ПРОЛОГ

— Колька! Николай, чертов сын, идешь ты или нет? — и Трофим Петрович, хозяин мясной лавки, что располагалась в одном из переулков, примыкавших к Михайловскому саду, с силой грохнул кулаком по конторке.

— Да иду я, иду! — раздался тонкий детский голос, принадлежавший рассыльному Кольке, невысокому парнишке с лукавым взглядом, в огромном, не по росту зипуне и старенькой заячьей шапке.

Появившись откуда-то из глубины лавки, он ловко увернулся от хозяйского подзатыльника и подхватил с прилавка приготовленную для него корзину с мясом.

— Куды нести-то? — деловито осведомился он, что-то дожевывая.

— А то не знаешь! — снова загремел Трофим Петрович. — К Михал Иннокентичу Дворжецкому, чертов ты лоботряс! Да шевели мослами-то, охламон, его повара с самого утра тебя дожидаются, а ныне уж два часа пополудни.

— Да щас я, мигом, — и Колька открыл было дверь, чтобы выскользнуть наружу, как новый окрик хозяина заставил его остановиться: — Ну, че еще?

— Записку возьми, — вовремя вспомнил Трофим Петрович, доставая из конторки аккуратно запечатанный конверт, — да смотри, шельма, дело важное, а потому попросишь, чтобы передали Михал Иннокентичу в собственные руки!

— Дык сделаю, конешно, куда я денусь, — недовольно бормотал Колька, прислонив корзину к стене и вертя конверт в руках.

— В шапку не клади, засалишь, — строго предупредил хозяин, — сунь за пазуху.

— Сам знаю, — буркнул мальчишка, осторожно засунув конверт под зипун. — Ну че, я побег?

— Долго не задерживайся, иначе без обеда останешься! — напоследок предупредил Трофим Петрович, знавший о пристрастии своего юного рассыльного подолгу застревать возле самых незначительных уличных происшествий: будь то упавшая на льду лошадь, подравшиеся возле распивочной мужики или искавший потерянный свисток городовой.

Колька вышел на улицу, вскинул корзину на голову и, придерживая ее одной рукой, не спеша побрел в сторону Екатерининского канала.

Особняк известного петербургского банкира Михаила Иннокентьевича Дворжецкого находился на Малой Конюшенной улице по другую сторону канала, поэтому Кольке надо было всего лишь выйти на Невский проспект, перейти Банковский мост и немного вернуться назад. Пыхтя от тяжести ноши, он невольно призадумался над тем, почему это банкир позволяет себе жрать мясо в Соборное воскресенье — первое воскресенье поста, — и не боится быть подвергнутым анафеме?

Так и не ответив на этот сложный вопрос, Колька дошел до конца Инженерной улицы и свернул на заметенную снегом набережную. Прохожих в этот час было немного — нестарая еще солдатка в цветастом платке, пожилой фельдшер с военной выправкой да двое юных подмастерьев, тащивших обитую шелком кушетку.

Один из них заметил приближение красивой двухместной кареты, украшенной золотыми императорскими коронами и зеркальными стеклами, и восторженно закричал:

— Царь едет! Царь!

Солдатка остановилась, разинув рот, фельдшер вытянулся и отдал честь, а подмастерья поспешно поставили кушетку на тротуар и сдернули шапки. Колька мигом сбросил свою корзину и последовал их примеру.

Ему посчастливилось увидеть бледное, украшенное пышными бакенбардами лицо императора, который милостиво улыбнулся своим подданным. Несколько секунд спустя невысокий юноша с жидкими усиками и отчаянно-хмурым выражением крестьянского лица, метнул под карету какой-то сверток.

Последнее, что услышал Колька за свою недолгую двенадцатилетнюю жизнь, был мощный взрыв.


Покинув Михайловский дворец в начале третьего пополудни, император сел в карету, салон которой был обтянут узорчатой шелковой материей темно-синего цвета, и приказал кучеру Фролу возвращаться в Зимний дворец «той же дорогой». Подняв шелковую занавеску, он закурил папиросу и, улыбаясь, думал о той, которая ждала его во дворце, чтобы вместе отправиться на прогулку в Летний сад.

Княгиня Юрьевская, отныне и навеки венчанная жена и мать троих его детей, с которой он познакомился, когда она была юной выпускницей Смольного института Катей Голицыной, по-прежнему имела неописуемую власть над его страстями. Недаром же сегодня утром, перед тем как ехать на развод в Михайловский манеж, он позволил себе совершенно юношескую выходку, достойную самого фривольного французского романа! Стоило им только остаться наедине, как он прямо в столовой опрокинул княгиню на стол и, задрав множество пышных юбок, в очередной раз предался тем неистовствам, одно только воспоминание о которых заставляло терять голову…

Когда карета, сопровождаемая по бокам шестью казаками лейб-гвардии Терского эскадрона, а сзади — двумя санями, в которых ехали полицмейстер, начальник охраны и командир казаков, свернула на Екатерининский канал, император увидел низко кланяющуюся солдатку, вытянувшегося в струнку усатого фельдшера и троих подростков, поспешно сдернувших шапки со своих вихрастых голов. Настроение у него было настолько хорошее, что он не только кивнул в ответ, но даже приложил руку под козырек фуражки.

Внезапный взрыв с силой тряхнул карету и вдребезги разнес зеркальные стекла. Первой же мыслью императора было отчаянное: «Опять!» После шести покушений на свою жизнь Александр II поневоле стал фаталистом, а потому замер, с ужасом ожидая дальнейшего. Не успел он понять, что порезался осколками стекла, как дверца распахнулась и в карету заглянул молодой пехотный подпоручик.

— Слава Богу, ваше величество, вы живы!

— Да, пока Он хранит меня, — с трудом выговорил император, едва слыша собственный голос. Поддерживаемый молодым офицером, он ступил на развороченную мостовую, пошатнулся, но быстро выпрямился. Со всех сторон к нему бежали люди. Конвойный казак, ехавший с той стороны кареты, куда упала бомба, окровавленный лежал на снегу вместе со своей лошадью. Рядом с ним, словно механическая кукла то открывая, то закрывая глаза, корчился мальчик с обезображенным, залитым кровью лицом и зияющей раной на виске. И повсюду страшным дополнением этой картины валялись куски мяса из разнесенной взрывом корзины.

Метнувший бомбу преступник был моментально схвачен и разоружен (при нем нашли еще кинжал и пистолет). Крепко удерживаемый десятком рук, он испуганно крутил головой, видя перед собой только возбужденные ненавистью лица, и дрожащим голосом просил, чтобы его не били. Император зачем-то приблизился к бомбисту, и в этот момент на него чуть было не налетел молодой офицер, бежавший со стороны Театрального моста.

— Что с государем? — не узнав Александра, шумно выдохнул он.

— Я слава Богу, — снимая фуражку и дрожащей рукой крестясь, пробормотал император, — а вот они… — и он указал на убитого казака и раненого мальчика.

Услышав его слова, бомбист нервно дернулся и с какой-то непонятной веселостью выкрикнул:

— Еще слава ли Богу?

Удивленный подобной дерзостью, Александр глянул на него укоризненно и покачав головой, произнес только одно слово:

— Хорош!

В это время по другую сторону канала, внимательно наблюдая за происходящим, медленно прогуливалась невысокая девушка в черном пальто и черном же платье с белым отложным воротничком. По-детски пухлые щеки, выпуклый лоб и аккуратно стянутые в пучок волосы на затылке придавали ей вид курсистки-бестужевки[1]. Кто бы мог заподозрить в этой скромной особе с нахмуренным личиком главного организатора того чудовищного действа, что происходило в тот момент по другую сторону набережной! А ведь это именно она еще месяц назад обратила внимание на то обстоятельство, что при повороте на Екатерининский канал любой кучер вынужден придерживать лошадей, отчего они идут почти шагом, а потому лучшего места для покушения и не придумать. И это именно она, вовремя сообразив, что сегодня император не поедет по Малой Садовой, где был готов подкоп с заложенной в него бомбой, поднесла к лицу белый платок, давая сигнал бомбистам занять свои места на разных концах канала. За все это она и будет повешена через месяц на Семеновском плацу под именем Софьи Перовской…

И все же Александра II сгубили не столько молодые фанатики, обуреваемые страстью к действию и мало задумывающиеся над тем, что творят, сколько неистребимое российское разгильдяйство, не говоря уже о полном непрофессионализме охраны! Вместо того чтобы немедленно увезти императора с места покушения, ни один из трех офицеров, ехавших в задних санях, даже не подумал этого сделать, позволив своему подопечному совершить несколько шагов навстречу собственной смерти. Действительно, как же можно перечить желаниям «помазанника Божьего!» А ведь в окружившей императора толпе оказался плотный бородатый мужчина лет двадцати пяти, который кинул еще одну бомбу — между собой и царем…

Даже находившаяся по другую сторону канала Перовская невольно содрогнулась от второго, более мощного взрыва, взметнувшего вверх густой столб из огня, дыма кровавых ошметков человеческой плоти и обрывков одежды. Стоявших вокруг Александра и бомбиста разметало в разные стороны, а самого царя с силой отбросило к чугунной решетке канала.

Когда дым рассеялся, зрелище оказалось настолько ужасающим, что большинство очевидцев закричали от потрясения. Фуражку и шинель императора сорвало взрывом, лицо его было сильно окровавлено, а обнаженные голени раздроблены с такой жестокой силой, что куски мяса свисали клочьями, ступни держались на мышцах и сухожилиях, а кровь лила ручьем… С изувеченных ног второго бомбиста тоже сорвало сапоги, а его самого отбросило к жертве первого взрыва — Кольке Захарову, который на тот момент уже ничего не сознавал.

Однако император еще дышал и даже успел попросить:

— Отнесите меня во дворец… там умереть.

После этих его слов началась невероятная паника — все окружающие словно ополоумели от ужаса пролетевшей вдоль канала смерти и возбуждения от вида горячей человеческой крови, быстро впитываемой мартовским снегом. Несколько матросов флотского экипажа, возвращавшихся из того самого Михайловского манежа, откуда незадолго до них уехал Александр, зачем-то бросились ломать ограду Михайловского сада, будто бы из-за нее исходила неведомая угроза. Другие стали поднимать царя, чтобы перенести его в сани, но делали это крайне неловко, поскольку держали под мышками ненужные в данных обстоятельствах ружья и доставляли ему лишние страдания. И только прибежавший из своего дворца великий князь Михаил Николаевич приказал им бросить ружья и надел на царя снятую с чьей-то головы шапку. Самое поразительное состояло в том, что среди помогавших матросам прохожих затесался и третий бомбист, который одной рукой поднимал царя, а другой придерживал приготовленную для него бомбу!

Но никто из них, щедро обагренных кровью Александра, не догадался перетянуть ему артерии и тем самым спасти царю жизнь. Единственный медик — тот самый военный фельдшер, который еще недавно отдавал императору честь, — был занят тем, что держал первого бомбиста за шиворот, а после второго взрыва в сердцах ударил его кулаком по голове и отчаянно закричал:

— Да что же вы делаете!

Последними словами императора, которые он, закутанный в чужую шинель и с чужой фуражкой на голове, произнес в несущихся во дворец полицмейстерских санях, обращаясь к поддерживавшему его командиру казачьего конвоя, был едва слышный вопрос:

— Ты ранен?

— Обо мне нет слов, я ранен легко, — отвечал контуженный и плачущий офицер, держа свою окровавленную руку перед глазами царя — так, чтобы их не слепил летящий навстречу мартовский снег…

«По возвращении в Зимний дворец Его Величество сподобился приобщиться Святых Тайн и затем в Бозе почил». Это произошло в три часа тридцать пять минут пополудни. Объявлять траур при дворе не пришлось, поскольку он уже был объявлен накануне самим Александром на срок в двадцать четыре дня по случаю кончины вдовствующей датской королевы Каролины-Амалии.

Не приходя в сознание умер и рассыльный мясной лавки Колька Захаров, пережив царя всего на двое суток.

Загрузка...