела выглядеть слишком надоедливой.
— Успею.
— Зря погнала? — обернулась Павловна к сестре.
— Не зря, не зря, — успокоила та ее. — Может, у них вешшей много, помочь надо.
— Да и я ж о том… Ну как не встретить? Я б сама поехала, так тяжело мне уж туда-сюда мотаться.
— И того черта до сих пор нема, — вдруг проговорила с досадой Груня.
— Кого?
— Да Миколая мово. Сказала ж, чтоб с работы шел прямо сюда, так вот и доси нема.
— Он же ночь работает?
— Ну ночь. А ночь когда уже прошла.
И в этот момент под самыми воротами застрелял мотоцикл — приехал Николай. Крупный молодой мужик, с толстой красной шеей, он стоял раскорякой над мотоциклом и огромными лапищами ссаживал с бензобака дочек-близнецов — конопатеньких, застенчивых первоклашек. Сидевшая у него за спиной старшая девочка спрыгнула еще почти на ходу и теперь ждала сестренок.
— Миколай, ну где тебя носит? — напустилась на него мать. — У тебя дак ни стыда, ни совести нема. Сказала ж: с утра — прямо сюда.
— Ну а я куда? — огрызнулся Николай.
— А время скольки? Сказала ж: может, мужик понадобится, чи мясо разрубить, чи ишо што.
— Шо тут, мужиков мало? Вон тестя моего, Неботова, заставить бы… Или Карпа…
— Неботов. Он и так со вчерашнего чертуется. Неботова заставлять не надо…
Николай впихнул мотоцикл во двор, поставил за сарай.
— Ну, будя ругаться. Што делать? Давайте.
— Да пока нечего, — сказала мать спокойно.
— Во! Теть, — обернулся Николай к Павловне. — Ну как тут вот?.. То: «Давай, давай!» — ругаются, а делать-то и нечего… И вот так всегда — ни за што достается.
Павловна засмеялась:
— Мы все тут очумели от этого юбилею, когда он тольки кончится. Я тоже на Таню напустилась, а теперь жалкую.
— Ну, так это ж хорошо, што пока не понадобился, — не унималась Груня. — А если б случилось дело? Сказала ж: на всякий случай.
Махнул Николай досадливо рукой, присел на бревно, похлопал по стволу, улыбнулся: «Был бы юбилей с этой акацией, если б Карпо да тесть вовремя не подоспели…» Увидел Жучка:
— И тебе досталось, Жучок? Выгнали из хаты.
Обрадовался Жучок, что наконец-то к нему обратились, посочувствовали, завилял хвостом, заскулил приветливо.
К воротам неслышно подкатило такси — приехал младший сын Павловны — Алексей Гурин. Он долго не выходил из машины, рассчитывался с шофером и досадовал на себя, что не припас мелких денег. А шофер, как нарочно, копался, выворачивал все карманы, доставал измятые рубли, развертывал и медленно передавал их Гурину. Когда дело дошло до мелочи, Алексей не выдержал, сказал:
— Ладно, хватит. Спасибо, — и привычно, одним махом вывалился наружу. Сам открыл багажник, взял чемодан, плетеную корзину, обшитую сверху белой марлей, толкнул ногой калитку, вошел во двор.
Павловна с сестрой возились на кухне, Николай играл с Жучком, поэтому никто не заметил приехавшего. Гурин в широкополой шляпе, в расстегнутом синем демисезонном пальто, грузный, с набрякшими мешками под воспаленными глазами, шел, медленно перекачиваясь с ноги на ногу, смотрел на Николая, улыбался. Поставил ношу на крыльцо, сказал громко:
— Ну здравствуйте!
Вскочил Николай, кинулся к кухне:
— Теть, Алешка приехал…
В кухне что-то зазвенело, покатилось по полу, хлопнула дверь, выбежала Павловна.
— Ой, сыночек мой дорогой, маленький мой, первым примчался, — бросилась сыну на грудь, прижалась, потом поцеловала в губы и опять прижалась. — То выглядала, то выглядала — не прозевать бы, сустретить, и на вот тебе: прозевала… — Слезы текли по морщинистым щекам, она вытирала их и что-то говорила, говорила. — Один приехал?
— Один… — быстро ответил Алексей. — Да не плачьте. — И он направился к тетке, которая стояла в дверях, улыбалась и тоже вытирала слезы: — Здравствуйте, тетя Груня. — Поцеловал ее в щеку. Николаю подал руку, не удержался — левой схватил его за шею: — Ну и шея!
— А мне и надо такую: на ней же много иждивенцев сидит. А потом, у кого што: у меня шея, а у тебя, — он ткнул кулаком Алексею в живот: — Чи беременный? Моя Валька двойню носила, и то живот меньше был.
— Ладно, ладно, это для солидности, — отшутился Алексей, взял свой багаж, понес в комнату.
— Как же ты приехал? И Танюшку не видал? — идя вслед за сыном, спрашивала Павловна. — Она ж поехала встречать вас — тебя и Васю. Васин же поезд раньше приходит? Я думала, вы все вместе приедете…
— Никого не видел. Сошел с поезда — и бегом на такси.
— А они, наверно, тебя шукают там.
— Ничего, приедут. — Алексей сбросил с себя пальто, шляпу. — Разувайтесь, подарок примерим.
— Так сразу?
— А что ж… Пока народу нет. — Он открыл чемодан, достал теплые войлочные чешские сапоги, украшенные народным орнаментом.
— Ой, боже! Это мне? — удивилась Павловна. — Дужа красивые! — Надела, прошлась по комнате. — Да теплые какие! Спасибо тебе, сыночек дорогой. — Она низко поклонилась Алексею.
— Ну, ну, — запротестовал тот, смешался, правая щека у него задергалась. — Не надо так…
Дверь открылась, и в комнату вошла Татьяна.
— Во, мы его там шукаем, а он уже тут! Как был шустрик, так и остался.
Пригнувшись, медленно, будто чужой, вполз вслед за ней в комнату Василий Гурин — в берете, в коротком джерсовом пальто, оглядел с напускной суровостью присутствующих, спросил врастяжку:
— А здесь ли проживает именинница Анна Павловна Гурина?
— Здесь, здесь… — Павловна хотела поддержать игру, но не выдержала, заплакала, бросилась к сыну, целует его, приговаривает: — Жалкий ты мой, страдалец… Хвораешь? Можа, раны фронтовые тебя беспокоят?..
— Нет, мама, те раны зажили. Другие появились, на сердце. — Он повернулся к тетке, потом к Николаю, всех обнял, поцеловал.
— Што так? — забеспокоилась Павловна. — Сердце болит?
— Да нет, ничего. Я пошутил, мама. Все нормально. — Обнял брата. — А мы тебя там ищем, на вокзале.
— Я ж не знал… — развел руками Алексей.
Василий сдернул берет, сунул в карман пальто. Увидев его седую голову, мать запричитала:
— Ой, ой!.. Седой уже! Да што ж ты делаешь? Меня догоняешь…
— Это от умственной работы, мама, — отшутился сын.
— А у Алеши рази не умственная? Глянь, какой кудрявенький, — вступила в разговор тетка Груня.
— Какая там у него умственная, у него — сидячая.
— А у тебя тогда летучая, летаешь с места на место, — защитила мать младшего сына.
— Это верно: журналиста, как и волка, ноги кормят. Ну и голова, конечно… Седина, мама, говорят, от ума, — продолжал Василий в шутливо-приподнятом тоне.
— А плешь от чего? — спросил Алексей.
— Разве видна? — И Василий растопыренными пальцами вспушил волосы. — Это ладно. Я вот, мама, наш двор не узнал. Если бы не Таня, прошел бы мимо.
— Что так?
— Акацию срубили… Зачем?
— Так и знала: будет допрашивать, — обернулась Павловна к сестре. — Это ж он сажал ее… — И она стала объяснять сыну, почему свела акацию. Он слушал ее, кивал. Услышав о каштане, улыбнулся грустно:
— И все-таки жалко акацию… Такая роскошная была… Красавица…
— Вот горе мое! Кому што. Тот дак и не заметил, — указала она на младшего. — А этот сразу увидел. Я уж и сама жалковала после: нехай бы ишо постояла. Дак и каштанчика жалко: принялся хорошо, для росту ему простор нужон. Ну как тут?.. — сокрушалась Павловна.
На душе у Василия почему-то сделалось тоскливо, грустно, будто вместе с этим деревом было срублено что-то живое, бесконечно для него дорогое, без чего ему теперь трудно будет жить. Он как-то даже не думал раньше, что именно эта акация так дорога ему: ведь это она всегда первой вставала перед глазами, когда он вспоминал дом, она была вроде символа, который объединял в себе все прошлое — детство, юность, дом…
Выросла эта акация удивительно быстро и сразу стала украшением двора. Каждую весну она щедро выметывала множество крупных белых пахучих кистей, знойным летом она давала густую тень. Под нее всегда ставили стол, и была акация с весны до осени и столовой и гостиной: здесь обедали сами, здесь принимали гостей. И лучшим украшением любого застолья была она — акация… Теперь ее нет, срубили.
Гурин почувствовал, что пауза по его вине затянулась и становится все тягостнее, тряхнул головой, разгоняя грустные воспоминания, стал искать, как перевести разговор на другое. Увидел раскрытый чемодан брата, воскликнул:
— О, да ты уже успел и чемодан раскрыть? Шустер! Тогда и я начну с того же. — Он снял с себя пальто, бросил его на спинку стула, выставил свой желтый, под свиную кожу саквояж на середину комнаты, привычно распорол на нем «молнию» и из-под множества вещей достал картонную коробку: — Вот вам, мама, мой подарок.
Взяла Павловна коробку, прижала к груди:
— Спасибо, сыночек… — Хотела поклониться, но тут же раздумала, поцеловала его в щеку.
— Да вы посмотрите хоть, может, и благодарить-то не за что.
— Дареному коню в зубы не глядят, — напомнила Груня. — А все же интересно, што там.
Заглянула Павловна в коробку и заулыбалась виновато:
— Сыночки вы мои дорогие! Братики вы родные, и вкусы-то у вас одинаковые. — Она вытащила из коробки сапожки и поставила на пол у своих ног: — Похожи?
Только теперь увидел Василий на ее ногах сапожки, точно такие же, как и те, что он привез ей в подарок. Догадался, взглянул сердито на брата:
— Ты?
Тот, растерянно улыбаясь, кивнул. Василий оттеснил Алексея в угол, зашептал:
— Зачем же ты так сделал? Ты же звонил, спрашивал, что покупать, чтобы не попасть в такое глупое положение. Я сказал, что купил сапоги. А ты кофту. Ну?
— Так разве я думал, что у тебя именно такие? Я вчера их только увидел, понравились: как игрушка. Думаю, на комод поставит, если носить не будет.
— «На комод»…
— Эй, о чем вы? — забеспокоилась Павловна.
— Эгоист он у вас, — сказал Василий матери, кивая на брата. — Мой поезд пришел раньше, мы с Таней ждем его полчаса, потом рыщем по вокзалу, а он даже по сторонам не оглянулся, помчался…
— Да ну и ладно. Домой помчался, к матери, не куда-нибудь. И успокойся. Опять тебе, мой сыночек, расстройство. — Павловна примирительно махнула рукой, подняла с пола сапожки. — Ну што тут такого? Это ж даже и интересно, что так получилось. Не надо огорчаться.
Василий посмотрел на мать.
Второй раз в течение такого короткого времени у Гурина случилась душевная осечка. Это уже слишком, надо держать себя в руках. И он, как только мог, непринужденно, легко, беззаботно сказал:
— Это действительно очень смешно! — Он хотел улыбнуться, но улыбки не получилось, и все увидели, что он все-таки очень расстроен. Чтобы как-то замять свою неловкость и разрядить обстановку, Гурин повторил: — Нет, правда, смешно. Нарочно такого не придумаешь. Только зачем вам две пары одинаковых? Я вам, мама, пришлю что-нибудь другое, а эти подарим тете Груне. А?
И все вдруг заулыбались, всем стало хорошо почему-то от этих слов, а тетя Груня даже прослезилась:
— Куда мне такие дорогие?
— Ничего, ничего! Будете две сестрички ходить в одинаковых сапожках.
— Спасибо тебе, племянничек мой дорогой… Во, и мне перепало, — обернулась она к Николаю.
Алексей стоял, сконфуженно улыбался, а Василий продолжал:
— С первым невпопад, может, со вторым будет лад. Это от невестки. — Он подал матери полиэтиленовый мешочек. Павловна достала оттуда и растянула во всю длину рук широкий пуховый шарф. Накинула на голову, концы запахнула на груди.
— Тепленький какой! Да широкий, как шаль!.. Спасибо ей. Што ж сама не приехала?
Василий не ответил.
— А знаете, как он называется? — подал голос Алексей, кивнув на шарф. — Узнаете — носить не будете.
— Как же?
— Мохеровый.
— Да ну? — Павловна недоверчиво помяла шарф пальцами, сказала серьезно: — А мягонький и тепленький…
— Ты, конкурирующая фирма, ты мой товар не конфузь. — Василий набросил на плечо сестре шелковый, в цветных разводьях, платочек: — Заграничный и, говорят, модный.
— Правда, модный, — подтвердила тетка Груня. — Наши девки гоняются за такими.
— А это тебе. — Василий протянул Николаю пачку дорогих папирос.
— Я ж не курю… — проговорил Николай с сожалением, рассматривая пачку.
— Разве?.. — Василий вытянул нижнюю губу — задумался, что подарить двоюродному.
— Да ладно, нехай, — заулыбался Николай, пряча папиросы в карман. — А то еще отберешь обратно. Дужа красивая пачка, жалко вертать. Нехай…
— Ну нехай, так нехай, — согласился Василий, повторив местное словечко, и принялся выкладывать на стол округлые свертки. — То харчи, — пояснил он. — Дары «елисеевского» гастронома: колбаса трех сортов, буженина, ветчина, зельц. Осетрины нет.
— Ой, боже, сколько навез всего! — всплеснула руками мать. — А я беспокоилась, что на стол подавать…
Под конец Гурин вручил матери коробку шоколадных конфет, перевязанную золотистым шнурком, и двинул ногой облегченный саквояж под кровать.
— Детям потом раздам сувениры… Они ж будут?
— «Будут»! Они уже здесь. Побежали до Неботовых проведать бабку и деда.
— В сетке апельсины, распоряжайтесь по своему усмотрению. — Гурин отошел в сторонку, не зная, чем заняться. Прошедшая процедура была непривычной и нелегкой.
— Теперь мне можно продолжать? — спросил Алексей притворно-просительно.
— Глянь! Испужался старшего, молчал так долго, — засмеялась тетка Груня. — Да ты ж больший начальник?
— Тут, тетя, дело не в чинах… Раз виноват, значит, молчи… А самый большой у нас сегодня начальник и генерал — мама! — и он протянул ей шерстяную кофточку. — Вот это и есть мой главный подарок — та самая кофта, а он ругал меня. — Алексей скосил глаза на брата, но тот не принял шутки.
— Ладно, забудем, — бросил он досадливо и вышел во двор.
Жучок спрыгнул с конуры, поплелся несмело ему навстречу, но Гурин не заметил щенка, подошел к высокому пню акации, накрыл его сверху ладонью, задумался.
На крыльцо вышла Татьяна, позвала:
— Вась, иди в хату, простудишься.
— Тепло уже. Совсем весна, а у нас еще…
— Иди… На собрание.
Услышав знакомые слова «иди в хату», Жучок решил, что это относится к нему, обрадовался, вскочил, потрусил радостный к Татьяне. Но оказалось — радость была напрасной: в хату пошел приехавший незнакомый, а на Жучка Татьяна даже не обратила внимания. Жучок долго смотрел с грустью на закрытые двери, заскулил жалобно и повернул обратно на свое место.
В комнате действительно шло собрание, председательствовал Алексей. Увидев Василия, все притихли.
— Надо ж что-то делать, — сказал брату Алексей. — Ожидается человек сорок гостей, сбор назначен на пять часов. Пора, наверное, уже стол готовить?
— Ну? Надо так надо… — Василий все еще не понимал, чем вызвано это беспокойство.
— Я предлагаю накрыть стол культурно. Нарезать красиво всю эту колбасу, поставить две вазы с фруктами — я привез винограду, яблок. Апельсины есть. Выставить сначала на стол водку, коньяк, вино. Я привез две банки икры, красной и черной, из нее надо сделать бутерброды. Не выложишь же ее на тарелки, как кашу? А когда торжественная часть пройдет, люди подопьют, аппетит разгуляется, тогда можно подавать и холодец, и тефтели, и картошку, и компот…
— И самогон, — добавила тетка Груня.
— И самогон, — согласился Алексей.
— Правильно, — просиял Василий. — Люблю конкретные и деловые предложения. Сразу видно: человек на банкетах поднаторел. Что же мне делать? Давай икру, что ли?.. И ложку побольше…
— А знаешь, как раньше в барских садах было? Девушек при сборе ягод петь заставляли, чтобы не ели. Вот и тебя заставим петь, пока будешь делать бутерброды.
— Значит, барские порядки вводишь? А за что боролись?
Тетка Груня засмеялась:
— Ты поднеси нам, дак и я запою. А на тверезую как же петь?
Под смех и шутки принялись за работу. Один Николай сидел без дела, смотрел, как делаются бутерброды: в диковину ему было такое. Сам возиться с ними отказался: «У меня руки корявые…» Улыбался чему-то про себя, наконец не выдержал:
— Ото за нею гоняются? — кивнул он на икру. — Дайте ж хоть попробовать, шо оно такое, — он протянул руку.
— С длинной рукой под церковь, там дают.
— У нас же нема церкви, поломали.
Алексей положил ему прямо на ладонь по нескольку зерен красной и черной икры. Николай бросил все разом в рот, пожевал медленно, поморщился.
— Ну и што тут такого? Рыбой пахнет, и все. Вот мне она так и даром не нужна…
— Потому ее и нет в продаже, что она никому не нужна, — засмеялся Василий.
— Да нет, правда: ничего ж в ней нет такого, а гоняются! Ото лишь бы за чем-нибудь гоняться. А мне — был бы хлеб да мясо… — Подумал, добавил: — Из рыбы — селедки побольше.
— А борщ? — спросила мать.
— Борщ само собой.
— А в борщ сколько всего надо?
— Икры ж туда не надо? Вы вот делаете, — обратился Николай к двоюродным, — а зря: никто ж ее есть не будет, все так и останется.
— Да не буровь ты што не надо, — набросилась мать на Николая. — Из интересу каждый возьмет попробовать.
— Так для интересу это и делается, — сказал Алексей. — Наедаться будут холодцом да тефтелями. Правильно, тетя Груня, вы очень прогрессивный человек.
— Какой? — Тетка наморщила лоб.
— Современный. Понимающий, одним словом.
Заулыбалась тетка, понравилось.
Работа в доме кипит, а время бежит еще быстрее, вот-вот гости начнут собираться. Но ничего, главное сделано — бутерброды на столе. Осталось последнее — фрукты. Но в доме никакой вазы не оказалось, прикинули по соседям — тоже ни у кого. Что-то надо придумать. Придумали: взяли две большие тарелки, поставили на литровые банки. Банки эти обернули цветной бумагой — получились красивые подставки. Все это придумки младшего, Алексея, старший у него в подручных ходит. Выбирает фрукты, подает, тот бракует, требует другое яблоко, другой апельсин, другую кисть. Василий подчиняется. Оно и понятно почему: пошла работа художника, а Алексей когда-то был художником — окончил училище художественно-прикладного искусства. Это он после уже пошел в юристы, а потом выдвинулся на руководящую работу, забросил художество. Но художник в нем остался — разрисовывает стол, да и только! Тарелочки, стопочки, бутылки расставил, виноград приладил так, что он свисает красивыми кистями с «ваз»… Отошел, склонил голову, посмотрел со стороны, подправил еще какую-то мелочь, какую и подправлять уже не надо бы, снова отошел. Павловна с сестрой и дочкой стоят у стены, не мешают, любуются.
— Хорошо уже, — похвалила Павловна сына, — хватит тебе, аж вспотел. И так стол уже как картинка.
— Натюрморт, — проговорил Василий.
Заулыбался Алексей, доволен.
— Одной детальки не хватает — цветов, — сказал он.
— Хорошо и так, — продолжала Павловна.
— Да и зачем ото пораться, — проговорил Николай, любуясь столом. — Хорошо, конечно. Но это ж на один момент, до первой стопки.
— Пусть. Хоть один момент будет красивым. Может, он больше всего и запомнится людям, — возразил Василий и обернулся к брату: — Не жалеешь, что бросил искусство?
— Иногда жалею… — сказал тот.
Мимо окна промелькнула тень. Жучок затявкал. Встрепенулась Павловна:
— Как раз управились, вон уже и гости, кажись, начинают собираться. Пойду сустрену.
Это пришла младшая дочь Груни Валентина. Полная, белолицая, с накрашенными губами, она вошла в комнату и сразу сделала ее тесной. Волосы у нее были искусно уложены мудреной «халой» — видать, ездила в Донецк в парикмахерскую. Гурины почтительно склонили перед ней головы.
— Да ну, уже начинают надсмехаться, — нахмурилась Валентина. — Хоть бы поздоровкались сначала.
— Целуем ваши ручки. — И они схватили ее руки, прижали к губам. Валентина покраснела, заулыбалась. Знала, что они дурачатся, но было приятно.
— Где же ваш муж, Валентина Ивановна? — спросил Алексей с притворным подобострастием.
— На работе, где ж. Придет позднее.
— Ах, у него важное заседание. Он, судя по твоему виду, уж не председатель ли облпотребсоюза?
— Ага, — и отмахнулась. — Да ну тебя. Как работал, так и работает мастером в цехе. То ты, наверно, уже до корыта добрался: вон живот какой наел и глаза заплыли, как у поросенка. Захрюкаешь скоро, — засмеялась и поплыла к горнице. За ней потащились двое ее ребят — лет восьми и шести. Увидела стол, дернула носом, будто нашатыря нюхнула.
Алексей посмотрел ей вслед, взглянул на брата:
— Во как! Пошутил, называется…
— Муж!.. Как хорошо одета, так, думаешь, мужикова заслуга? На мужа понадейся — голой ходить будешь. Рази теперешние мужики способны жену содержать?.. — донесся ее голос.
— Што правда, то правда, — шепнула мать Василию на ухо. — Она сама хорошо зарабатывает. Товароведом на базе служит, через ее руки какие-никакие товары проходят! Всякое начальство к ней с почтением относится: «Валентина Ивановна!.. Валентина Ивановна!..» Уважают. Да.
— Ма, а что вон там красное на хлебе наложено? Смородина? — спросил старший у Валентины.
— Икра то, — ответила Валентина.
— Дай попробовать.
— Во, сразу «дай».
— А то вон что, желтое? — указал младший.
— Апельсин. Чи не знаешь? На Новый год я ж тебе привозила из города.
— Хочу апельсина, — заныл младший.
Валентина ткнула его легонько в затылок:
— Перестань.
Мальчишка захныкал.
В сенях еще кто-то пришел, и все отвлеклись к новому гостю. Валентина оглянулась и быстро сунула ребятам по бутерброду и по паре апельсинов. Потом сняла самые крупные кисти винограда и тоже отдала ребятам.
— Идите теперь на улицу и больше сюда не лезьте, — вытолкала она их и взяла еще два апельсина, положила в сумочку — маленькому, который остался дома.
Подошел Василий, увидел разгром на столе, ужаснулся. Оглянулся на двоюродную сестру, сказал сдержанно:
— Валь, ну что же ты?.. Ведь там есть еще фрукты — для ребят оставлены. Сказала б…
Алексей услышал разговор, взглянул на стол и, поняв, в чем дело, стал дергать брата за полу: «Перестань, сейчас все исправлю…»
— А вы што, для выставки это напривозили? Гостей собираете, чтобы любоваться всем?.. — Валентина обиделась. Ей было стыдно, она начинала говорить раздраженно, громко.
— Да нет, есть и пить… Но как-то не так… Соберутся люди, сядем за стол… — старался внушить ей Василий, а Алексей все дергал его за полу. Подошли Павловна, тетка Груня, и Валентина, не сдержав себя, заорала:
— Понаехали тут культурные дужа! Повыставляли — детей тольки дразнить. Возьмите, подавитесь. — Она достала из сумки апельсин, шмякнула им в селедку, рассол брызнул во все стороны. — Пошли домой. — Она стала искать по сторонам детей и, не найдя их, направилась быстро к выходу.
— Ну зачем же так, Валя? Извини, пожалуйста. Останься… — Василий загородил ей дорогу. Алексей взял за руку, стал успокаивать:
— Ничего не случилось… Ну чего ты? Останься. Все это мелочь, быстро поправимое…
Но та рвалась к выходу. И тогда на нее прикрикнула мать:
— Валька, не выкобенивайся! Не порти людям праздник! Ты ж красоту спортила — это надо понимать. Ребяты старались, старались, делали, а ты первая пришла, все поломала. Хоть бы людям дала на красоту полюбоваться.
— Да ну какая там красота, — поморщился Алексей, боясь, что Валентина уйдет. — Пойдем, Валя, вдвоем сейчас все и наладим. Пойдем…
Валентина вернулась, он нагрузил ее апельсинами, сам взял виноград, и они вдвоем исправляли испорченный «натюрморт». А Василий потер вспотевший лоб, покачал головой, вышел на крыльцо: «Как глупо, как глупо все это вышло… И кто меня за язык дернул? Ну, что тут такого — раздала со стола детям фрукты…»
Чем ближе к назначенному часу, тем гуще повалили гости. Уже пришли все Сбежневы. Муж Груни. Он только недавно вышел из больницы, был худ и бледен. Большой нос его заострился. Пришла вторая дочь Грунина — Зина с мужем; невестка, Николаева жена — Валя; пришли братья Павловны — Платон, Гаврил и Петро. Старшие без жен, болеют ихние бабы, младший Петро — с новой женой. Первая умерла, взял другую. Маленькая, кругленькая, смазливая на личико, но глуховата, поэтому она постоянно оглядывается на всех, ловит по губам разговор, улыбается всем. Нет только брата Ивана — он сегодня в дневной смене, не смог найти себе подмену. Жена его Нина пришла одна.
Идут племянники с женами, племянницы с мужьями. Гурины многих своих родственников не узнают, некоторых просто не знают — особенно новых невесток, зятьев. Знакомятся.
Все суют Павловне свертки — подарки, целуют, говорят ей приятные слова, а она улыбается, плачет, благодарит.
Последними пришли Карпо — деверь с женой Ульяной и Неботовы. Тоже со свертками, с бутылками, со снедью.
Толпятся гости в прихожей, в сенях, мужики на крыльце курят. Благо, погода теплая, солнышко пригревает. Гостей развлекает Алексей, в партнеры взял себе зятя Ивана — Татьянина мужа.
— Иван, я вот тебя не пойму. Своя хата, а голубей не держишь. Почему?
— Таня не разрешает.
— Да кто у вас в доме хозяин? Ты или жинка? Какой же ты мужчина, если не можешь совладать с одной Танькой?
Разговор услышала Татьяна, откликнулась:
— Натравливай! Вместо того чтобы пожалеть сестру, так он натравливает.
— Да мы шутим, — отмахнулся Иван и снова к Алексею, ждет вопросов.
— Ты на ферме работаешь?
— Да.
— А разве ты в коровах что-нибудь понимаешь? Ты ж, наверно, не знаешь даже, сколько у нее титек?
— У кого?
— У коровы, у кого ж…
— Знаю — четыре.
— Иван все знает, — вмешивается в эту интермедию Николай. — Особенно он хорошо изучил, сколько их у доярок. Правда, Иван?
— Знаю! У каждой по две, как у моей Тани.
«Ха-ха!» — общий смех потряс крыльцо. Хохочут молодые мужики, хохочут старики. Дед Платон трясет дряблыми щеками, вытирает слезы:
— Вот идолята… Недавно без штанов бегали, а уже такие шуточки. Ты, Иван, лучче расскажи, как от тебя Танюшка самогон прятала, а ты его нашел.
— А! — улыбается Иван. — Было дело. Так от меня ж теперь ничего не спрячешь. Ото как Лексей Кузьмич подарил мне свой прокурорский костюм — все, Таня от меня ничего не спрячет. Сразу найду. А особливо самогон. Она его сначала прятала в шкаф. А я возьму, отодвину шихванер, заднюю стенку сниму, вытягну бутылку, а шкаф опять к стенке. А тут отодвинул, гляжу — пусто. «Э-э, — думаю, — перехоронила». Вышел в сарай, вижу: лестница не на месте, отставлена. Все ясно — на чердаке. Полез это я туда и кружечку с собой прихватил. Точно, стоит. Выпил одну, другую, стал слезать да лестницу как-то ногой уронил. Шо делать? Полез обратно к бутыли, еще кружку выпил да и заснул там. Она приходить с работы, а я возле бутыли на горыщах сплю. Очень мне помогает прокурорский костюм.
Иван — низенький, остроносенький, голова сверху сплюснута, слегка под хмельком — вошел в роль, смеется, хочется ему еще что-то смешное рассказать, не припомнит никак. Припомнил, встрепенулся:
— А то ще был случай…
— Иван, — сердито одергивает его Татьяна, — ну шо ты как забавник какой… Не всю-то дурь выказывай…
— Да не, Таня, я не всю, не всю… — быстро отвечает он жене.
— Останется и до дому, — бросает кто-то, и снова дружный хохот покрывает все разговоры.
Настроение создалось веселое, теперь любое слово примется, любая острота будет к месту. Как в разгоревшийся костер бросай сухую ветку, бросай сырую — все сгорит: одна ярким пламенем вспыхнет, другая с треском и дымом, но все, все даст свой огонь, тепло, свою искру.
— Вася, Алеша, — выглянула из сенец Павловна. — Гости томятся, может, будем садиться за стол?
— Так и мы ж гости и тоже томимся, — отозвался Алексей. — Все пришли?
— Да кто хотел — пришел.
Гасят мужики окурки, давят ногами, повалили в хату, толпятся в передней — никто первым не решается войти в горницу.
— Проходите, проходите, — кричит Павловна передним. — Садитесь, кому где нравится.
Она в новых сапожках и в новой кофте, седые волосы гладко зачесаны назад и собраны на затылке в пучок. Василий смотрит на мать, видит, как она счастлива в эту минуту, как радостна, как в этой радости соединилось что-то старческое и детское с материнской гордостью, и сделалось ему вдруг грустно и тоскливо. Вспомнил, что впервые он понял, что значит женщине остаться вдовой в двадцать восемь лет, когда ему самому было уже тридцать, вспомнил, и сделалось стыдно за то счастье, каким светилась сейчас его мать. Что она видела в жизни? Ничего… А жизнь-то прошла уже… Прошла, что ни говори, как ни украшай ее, как ни расцвечивай, — уже больше ничего не будет. Впереди — только закат…
Он шел последним. Мать оглянулась, подбодрила:
— А ты что, как сирота, в хвосте тянешься? И смурной… Да что с тобой нынче?
— Ничего, — улыбнулся Василий. — Я ж свой, дома, пусть гости рассаживаются.
Он вошел в горницу, а ему и места уже не осталось. Потеснились, раздвинулись, втиснулся между Алексеем и Николаем.
— А именинница что же стоит? И — Таня? Идите, идите, еще потеснимся!
— Ничо, ничо! Сегодня мой день — постою, — отвечает Павловна. — Нам же подавать надо…
Расселись гости, растянули через все колени длинные чистые полотенца, успокоились, ждут какой-то команды. И вдруг в этой тишине донесся с улицы жалобный визг Жучка.
— Жучок… — всплеснула Павловна руками. — Это ж он обиделся, что я его не пригласила в хату… Единственная живая душа, с которой я живу… — Павловна улыбалась, а слезы катились, катились по щекам, не сдержать их. Махнула рукой — наливайте.
Алексей шепнул брату:
— Тебе первый тост. И вообще — бери командование в свои руки.
— А может, ты… Я как-то не умею…
— Нельзя, ты — старший.
Василий встал, попросил тишины.
— Как старшему сыну, мне доверено произнести первый тост и сказать несколько слов об имениннице. В таких случаях обычно вспоминают жизнь юбиляра, пересказывают его биографию. Я последую этой традиции, хотя вся мамина жизнь проходила на ваших глазах и вы многое из ее жизни знаете лучше меня…
Павловна не сдержалась, шмыгнула носом. Василий оглянулся:
— Мама, я ведь еще ничего не сказал…
— Не обращай внимания… Ну а што я сделаю, если слезы у меня так близко?..
Василий волновался, говорил сбивчиво, но слова подбирал теплые, проникновенные. Ему хотелось закончить свою речь шуткой, и он сказал:
— Всю биографию ее можно определить несколькими словами: жила с мужем, осталась с детьми, потом с внучкой, а теперь с Жучкой.
Женщины зашмыгали носами, потянулись за платками. Последние слова, которые он произнес с улыбкой, никто в шутку не принял: это была правда…
— Мы понимаем, что мама заслуживает лучшей участи, — продолжал он, немного смешавшись. — И приложим все силы, чтобы облегчить ее жизнь. Я рад, что у мамы хорошее настроение. Это настроение подарили ей все вы своим приходом на ее праздник. Спасибо всем вам за доброе отношение к маме. Спасибо вам, мама, что у вас столько друзей; спасибо вам за все, что вы дали нам, своим детям, и простите, если мы иногда совершали и совершаем непутевые поступки: мы ведь все еще дети. Желаю вам крепкого здоровья, бодрости, долгих лет жизни! — Василий чокнулся с матерью, поцеловал ее и залпом выпил граненую стопку. Где-то там, вокруг, загомонили гости, завозились, вставая, тянулись чокнуться с именинницей, стукались стаканы, раздавались поцелуи, выпивали, крякали. Василий ничего этого не видел, склонился над тарелкой, высасывал сок из красного соленого помидора. Заел, спросил у брата:
— Плохо, да?
Тот успокоил:
— Нормально! Продолжай вести собрание.
В сторону Василия выбросил свою беспалую руку Неботов:
— Разреши, Кузьмич?
— Да куды ты? — дернула мужа Катерина.
— Я скажу… Скажу и про Павловну… И про ребят. Все ж таки она счастливая мать, что у нее такие дети: не забывають, помочь оказывають, приезжають проведовать. Ну?
Все согласились с ним, выпили. Потом слова попросил Карпо, рассказал, как строили хату, а дети были маленькие…
После третьей стопки застолье стало уже неуправляемым, заговорили женщины: они плакали, целовались, все разбились на группы — где-то завязался разговор, где-то затягивалась песня.
— Гости, разбирайте фрукты, место надо для холодца, — распорядилась Татьяна, высыпала остатки винограда прямо на клеенку, унесла «вазы».
У Карпа, Платона, Неботова и Гаврюшки — свой кружок образовался — о пенсии разговор затеяли. Алексею скучно стало, обернулся к Николаю:
— Николай, рассказал бы что-нибудь?
— Не умею, язык не тем концом приварен.
— Хату построил?
— Построил. Завтра увидишь. Дядя Гаврюшка завидует.
— А чего мне завидовать! — услышав разговор, отозвался Гаврюшка. — Мне нечего завидовать — мой дом все равно лучче. Подвал у тебя, правда, могучий.
— Не говорите, за тот подвал до сих пор дрожу.
— Почему? — спросил Василий.
— В перекрытии три рельсы лежат.
— А ты что ж их украл, что ли?
Николай хмыкнул, обернулся к Павловне:
— Теть, вот они у вас хоть и грамотные, и тесть мой тут хвалил их, а в жизни они ни черта не понимають.
— Што ж так-то? — нагнулась к нему Павловна.
— Рассуждають они как-то не рядом. — Николай толкнул в плечо Василия. — Вот ты. Тетка акацию срубила, а ты укоряешь ее. Стоял над столбом, рыдал, слезы и доси не высохли, голосил, как по покойнику.
— Ну? Так жалко же дерево! А потом — ведь я его сажал — поэтому жалко вдвойне.
— «Сажал»… А ты тут живешь? Посадил и укатил. Когда там приедешь — нюхнешь и опять укатишь. А тетка тут живет, и ей акация замешалась: окна все загородила. Вот она и сделала себе, как удобней. Срубила. А посадила дерево, какое ей больше нравится. Правда, теть? — Николай оглянулся, но Павловны уже не было поблизости. — Убегла… Тогда я тебе скажу. Как я понимаю, так тут дело не стольки в каштане, скольки совсем в другом. Акация разрослась вон как, весь двор затенила. Под ней же ничего не посадишь. А теперь она посадит картошку и ведра три лишних соберет. Или грядку помидоров сделает, поливать — ближе воду носить. Это я так понимаю, а ты как хочешь. — Качнул головой, продолжал: — Ты вот возвращайся сюда жить и делай тогда что хочешь: руби, сажай, строй. А то приедет, носом поводит, покритикует и опять года три глаз не кажет.
— А чего ты такой злой, Николай? Чем ты недоволен? Дом у тебя, говоришь, дай бог каждому?..
— Э-э-эх!.. — досадливо рубанул рукой воздух Николай. — Домом попрекнул, позавидовал! Да что мне его, подарили? Я сам его делал. Мы вон с Валькой скольки лет мучились, погляди на нее, — указал он на жену. — Она ж как досточка стала. Я ж тебе говорю: бросай государственную квартиру, возвращайся и строй себе такой. Так у тебя ж кишка тонка. Но ты не бойся, мы тебе помогнем. И тетке легче будет, а то ж она одна… «Недоволен», говоришь? А чем я недоволен? Рази я жалился? Ругал кого? Ты живешь? Живешь. Я не лезу к тебе? Нет. И ты не лезь. Это вы недовольны, хотя и сидите у государства на шее: оно вам и квартиры, и путевки, и асфальт, и парки. А я ведь тоже работаю у того ж государства, а на шее у него не сижу: сам себя обстраиваю, сам себе тротуар мостю — от соседа к соседу, и парк у нас для прогулок свой — огород. Вон, в прошлом году как напал колорадский жук на картошку… Вам што? Не вырастет здесь, в другом месте возьмут, а в магазин привезут. А мне на кого надеяться? На себя. Сказал девкам своим: «Чтоб до одного жука собрали, иначе зимой жрать будет нечего». Все лето воевали с жуком. Отвоевали. А ты, наверно, и не слыхал про такого?
— И все же ты чем-то недоволен… Ты ведь работаешь на производстве, на транспорте. Так что, у вас там не дают квартир, что ты и себе, и жене пупок надрываешь?
— Дают, — сказал Николай. — Ты вот посмотри на людей за этим столом. Все работают на производстве, и почти у всех свои хаты, огороды. И если давать, то как думаешь, с кого начинать, когда моя очередь дойдет? И сколько их надо, тех-то квартир? А учти другое: если у меня есть землянка, уже мне не дадут казенную. Так чего ж мне ждать? Мне ж сейчас жить надо, дети сейчас растут…
— Ладно, — остановил его Алексей. — Эта тема бесконечная. Всегда найдется, на что пожаловаться.
— Да рази ж я жалуюсь! — воскликнул Николай. — Я вам только хочу сказать, што я живу лучче вас. Вот как хочете доказывайте, а лучче. Жисть-то, она в чем заключается? Штоб делать что-то своими руками. Верно? Вот я и делаю. Все делаю! А вы? — Посмотрел на Алексея. — Ну ты ладно, у тебя хоть дети есть. — Обернулся к Василию. — А у тебя даже детей нет. Ну? Она ж и жисть так может прекратиться. И самому, наверно, скушно: заботиться же не о ком и не о чем. Тольки о себе? И тольки для этого работать? Нема никакого интересу…
— Философ, — опять остановил его Алексей. — Ты лучше расскажи, как у тебя там с рельсами.
— Брось ты свои прежние прокурорские замашки, — отмахнулся Николай. — Ты ж уже не следователь, чего допрашиваешь? Не крал я их, они в кювете валялись, ржавели. А все равно ж — не трогай, так? А где взять? Никаких же стройматериалов не продают, вот и подбираешь, где што валяется… А потом дрожишь.
— Гости дорогие, да што же это никто ничего не ест? Холодное нагревается, горячее застывает… — хлопотала Павловна у стола. — Вася, приглашай людей…
Василий поднял голову, выдавил на лице улыбку, позвенел вилкой по графину с самогоном, пригласил гостей налить. Когда все выпили, обернулся к Николаю:
— Ведь не все ценности на земле созданы руками. И головой — тоже…
— А я рази против? Книжки я люблю. И девкам своим все время говорю: «Учитесь!» Это я вас нарочно, штоб вы не хвастались. А то повыучились, грамотные стали, шпыняете…
— Николай, — развел руками Алексей, — ты какой-то странный, обидчивый. Кто тебя шпыняет? Идет серьезный разговор о жизни. Это ты шпыняешь: «грамотные, повыучились…» Кстати, а почему ты не стал грамотным? У тебя возможностей было больше, чем у нас.
— Почему? Не полезла она в меня, грамота. Это ж дело такое. Вон девки у меня меньшие, двойняшки: не различишь, где кто. А учатся: одна на пятерки, а другая — со слезами на тройки. Ну как ты тут объяснишь? А потом, надо ж кому-то и работать. Ты вот едешь в купейном вагоне и требуешь, чтобы свет горел, и ночник чтоб светился, и чай чтобы был. А все же это кто-то должен сделать, проследить, чтобы все в порядке было. Так ото ж я его и обеспечиваю.
— Тоже ответственная работа.
— А ты думал… Если я недогляжу, может быть замыкание, пожар. Представляешь, случится такое на ходу да ночью, когда все спят? Так что хоть я и не грамотный и вы ко мне с подковыркой, а без меня вы тоже, как кутята слепые.
— Эй, мужики! — закричала Груня. — Да ну какого ото сидеть как на похоронах? Будто вам и время другого нема побалакать об делах. Давайте, помогайте, мужских голосов не хватает.
— Давайте. Какую?
Молодежь затянула «Подмосковные вечера», мужчины попытались подтянуть, не получилось. Карпо перекинул ногу через доску, полез из-за стола: «Пойду покурю». За ним поднялся Неботов, потом Иван Михайлович — муж Груни.
— А ты куда? — набросилась Груня на мужа. — Ты ж не куришь. Э-э-х!.. Ни к черту стали мужики. А ты че молчишь, Клара? — обратилась она к племяннице, Платоновой младшей дочери.
— Во! С мужиков сразу на меня, — отозвалась чернобровая, с длинными ресницами — вся в глазуновскую породу — молодица. — А может, я еще не дошла.
— Не дошла, не дозрела… Вась, налей ей.
— Так, пожалуйста! — взбодрился Гурин перед молодой красавицей. — Тебе чего?
— «Чево, чево», — передразнила его Клара. — Покрепче давай.
Налил Гурин Кларе, а заодно и всем остальным. Себя было забыл — напомнили. Выпили, и не успел Гурин закусить, как раздался чистый, звонкий голос:
Ти казала у вівторок,
Поцілуєш разів сорок…
Я прийшов — тебе нема,
Спідманула, підвела…
И тут же песню подхватили остальные женщины, подхватили весело, дружно, с озорством:
Ти ж мене спідманула,
Ти ж мене підвела,
Молодого, холостого
З ума, з розуму звела!..
И снова звучит звонкий, чистый голос Клары. Остальные смотрят на нее, любуются, ждут своей очереди вступить в песню.
Алексей в передней снова затеял с зятем Иваном представление, хохотали — стекла дребезжали, а тут затихли. Заглянул в горницу — у кого такой голос, увидел младшую Платонову, удивился:
— Клар! Это у тебя такой голос? Да ты ж Зыкина!
Тетка Груня замахала на него — не мешай.
— Иди с Иваном представление устраивай… «Зыкина». Наша Кларка хуже, что ли? Давай, Клара, давай!
Польщенная, Клара улыбалась, склоняя голову то влево, то вправо, продолжала петь:
Ти казала у п'ятницю…
Пропела и запнулась, но тут же несколько голосов помогли ей:
Підем вдвох ми до криниці…
Но Клара заулыбалась озорно и пропела куплет по-своему:
Ти казала у п'ятницю,
Пустиш мене під спідницю…
Я прийшов — тебе нема,
Спідманула, підвела…
Захохотали, закрутили головами женщины, а Клара подмигнула Алексею, продолжала:
Ти казала у суботу…
Николай тронул Гурина за локоть:
— Вот сатана голосистая! Правда?
— Правда…
— Ей бы подучиться… Слухай, Вась, ты тольки на меня не обижайся…
— Да за что же?
— Да, можа, што не так сказал… Завтра ж ко мне придешь? Хату поглядишь…
— Приду.
— Ну давай выпьем?
— Да я уже и так, наверное, через край…
— Давай, а то буду думать, што обиделся.
— А ты не думай.
— Не… Давай.
Налили, выпили, и песня прекратилась.
— Здо́рово, Клара! — подхватил Гурин и попросил: — Еще что-нибудь?
— Отдохну.
— А вообще у нас чего-то не хватает. Мам, крестная, — позвал он Карпову Ульяну: — Может, изобразили б что-нибудь? Нарядились бы?..
— Э, сыночек дорогой! И што ты, как приедешь, так заставляешь наряжаться… Нема у нас уже того, отошло…
— Отошло. А жаль. И музыки никакой. Неужели и гармошки перевелись?
— Почему? Вон у нового соседа вроде есть гармошка. Пиликает.
— Есть? — обрадовался Гурин, попросил сестру: — Тань, сходи к соседу, пригласи, пусть придет повеселит.
С неохотой, но все-таки уважила брата, метнулась Татьяна к соседу. Сосед оказался дома, ломаться долго не стал, пришел. Всем незнакомый тут, недавно поселившиеся на этой улице, розовощекий, кругленький, он всем застенчиво улыбался. Охотно принял от Гурина стакан с самогоном, отыскал глазами Павловну, поприветствовал ее:
— За ваше здоровье, тетя Нюша.
— Пей на здоровье, — отозвалась та.
Выпил, растянул гармонь, пробежал пальцами по кнопкам, продул басы.
— Что играть?
— Как что? «Барыню»! — лихо заказал Гурин.
— Не знаю… — смутился гармонист.
— «Барыню» не знаешь?! — удивился Василий. — Да ведь это так просто.
— Одно колено как-то разучивал…
— Ну давай хоть одно… — Василий хлопнул в ладоши, вроде собирался на круг. — Ну? Давай, давай, вспоминай. — И сам выскочил в чулан, сорвал с крючка материну юбку, влез мигом в нее, с другого крючка платок снял, накинул на голову, завязал шалашиком и бегом в комнату. — Ну же, давай! — Выпрыгнул на центр и пошел, пошел по кругу, повиливая бедрами и поводя руками, как заправская деревенская плясунья. То хлопнет в ладоши, то по коленям, то вдруг — по заду, — женские и мужские движения смешались в нем, выбивает дробь ногами, припевает:
А барыня — чи-чи-чи,
Развалила кирпичи!
А вокруг смех, хохот, ребятишки визжат, толкают друг друга.
— Вот это молодец, вот это молодец! — подзадоривает племянника тетка Груня. Мать смотрит на сына — радуется. Алексей усмехается как-то грустно.
Василий схватил одну женщину, другую, вытащил на круг, но ни одна не стала танцевать. Пройдя полкруга, вдруг терялась, закрывала лицо руками, убегала в толпу.
Никого не раззадорив, Гурин досадливо махнул рукой, выбежал в прихожую, сорвал с себя юбку, платок, бросил на пол в угол. К нему подошел Алексей, сказал:
— Зря… Это называется экс-гу-ма-ция.
— Пошел ты…
— И сердишься зря. Ну нет уже этого у них, нет, ушло. Ну?
— Что «ну»?
— Плакать теперь? Ушел от них этот дикий обычай рядиться, переодеваться.
— Ну и плохо.
— Не пойму я вас, — проговорил Алексей, доставая сигарету. — Из вашей братии, пишущей, некоторых не пойму. Поедет за границу, увидит благоустроенную деревню — умилению нет конца. Поедет в свою, увидит: исчезли соломенные хаты — в слезы: «Пропала русская деревня, пропал русский дух…» Будто русскому духу только и место, что в курной избе, будто русскому крестьянину противопоказана ванная, газ, тротуар.
— Во всем должна быть мера.
— А об автомобилях как ведете дискуссию? — продолжал Алексей. — Стыдно читать! Дискутируют об автомобилизации так, как когда-то о «чугунке» спорили, как когда-то о тракторе толковали мужики: и хлеб керосином будет пахнуть, и поля родить перестанут… Так и теперь об автомобилях: и воздух загрязнят, и водоемы испоганят, потому что некоторые, мол, моют свои машины в речках.
— Об автомобилях — брось, не тебе говорить об этом. Ты — местная власть, а что ты сделал для облегчения жизни автомобилиста? Организовал кооперативный гараж, построил мойку, станцию техобслуживания? Дороги новые проложил? Ничего ведь не построил, а снести заставил, наверное, не один гараж? Автомобиль — дорогая, интересная игрушка, дадут ее в руки взрослому человеку, а потом гоняют его как зайца: там не ставь, там не храни, там не мой, там не ремонтируй, у того запчасть не купи, тому машину не продай. А где, у кого, кому? — Василий все еще тяжело дышал после «Барыни», говорил с придыханиями, вытирал платком разгоряченное лицо.
— Это не моя вина, — сказал Алексей. — Это общая тенденция, к сожалению…
— А зачем же тебе власть дадена? Пользуйся ею, ломай плохую тенденцию, внедряй новую.
— Не так-то просто, — и засмеялся: — Наступил на твою больную мозоль — автомобиль. Частник заговорил в тебе.
— Не частник я, а несчастник, дуралей… — Василий увидел приближающуюся к ним мать, пошел ей навстречу.
— Упарился, мой сынок. — Павловна стерла рукой со лба бусинки пота. — Посмешил гостей, спасибо.
— «Посмешил»… Только никому смешно не было. Одни дети смеялись от души. А Алешка отругал… Пойдемте, мама, поговорим о вашей жизни. — Он завел ее в спаленку, сели на кровать.
— О чем же ты хотел поговорить со мной?
— Обо всем. Хотелось, чтоб вы откровенно рассказали, как вам живется.
— Хорошо. Сам же видишь, — кивнула мать на дверь, откуда доносился шум подвыпившей компании.
— А если всерьез? В чем нужда?
— Да ни в чем, — сказала она, и голос ее дрогнул. — Вы присылаете — на хлеб хватает. Картошка с огорода. Силы пока есть, огород сама обробляю. Таня помогает. Купить когда из одежи што или угля на зиму — тут уже трудновато бывает. Подкапливаю. А што ты увидел такое, штоб волноваться?
— Совесть меня мучает за вас. Может, вам обидно, что я ни разу не предложил вам переехать ко мне жить? Но, мама, я знаю, что вам там не будет лучше. И не потому, что вас кто-то обидит, нет. Не обидит… Но отрывать вас отсюда — это все равно, что взять бы ту акацию, выкопать и пересадить на московский тротуар. Тут она еще цвела бы, а там засохнет… А хотите — поедемте?
— Не выдумывай, сынок. Не трогайте меня с места. Пока силы есть — все будет хорошо. Я боюсь только, как захвораю да стану совсем немочной…
Помолчали.
— Ну, а теперь ты мне усурьез скажи, почему ты такой смурной? Глаза грустные, задумываешься, много куришь, поседел весь — отчего?
— Почему ж я смурной? Танцевал вон как, — отшучивался Василий.
— Да и нарядился ты, и танцевал — рази от радости? То ж ты хотел грусть-тоску разогнать, а оно ишо хуже вышло.
Василий посмотрел пристально на мать.
— Откуда вы знаете?
— Так вижу. Вон Алеша — веселый, шутит со всеми.
— Он всегда был веселый, балагур.
— Расскажи матери, что у тебя: дома не ладится или на работе?
— Везде вроде нормально.
— А почему ж один приехал?
— Не смогла. Работает… А мне обидно. Поссорились. Про шарф смотрите не проговоритесь — тайком покупал.
— Ну вот. И што я ей сделала обидного? Никак не хочет родниться.
— Натура такая… Но это мелочь.
— А што ж не мелочь?
— Так. Годы… Скоро пятьдесят, пора подбивать какие-то итоги в жизни, а их-то и нет. Все собираюсь, готовлю себя к нормальной жизни…
В спальне вдруг сделалось темно — дверь заслонил Алексей. Пригнул голову, всунул ее внутрь:
— А, вот вы где? Секретничаете? А я?
— Иди, садись, — подвинулся Василий. — Мама спрашивает, почему ты один приехал?
— А ты?
— Моя на работе.
— И моя. — И всерьез, обращаясь к матери: — Она ж в школе работает. Да своих трое. А тут еще теща болеет…
— Я говорю маме, — перебил его Василий, — может, поехала б ко мне в Москву жить?
— Ну да! Где она там будет жить, у тебя же одна комната. Это у меня есть где. И дело ей найдется — внучкам будет готовить, а, мам? Я об этом уже думал. Вот теща осенью собирается к своим под Мариуполь на всю зиму, а я вас к себе заберу.
— Нет, никуда я не поеду, — отмахнулась Павловна. — Не выдумывайте.
— Вы нужны мне будете, нужны, понимаете?
— А потом теща вернется, а маму проводишь домой? — спросил Василий.
— Все продумано! — поднял руку Алексей. — Мама останется у меня. Даже если и так рассудить: теща всю жизнь со мной, а родная мать одна где-то? Несправедливо! Одним словом, лето живите здесь и готовьтесь, осенью приеду за вами и увезу в Крым, в теплые края, — закончил он скороговоркой и побежал к гостям.
Веселье шло на убыль. Дети устали, звали родителей домой, и гости постепенно расходились. Гурины одаривали детей гостинцами, провожали гостей за ворота.
Последней уходила Клара. Василий кинулся к чемодану — подарок ее ребятам передать, но там уже было пусто, все роздал. Он заглянул на кухню, там Татьяна мыла посуду.
— Тань, у вас тут ничего нет такого… Ну, гостинец Клариным ребятам… У меня ничего не осталось. Просчитался, детей столько понарожали.
— Так возьми вот, — она сняла со шкафа коробку.
— Это ж я тебе подарил…
— Ну и что? Мне другой раз привезешь. А то как же? Всех одарил, а им — ничего. Обида может быть.
— Спасибо тебе, выручила. — Василий взял коробку, догнал Клару с мужем уже в воротах, сунул ей конфеты. — Это тебе за хорошие песни!
Проводил, вернулся к сестре, сказал:
— Неудобно как-то: подарил и отобрал.
— Да что я, дите?
Гурин пьяно потоптался возле сестры, расчувствовался почему-то, сказал ей:
— Ты, Таня, маму уж тут не обижай, береги ее… А то ты к ней всегда была резковата…
— А я и не обижаю. Живет она не хуже людей… — Татьяна помолчала. Таившаяся где-то в глубине души обида вдруг прорвалась. Обида за то, что, говоря о детях Павловны и хваля их, все где-то подразумевали только их, ребят, одних, без нее. Конечно, они гости, бывают здесь редко, но тем более несправедливо: матерью-то в основном она занимается. И никто этой несправедливости не заметил, никто ни разу не вспомнил о ней — есть она и есть, так и надо. А вот если они когда-то проявят какое-то внимание к матери — это сразу выдается как что-то сверхъестественное. — И што ж это я резкого сказала ей? А может, когда и сказала — так мы ж тут живем, всякое бывает. «Береги». А кто ж ее бережет? Может, ты или Алешка? Думаешь, что вы по десятке присылаете, так она ото тем сыта и сбережена? Ее тут все берегут: и Неботовы — совсем чужие люди, а заботятся больше всех, и тетя Груня, и Карпо с Ульяной, Николай Сбежнев… Николай придет — проводку починит, дверь подправит, черепицу разбитую заменит. А вы на него нападаете, подшкыливаете хатой, рельсами. Думаете, оно само собой тут у нее все делается: и пол покрашен, и стены побелены, и свет горит, и двери закрываются?
— Опять я невпопад, — качнул головой Василий. — Прости, Таня, я не хотел тебя обидеть.
Он вышел, покачиваясь, во двор, сел на срубленную акацию. Жучок подошел к нему несмело. Гурин стал гладить его, потом зажал двумя руками его голову, заглянул в глаза.
— А глаза у тебя умные, собака! И сам ты дьявольски красив! — Жучок вытянул голову, лизнул Гурина в нос. — И как пьяный друг ты лезешь целоваться. Красивый, умный пес! А участь твоя? Такие, как ты, ведь живут в теплых квартирах, лежат на мягких коврах, их ласкают красивые женщины. А ты? На цепи… И ошейник у тебя из чулка. Какая несправедливость… И вот так во всем. Есть у людей жизнь собачья, а есть у собаки — жизнь человеческая. Ты вот рожден совсем для другой участи, а вынужден влачить жизнь самой обыкновенной дворняги. — Гурин поднял его на руки, развязал чулок, забросил прочь. — Дрожишь весь, бедненький, замерз. И голоден, наверное. У всех праздник, а у тебя великий пост? Умный пес…
Жучок не знал, как благодарить Гурина за эту ласку, — он скулил, вырывался, пытался лизать его лицо. Наконец ему удалось как-то вывернуться из рук, он подобрался к самой шее, обнял Гурина лапами, прильнул к теплому телу, затих.
Проводив гостей, возвратился Алексей. Увидел брата, присел рядом.
— Костюм испачкает, — кивнул он на щенка.
— Ерунда… Все равно в чистку отдавать… Сигареты остались?
— Есть…
Закурили и долго сидели молча, время от времени освещая свои лица огоньками сигарет.
— Прошел праздник… — проговорил Алексей. — А послезавтра мне с докладом выступать о детской летней оздоровительной кампании.
Василий вздохнул.
— Да, послезавтра на работу… Как вспомню, даже не по себе становится. Всю жизнь, гад, отравил. Ответственный секретарь. Тупой, бездарный, а блатмейстер — каких свет не видел. Обнаглел до неимоверности, и все ему с рук сходит. Не могу терпеть подлеца. А он меня… Но у него власть, связи, знакомства, а у меня только мое негодование…
И снова молчание.
Вышла Павловна, увидела сыновей, остановилась, удивленная:
— Обоя сидят! Проводили гостей? А я думаю, что-то долго не вертаются, как не потащил их к себе домой Николай хату смотреть. Так что ж они, думаю, ночью там увидят? А они — вот, на бревнышке притаились. И Жучок с ними беседует? — наклонилась она к щепку. — Я ведь за тобой вышла, Жучок, пойдем покормлю, мой маленький. А то за гостями и забыла совсем, што ты не кормлен.
Услышав голос Павловны, Жучок встрепенулся, спрыгнул на землю, побежал в комнату. Павловна поспешила за ним. Уже из сенцев проговорила:
— Вы ж долго не засиживайтесь, ложитесь спать. Намаялись за день. Постели готовы…
Летом Жучку хорошо: тепло. Носится по огороду, в картофельной ботве его совсем не видно, будто в джунглевых зарослях. Только и заметит его Павловна, когда он встряхнет головой и выплеснутся высоко над ботвой большие, похожие на крылья, черные уши щенка. Надоест одному играть, подкрадется тихонько, цапнет Павловну за ногу, та вскрикнет от испуга, даже тяпку уронит, но тут же поднимет ее, погрозит шалуну:
— Я тебе вот!.. — и начнет уму-разуму учить: — По грядкам не бегай, всю завязь помидор посбиваешь. Не будешь слушать — привяжу, так и знай.
Карпо возится на своем огороде, слышит разговор, отзывается:
— А ты, кума, и правда: привязывай его, а то он, идоленок, за писклятами гоняется.
— Во! Дак он же понарошку, играет.
— Играет-то играет, а разыграется — гляди да и придушит.
Павловне почему-то обидно слышать такие слова деверя, прекращает с ним разговор, а про себя ворчит:
— Уже помешал… — И когда Жучок снова подбежал к ней, прошептала: — Перестань. Слышишь, што Карпо сказал?
Понял ли, нет ли Павловну Жучок, а только тряхнул в ответ ушастой головой и черным клубком покатился с огорода, залился звонким лаем. Оглянулась Павловна, увидела: почтальонка пришла, и заторопилась навстречу. От ребят письмо, наверное… Только письма она обычно в ящик бросает, тут что-то другое… И забилось сердце пойманной птицей, сразу мысли разные, как туманом, окутали голову: «Наверно, телеграмма… Случилось что-то… У кого? У Алеши? Да нет, што у того может? На здоровье ишо не жалился… Это у Васи… Ой, все время за него душа болит, все время он будто по краешку жизни ходит… Ишо как родился. А потом — война… И теперь покою нема: работа какаясь у него ненормальная — все самолетами летает…» Машет рукой почтальонке, кричит:
— Што там? Што-нибудь страшное?.. Телеграмма?
— Да нет, — спешит успокоить старуху девушка. — Бандероль.
Павловна успокаивается, вытирает фартуком лицо, а ноги вдруг слабеют, становятся ватными, и последние шаги она уже делает, напрягая последние усилия. Села на крылечко.
— А я спужалась… Думала — телеграмма, что-то случилось, думаю…
— Да ну чего вы уж так? Телеграммы ж разные бывают.
— Не знаю… А только я телеграмм больше всего боюсь. Я даже написала им, штоб на праздники не присылали телеграмм, лучче открыточку. Боюсь я их, телеграмм. Ну, што там, давай… От Васи? Газеты небось прислал. Он как напечатает статейку — так присылает.
— Да нет, не похоже. — Почтальонка протянула Павловне осургученный небольшой пакетик. — Может, лекарства… И письмо. Из Крыма…
— Во, сразу от обоих весточки. То ни от одного нема, а то сразу… — И сидит Павловна, не торопится ломать сургучные печати на пакете, вроде жалко ей. А сама думает — что бы это могло быть? Лекарств никаких она не просила. И вдруг догадывается, смеется:
— Да это ж он мне подарок к дню рождения досылаете — И Павловна рассказала почтальонке, как оба сына привезли ей одинаковые сапожки и как старший отдал свои сестре ее Груне, а ей обещал прислать что-то другое. Вот теперь он наконец вспомнил и прислал.
Павловна потянула за кончики веревки, стала развязывать узелок. Веревочка пеньковая, крепкая, портить не хочется, пригодиться может. Но слабые пальцы никак не совладают с узелком, и тогда она зубами — раз-другой — развязала. Плотную бумагу развернула, а там коробочка картонная. Раскрыла — блестящее что-то: цепочка, колечко золотистое, ремешок. Не поймет Павловна, что это такое. Украшение, что ли? Только куда оно ей? Внучке Оленьке, Танюшкиной дочери, подарок прислал? Так ее еще на каникулы не отпустили, в колхоз работать студентов послали… Павловна вытащила цепочку — белая, блестящая, легкая и длинная, растянула — рук не хватило.
— Не пойму, что это… — взглянула она на почтальонку. — Когда-то была в гостях у них, так в ванной видела такую. Ото дернешь за нее, а вода зашу-уми-ит. А мне куда? — Сложила в подол цепочку, ремешок взяла. — А это? Подпоясываться? Дак он же маленький… Глянь, на шею рази только и сгодится. — И вдруг догадалась: — Да это ж он Жучку сбрую прислал! — И засмеялась. — Не забыл, вспомнил Жучка. Ну, ты подумай! А я кручу в руках, думаю, украшение прислал. — И стала звать: — Жучок, Жучок! Иди скорей, тебе сбруя из Москвы пришла. Да какая красивая!
Почтальонка постояла, посмотрела, как Павловна нацепила на Жучка ошейник, защелкнула за медное колечко «баранчик» цепочки, и пошла разносить письма.
— Спасибо тебе! — крикнула ей вдогонку Павловна, любуясь щенком. — Не забыл тебя. Видишь, какая легонькая цепочка… Да все сделано-то как!.. Это ж специально такое, наверно, для собак делают и продают. Ну вот, Жучок, и ты с новиной. А теперь посмотрим, што мой маленький пишет. — Она разорвала конверт, достала письмо, принялась читать: — «Дорогая мама…»
Долго читала, бросала, задумывалась, снова читала.
— И што он выдумывает?..
Жучок осторожно взял в зубы пустой конверт, понес его к конуре, блестящая цепочка змейкой потекла вслед за ним. Лег на брюхо, конверт зажал передними лапами, обнюхал и начал рвать его на мелкие кусочки.
Кинулась Павловна спрятать письмо опять в конверт, хлоп-хлоп руками вокруг себя — нет конверта. Увидела: шматует его Жучок, стала бранить:
— Рази ж можно так? Вот заберет меня к себе — с кем останешься? Пишет: «Как огород уберете, так собирайтесь, приеду забирать». Ну што выдумывает? Не поеду… А не поехать — обида будет. Может, им и в самом деле трудно: сваха уехала, а они обое работают, а девочки все учатся. Вот горе мне. Как быть — не знаю…
…Проводить Павловну пришли соседки — Неботова, Ульяна, сестра Груня, дочь Татьяна. Проводы были грустными, женщины плакали, как на похоронах, и Алексея эта обстановка коробила. Он торопил мать — хотелось поскорее уехать от этих слез, причитаний. «Да и чего плакать? Что ее, в ссылку угоняют? Сказал же: не понравится — вернется».
Вышли из дома, Павловна сама навесила замочек на дверь, ключ передала Неботовой:
— Гляди ж тут, Кать… Ты ближе всех. И ты поглядай, кума, — обернулась она к Ульяне. — И ты наведывайся, Таня… Ну прощай, моя хата, — она поклонилась двери. — Жучок, прощай, уезжаю…
Алексей стоял в воротах, черная «Волга» уже пофыркивала мотором, голубой дымок струился из выхлопной трубы.
— Да ну, мама, быстрее… Уже поздно, а нам ехать сколько. Ну вот еще, с собакой целуется… — Алексею казалось, что все это ее прощание слишком смахивает на игру, на спектакль и что этот спектакль сильно затянулся.
— Тебе собака, мне — родной, можно сказать, — сквозь слезы огрызнулась Павловна на сына. — Единственная живая душа при мне… — Она оглянулась на Жучка и не выдержала, вернулась: — Он же все понимает, все. Ты погляди на его глаза. Правда, Жучок? — она потрепала его за ухо, поцеловала в лоб. — Кать, корми ж его, не забывай, — направилась к воротам.
Жучок вильнул хвостом, рванулся вслед за ней, цепочка натянулась и отбросила его назад. Он заскулил. Павловна не оглянулась, только рукой махнула, заплакала, стала вытирать слезы уголком платка.
Алексей молча ждал. Наконец мать подошла к машине, неловко втиснулась в нее, и Алексей поспешно захлопнул дверцу. Открыл заднюю, нырнул в глубину машины, но тут же высунулся:
— Таня, садись, подвезем.
Татьяна обрадовалась приглашению, села рядом с братом, помахала рукой женщинам, будто это она уезжала. Машина рыкнула и умчалась.
До вечера Жучок скучал и все ждал, что вот-вот должна вернуться Павловна. Но она все не шла. И когда стемнело, Жучку стало жутко одному в пустом дворе, он заскулил. На его голос пришла Неботова, принесла ему ужин. Он удивился ее приходу, смотрел на нее грустно, а она утешала его:
— Ничо, Жучок, поскучай… Уехала твоя бабка. Нехай погостюет у сына. А может, и совсем останется, если привыкнет… Ешь да спать ложись.
К еде Жучок не притронулся. Залез в конуру, свернулся клубком, вздыхал и охал, будто больной.
Утром Неботова очень удивилась, что еда осталась нетронутой, стала негрубо укорять его, а он только смотрел на нее грустно да смаргивал с черных глаз наплывавшие слезинки.
А однажды Неботова принесла ему еду и достала из кармана конверт.
— Жучок, письмо от Павловной. Пишет, может, после Октябрьских приедет. Соскучилась. Всем приветы, и тебе.
Жучок увидел конверт, потянулся к нему, услышал знакомый запах, запах Павловны, схватил его и быстро потащил в конуру. Там он положил его и долго обнюхивал.
— Глянь, — взвизгнула удивленно Неботова. — Да неужели ж ты понимаешь, што это от Павловной? Ну чудная собака. Жучок, отдай письмо.
Но он не слышал ее или не обращал внимания, продолжал обнюхивать конверт, и глаза его впервые после отъезда Павловны радостно заблестели.
Возвратилась домой Павловна, как и обещала в письме, после Октябрьских праздников. К ее приезду Неботовы и Татьяна истопили печь, вымыли полы, приготовили завтрак.
Приехала она поездом, на вокзале ее встретила Татьяна. Торопливо вбежала Павловна во двор, обняла кинувшегося к ней Жучка, чмокнула в нос, потрогала молоденькое, привязанное к подставке деревцо каштана и быстро-быстро направилась в хату. Вошла, раскинула руки:
— Хатушка моя дорогая, стенушки мои родные, как я соскучилась по вас!.. — Она, не раздеваясь, опустилась на табуретку, смотрит вокруг, словно только на свет родилась. — Лучше горе горевать, да только в своем дому, в своей хате… Родным пахнет: теплом, побелкою…
А Жучок рвется с цепи, а Жучок визжит, лает до хрипоты, просится к Павловне, наконец она услышала его, и лицо ее задергалось плаксиво:
— Кать, да отвяжи ж Жучка, глянь же, как плачет: он же тоже соскучился, бедненький. Ждал сколько, а я только поздоровкалась с ним — и сразу в хату. Ему ж обидно…
Отвязала Жучка, и он стремглав влетел в сени, потом в комнату, бросился Павловне на колени, лизнул ее в губы, она отстранилась, придержала его рукой, а он вырывался, тянулся к ее лицу, повизгивал.
— Ну, ну, глупенький, успокойся… Я уже дома буду. Насовсем приехала… И никуда не поеду, никуда. Нагостювалась. Ну, хватит, хватит, успокойся. Дома я, дома. — Она сжала его коленями, гладила рукой его голову, а он смотрел ей в лицо черными блестящими глазами и слушал, слушал, словно боялся пропустить хоть одно ее слово…