Утром я проснулся от Санова тенорка. Председатель ходил от дома к дому, постукивал прутиком в раму и говорил:
— Агафья Гурьяновна, снопы вязать!.. Иван Степанович, овес на жнейке жать!
Это он так Ванюру называл по имени и отчеству. И сидящий внизу на деревянной самодельной кровати Ванюра рос в моих глазах. Иван Степанович! И Галинку и всех остальных подростков и молодых ребят называл Сан по имени-отчеству. То ли он делал это для собственного успокоения — вон еще сколько взрослого народа в деревне, — то ли для того, чтобы ребята и девчонки чувствовали себя взрослыми людьми.
Дедушка с утра сел лакировать гармонь, а мы с Андрюхой и Ванюрой пошли на ток. Выпал дождь, и жать стало нельзя.
Около тока — житница, поросшая бархатистым зеленым мхом, — весы с деревянными чашами на цепях. Под ними вразброс гири-двухпудовки — забава деревенских силачей.
Приехав в Коробово в отпуск, мой отец в куче молодых парней снимал свой пиджак со значком «Ворошиловский стрелок» на лацкане и, оставшись в одной майке, выбрасывал вверх гирю. Говорят, что он был самый сильный в деревне. А я такую гирю обеими руками до пупа не подниму. Только покачал ее на месте, как ваньку-встаньку, и отошел.
На току нам все обрадовались. Женщины заулыбались. Сила пришла!
— Ну что ж, вспомним молодость, — сказал Андрюха, будто был уж человеком в годах, и ловко сбросил на кучу соломы свою куртку.
— Припомни, припомни, Андрей Кириллович, — как-то заискивающе попросил Сан. Он стоял у молотильного барабана, весь был в мякине. Наверное, долго работал.
Андрюха подошел к барабану. По тому, как прочно поставил ноги, я понял, что и эта работа для него привычная, и тут он не оплошает. А он еще и развеселил всех, спел частушку:
Ну не стану к барабану
Снопики развязывать.
Ну кому какое дело
Про меня рассказывать!
Все засмеялись.
Мне оставалось взять кнут из рук давно не стриженного желтоволосого парнишки, замученного денской ходьбой по кругу, и погонять лошадей.
Заурчала молотилка, взвыл барабан, засвистел жадными зубьями. Андрюха ловко направил со стольца в его утробу развязанный сноп. И закипела работа, из которой теперь никому невозможно было выключиться. Все вроде зависело от нас, погонычей, здесь начинал крутиться вал, но основным был, конечно, Андрюха. Его ловкость и быстрота задавали темп молотьбе.
Сверкая зубами да белками глаз, он быстро перехватывал снопы, то и дело кричал что-то Ванюре, подававшему их. Видно, не успевал Ванюра. Играла на чумазом лице Андрюхи улыбка. Ему было приятно работать, чувствовать себя таким сильным и умелым. И всем остальным было приятно с ним. Такой веселый и горячий парень заскучать не даст.
Жалко, что из-за рева молотилки мне не слышно было, что он кричит.
Женщины, повязанные наглухо платками, улыбались глазами. Видно, припомнился им довоенный многолюдный молотильный ток. В войну работа шла не так живо. Женщины, мальчишки да старики — не та сила. Работать им приходится долго, от темна до темна.
А до войны на токах было весело и шумно. На смену цепам пришла в колхоз молотилка с конным приводом. Это уже техника! Любили у нас в Коробове горячую артельную работу на току. И шуток и веселья тут было полно. В обед затеют парни и девки обливаться водой — не унять. Мы, мальчишки, тоже радовались, с визгом кувыркались на соломе. А как приятно было побултыхаться после такой потной работы в пруду!
Долго гудел барабан. Даже Андрюха притомился, перестал поторапливать Ванюру.
— Кончай, кончай, — замахал руками Сан. — Снопов нету. Все измолотили. Спасибо, Андрей Кириллович!
Я с облегчением вышел из круга. С непривычки обносило голову, но я старался держаться бодро. Подумаешь, молотьба! Что я, первый раз, что ли, на току?!
Галинка с Феней нагребали в мешки зерно. Первым подставил свою спину Ванюра и медленно пошел, широко расставляя ноги. Глаза от тяжести вылезают из орбит. Андрюха подхватил мешок легко и ловко, а меня понесло куда-то в сторону, и я упал бы, наверное, и разбился о деревянные чаши весов, если бы не Сан. Он подхватил мой мешок так быстро, что, показалось мне, даже Феня с Галинкой не заметили этого. Спасибо Сану. Спас меня.
— Сходи-ка, Паша, принеси порожних мешков, — сказал мне он.
Я понял, что никаких мешков ему не надо, а если надо, так не срочно. Просто хочет он уберечь от позора, видя мое городское слабосилие. Благодарный ему за это, я бросился за мешками.
Когда я вернулся к житнице, телеги были нагружены. Ефросинья ругала Андрюху, не пускала его везти зерно на глубинку.
— Да что ты, костолом этакой! Ведь у тебя один день остался, а ты дома не побудешь, не отдохнешь, не наглядимся мы на тебя! — и заплакала. — Не езди, Андрюшенька, не езди, жданой.
— Сама ведь говоришь, что печь не надо бить, так я хоть съезжу. Ну быстро ведь, — виновато уговаривал ее Андрюха.
Я понимал, чего хотелось ему. Ему хотелось съездить потому, что к глубинному складу должна ехать и Галинка. И он настоял на своем. Я ехал с Ванюрой на одном возу. Вначале он жевал какую-то травинку, а потом откинулся и задремал. Видно, поздно вернулся из Кропачей. Андрюха же вначале ехал на своей подводе, а потом, будто невзначай, догнал Галинку и, взявшись рукой за грядку телеги, пошел рядом. О чем они говорили, я не знаю, только Андрюха бесшабашно сдвинул кепку на затылок, а Галинка не поднимала взгляда, вила плетешок из сухих былинок и молчала, улыбаясь. Когда разгрузили зерно и ехали обратно, они далеко отстали от нас. Ванюра сердился и то гнал свою лошадь, то внезапно сворачивал в ельник.
— Пужнем их?
Мы таились, ожидая, когда подъедут Андрюха с Галинкой, и внезапно выскакивали из леска. Но ни Андрюха, ни Галинка будто не замечали наших стараний, только улыбались, словно наши шутки были забавами каких-нибудь трехлеток. И не пугал их дикий Ванюрин разбойный свист и крик. Чем-то они были связаны, и никак мы не могли проникнуть в их уединенное таинство. Ванюра под конец скис и начал говорить о том, что девки — они всегда портят все парнячье приятельство. И Галинка тоже все портит. Он бы на месте Андрюхи накостылял ей по шее: пусть не вяжется. Ванюра бы мог так сделать.
Вернулись мы под вечер. Как только я вступил в Агашину избу, у меня пропало желание и садиться за стол и вообще быть здесь. Приехал со строительства Агашин муж Степан, бывший председатель колхоза, хитроватый мужик с глубоко сидящими, словно вдавленными глазами.
Степана у нас в семье не любили и боялись. Когда дедушка организовал в Коробове колхоз, был Степан счетоводом. Поначалу все шло у них ладно. Дедушка вставал до солнца, ложился позднее всех в деревне. Вот дело, которому он может отдать душу.
Говорят, что он в ту зиму агитировал мужиков за то, чтоб построить на речушке Каменице электростанцию, разбить по весне за деревней фруктовый сад. Конторы еще не было у колхоза, все собрания проходили в нашей избе. Под потолком слоился синий табачный дым, от которого першило в горле. Разгоряченный, с пылающими румянцем щеками, дедушка убеждал мужиков в этом же году перейти на многополье, доказывая, что трехполка давно изжила себя, не дает зерна и кормов. Мужики, расстегнув бараньи шубы, крутили головами: складно Авдеич говорит, а выйдет ли? Постановили перейти на многополье, сад разбить, просить ссуду на строительство электростанции.
Не знаю, удалось ли бы дедушке осуществить свои намерения. Наверное, удалось бы. Он мог и убедить и поднять людей. Но случилось непредвиденное: возвращаясь в самую распутицу из района в Коробово, он провалился в полынью, простыл и слег с воспалением легких. Через три месяца, когда вышел из больницы, пришлось председательство передать Степану. Врачи советовали еще подлечиться: что-то неладное было с легкими.
Степан гоголем ходил. Председатель. Портфель завел. Он в то время понимал, что авторитет у него жидковат, то и дело прибегал в нашу избу, советовался, выспрашивал у дедушки, как бы надо вести хозяйство, что сеять, притворно жаловался:
— Экую кручину-заботу я на себя взвалил! И к чему? Ты уж мне помогай, Фаддей Авдеич.
Дедушка всегда считал, что плодородье земли и запас кормов зависят от клевера. По просьбе того же Степана сделал карту полей с клеверным севооборотом и пояснения в стихах:
Ох ты клевер, кашка белая,
Медовик-пожар,
Сеял вас рукою щедрою,
Много ржи собрал.
А внизу с убежденностью вывел: «Трехполка являет собой неизбежный объект разорения!»
— Иди в помощники ко мне, Фаддей Авдеич. Мне, знаешь, грамотный да знающий мужик позарез нужен. Будешь правая моя рука. Я тебя сильно загружать не стану. И хворой поработаешь, — просил Степан, гордо поставив руки в колени.
— Нет. Тебе подпорой не стану. Груб ты, Степан Силантьевич, людей тебе не жалко. Приступно больно берешься: сделай — и весь сказ, а ты поясни, тогда они как свое будут делать, — ответил дедушка. Не таясь, что думал, то и сказал.
— Недосуг мне каждого-то улещивать. Сладок будешь — проглотят, горек — выплюнут. Хоть выплюнуть не посмеют меня.
Колхозниками Степан помыкал, возражений не терпел. Прозвали его Скородумом. Неважно разбираясь в хозяйстве, он советов слушать не хотел, делал все по-своему и невпопад. Обещанное выполнять забывал. Даже я, на что был шестилетком, и то столкнулся со Степановым безразличием.
В пору междустрадья, когда деревня отсевалась, широко раскрывались ворота скотных дворов, хлевов и оград, и с веселым тарахтением гоняли мальчишки на телегах, возили в поля назем. Работа эта была легкая и веселая, ее любили. Я тоже мечтал в то время возить навоз. Я бы так же ловко стоял в телеге, весело накручивал над головой вожжами. Дедушка взял меня с собой на телегу, и я, держась за его ремень, проехался по тряской дороге в поле, где в ту пору бегало многое множество зайчишек. Я гонялся за ними, пытаясь поймать, пока дедушка не приехал снова и не увез меня обратно в деревню.
Править лошадью он мне не дал, а сказал, чтобы мы, ребятишки, насобирали куриного помета для полива капусты. Председатель за это купит нам конфет. Все ребятишки, даже едва научившиеся ходить, повалили с корзинами на повети и подволоки собирать куриный помет.
Запомнилось, с какой радостью равноправно со взрослыми пришли мы на колхозное собрание, забрались на полати и таращили оттуда глаза на то, как Степан держит речь.
— А теперя я коснуся вкратцах относительно про то, какую колхоз успешь имел.
После того как он отчитался и его снова выбрали председателем, было общее угощение. В одной избе уместились все колхозники. Мы с замиранием ждали, когда Степан щелкнет своим брезентовым портфелем и начнет нас оделять конфетами. Слышно, он их привез. Однако председатель не торопился браться за портфель. Дали нам со стола картофельных шанег, пирогов с луком. Но конфеты — это, конечно, самое желанное. «Интересно, в каких они будут обертках?» — сладостно гадали мы.
Дедушка помнил о нас. Он подмигнул нам и встал, в новой рубахе, благостный, торжественный. Колхозники зашикали. Знали: Фаддей Авдеич что-то важное и необычное скажет. Он повернулся к Степану и произнес торжественно:
— Степан Силантьич, молодые-то граждане колхоза ждут награды за свой труд. Они с полным энтузиазмом работали. Ведь хорошая-то капуста — и ихняя тоже заслуга. Кто куричий-то помет собрал? Они ведь, наши будущие трудовики.
Мы смущенно затолкались, захихикали в радостном предчувствии. Степан засуетился, полез в портфель, потом шлепнул себя по хромовым коленям.
— Эх, ядрена, забыл ведь, мужики! Поверх головы память не пришьешь. Забыл, ребятки, конфетиков. Вовсе позабыл. Ну, до завтрева потерпите. Потерпите до завтрева.
У нас сразу физиономии скисли.
— Лучше бы ты вина не покупал, — сказал расстроенно дед. — Ребенок обман долго помнит.
— Да из-за вина-то проклятущего я и лампасеев не купил, — засмеялся председатель, поднимая зеленый стакан. — Ну, давайте за колхоз-то выпьем, а то горит душа.
У дедушки пропало настроение. Я помню, что, когда началась пляска, он ушел домой к своим книгам.
А назавтра Степан был выпивши. Хлопнув себя перегнутым портфелем по хромовому колену, сказал деду с раздражением:
— Да что ты гудишь, как пустая корчага?! Конфетов да конфетов! До конфетов ли мне? Вон дела-то сколь.
Но понятно было, что мешали не дела. Стыд брал Степана, а признаваться в оплошности не хотелось.
— Поначалу-то ты добрый казался, Степан Силантьевич, — сказал ему дед, — а теперь, смотрю, совесть на вино меняешь да в карман себе ладишь.
Это разобидело Степана. Теперь редко кто с ним осмеливался говорить так.
— По молоду и крапива добра — не жалится. А заматереет, без разбору всех дерет. Так что не обессудь, коли ужалит. Ныне не такое время, чтоб каждому жамку разжевывать да над зыбкой баеньки тянуть. Я считаю, что ты против меня идешь из-за того, что место председательское надо.
Дедушка сплюнул.
— Тьфу, какой ты паршивец! — и ушел от Степана.
Потом опять обострилась болезнь — вынудила дедушку покинуть Коробово. Врач сказал, что надо поехать в Крым. А как поедешь? Тогда санаториев было раз-два и обчелся. Да и стоило это немалых денег. И дедушка подался на какую-то крымскую стройку.
Помню, уже зимой, впустив в избу тугой клуб холодного воздуха, он вошел с деревянным сундучком. Снял тулуп, утер с усов иней и поцеловал всех нас. Я заревел и залез на полати. Обиделся: у деда усы были колючие.
Но потом, когда он забрался на печь погреться с дороги, мы помирились. Из этой поездки привез дедушка стопку открыток крымских городов да мешок камней, разноцветных, овальных, как яйца неизвестных заморских птиц.
Мы лежали рядом. Дедушка рассказывал мне о том, что так же, как печь, на юге греет горячий песок. На него накатывается пенистое море. Море день и ночь, зиму и лето промывает этот песок и шлифует камни. Для меня эти камни были больше, чем разноцветные голыши. Это была работа неведомого богатыря.
Оценили груду диковинных камней только школьный учитель из села Липова, которому отдал их дедушка для уроков, да я. Но я в счет не шел.
— Хочется этакую тяжелину переть! — за глаза осуждали деда соседи. — Люди мануфактуру привозят, а он… Да у нас эдакого каменья на поле пруд пруди.
Бабушка тоже считала дедушку человеком, не приспособленным к жизни, и частенько упрекала: вон другие-то мужики… А он разводил руками. Голубые ребячьи глаза выражали растерянность и скрытую боль: ну как мне быть, если я не могу сделаться иным, да и не стану?
Если бы не Степан, окончательно вошедший к тому времени в силу, дедушка, может быть, и остался бы в деревне. Здоровье после Крыма стало получше, свое Коробово он любил. Но жаловаться на Степана он не хотел: разнесет тот на всю округу слух, что дедушка хочет его сместить. Объясняй, что это не так.
Папа нашел дедушке работу в городе, на строительстве кожевенного комбината, и сговорил его на отъезд. Деду на стройке понравилось. Был он бригадиром плотников, входил в состав профсоюзного комитета. Приходил домой поздно: то опалубку хотел бетонщикам к утру приготовить, то лекцию в клубе организовывал.
Может быть, и теперь бы плотничал дедушка на комбинате, но осенью прошлого года попросили его поработать в госпитале. Требовался опытный мастер — и столяр и стекольщик. Для госпиталя, для раненых! Тут дедушка себя не жалел. На пятом этаже в одном халате стеклил оконные рамы. Простыл, и опять подкачало здоровье, напомнила о себе старая болезнь. Слег надолго. Теперь инвалид.
А вот Степан всегда был здоровый. Сейчас, неторопливый и спокойный, красный после бани, он пил за самоваром чай и толковал с дедушкой о гармониях, которые лежали в углу, связанные веревками, завернутые в платки. Весть о дедушкином приезде пронеслась по всей округе, и работу ему несли и несли. Одни ремонтировали в память об ушедшем на войну сыне, другие из-за того, что после коровы это было самое ценное (можно будет обменять на муку), у третьих за военный год подрос свой гармонист, приспела ему пора ухватить на малолюдных военных вечерках сладкого с сильной горчиной веселья.
Степан, поставив на блюдце чашку вверх дном (это означало, что он чаю напился), завернул цигарку и сказал наставительно деду:
— Больно ты совестишься, Фаддей Авдеич. Боле за починку-то запрашивай. Принесут, найдут хлеб. Домой с мукой поедешь.
— Дак нельзя, кум. Больно худо иные живут. Хлеб травяной, — объяснял дедушка. — Нельзя с них цену заламывать. Не по совести это будет.
— Опять ты свое! А ты практицки, практицки ставь вопрос. Чего бы стоила эта гармонь неисправная? А ничего. Ребенку только забава. А ты починил. И практицки — это теперь ценная вещь. За нее муку можно выменять. Дак, выходит, что половина того выменянного мешка — твоя, — растолковывал Степан, ухвативший своим «практицким» умом самую выгоду.
Мне хотелось, чтоб дедушка ответил, что нельзя так. Это он, Степан, может лук замачивать, самогон гнать, когда у других и есть нечего. Дед покачал головой:
— По-разному мы это разумеем. Для меня лишку взять — невозможное дело, для тебя — проявление похвальной оборотливости.
— Дак как ныне без оборотливости? — схватился Степан. — С голоду подохнешь.
Пока мы с Ванюрой обедали, Степан с дедом ударились в воспоминания.
— Зря ты, Фаддей Авдеич, насупротив меня в те поры шел. Теперь вот ты хворой старик, а если бы вместе, мы бы с тобой дело завернули. Оба бы на славе ходили. Я ведь дерзкий, решимость имею, а ты бы свое тонкое умельство проявил. Мы бы не хуже Петра Прозорова артель прославили. У тебя ведь сколь затей в голове осталось.
Дедушка хмурился. Об этом говорить он не любил.
— Я сам не хотел, потому что ты себя одного, Степан, видел. Не для колхоза ты бы старался, а как себя выше вознести, — сказал он. — Боялся, что еще больше власти получишь, а от этого хуже людям станет. Да и хуже бы стало. Несимпатичной ты был фигурой.
— Ну, отказ ты мне сделал, а ведь и сам ничего не добился. Тебя же теперь скрутило.
Дедушка долго молчал. Степан бередил старую его боль. Действительно, многого ли он достиг, хотя мечтал о многом?
— Знаешь, Степан Силантьевич, не каждый в знаменитости производится судьбой. А честным, ты понимаешь, с совестью чистой может остаться каждый. Честно жизнь прожить, работать честно, честных детей воспитать — великое дело, пусть и неприметное. Я так разумею, а больше никак.
— Да кому эта честность нужна, коли она без пользы? Ну сам-то ты честен остался, Аркаша твой совестливость ценит. Ну и что? А другие скажут: вот был мужик совестливый, ни разу даже щепотки табаку не украл. И засмеются ведь.
Дедушке трудно было спорить с этим сытым, уверенным в себе человеком, но он не сдавался. Тут речь шла о главном — его взглядах на жизнь.
— Мы помрем. После нас честнее и умнее люди будут. Может, они рассудят, — сказал дед. — А за честность и справедливость люди жизни свои кладут, сердце отдают. Ты об этом подумай!
Дедушка распалился, впалые щеки порозовели. В эту минуту он припер Степана к стенке, но тот, как всегда, в серьезный момент ушел от прямого ответа.
— Вот теперь ты такой, Фаддей Авдеич, каким был, когда за колхоз агитировал, — сказал он.
Не знаю, чем закончился этот разговор. Мне было некогда слушать его. Мы собирались идти на вечерку в соседнюю деревню Кулябинцы. Мне хотелось одного: чтобы дедушка еще сильнее отчитал Степана. Меня его зазнаистый тон страшно разозлил. Хотелось крикнуть, что дедушка прав, всегда прав.
Я тайком достал из котомки костюм отца, который мы привезли обменять на муку, и, спрятавшись на сеновале, приспособил его для себя. Брюки я подшил снизу, и они оказались мне почти ладны. Полы и рукава у пиджака подогнул внутрь и подметал. Костюм после этого оказался почти по мне. Правда, плечи у него свисали, но это не беда. Слыша призывные звуки гармошки, я наспех переставил пуговицы. Теперь я был парень хоть куда, в почти новом, почти ладном мне костюме.
Как и накануне, пока шли до Кулябинцев, пела Галинка ту самую песню про сосну, и Андрюха даже научился ей подыгрывать. Ванюра сегодня не куролесил. Шел пасмурный, невыспавшийся.
Начал моросить дождик. Вечерка была под крышей. На столбе в ограде висел фонарь «летучая мышь», керосин для которого насобирали по ложке кулябинские девчата и парни.
Сидя в тени на порожке избы, я думал, что, если Галинка позовет меня сегодня плясать, обязательно покручусь с ней. Ведь я в костюме. Да и плясать — это не так уж трудно. Главное, чтобы вовремя она проскочила под моей рукой и волчком завертелась на месте. А уж сам я раза три сумею покрутиться.
Но сегодня на жердяном полу пляска как-то не получалась. Тогда гармонист заиграл танец, который у нас называется «сербиянка».
И тут Галинка удивила нас всех.
Она первая вышла на средину и легко, плавно, будто была невесомой, начала так выплясывать, что просто на удивление. Мне было приятно, что так пляшет наша коробовская девчонка, а Андрюха, наверное, вообще был на седьмом небе. Галинка для него плясала так легко и красиво. Эта вечерка была последней перед Андрюхиной отправкой. Неизвестно, когда еще он в следующий раз попадет на здешнее игрище и попадет ли.
Галинка раскраснелась. Стала от этого еще красивее. Жаль все-таки, что не удалось мне с ней поплясать. Я ведь мысленно разучивал движения, какие надо делать во время пляски, и костюм вот надел.
Шли мы обратно сонные и усталые. Впереди Ванюра пиликал на гармони. С востока поднималась светлынь, а потом свекольная заря залила небосклон, и сразу туман затопил все, кроме стрельчатых верхушек молодого пихтарника. Тропка вильнула в сторону и очертя голову кинулась вниз. Мы с Ванюрой повернули на нее и тут потеряли Андрюху с Галинкой. Где-то они отстали и затаились, не откликались нам.
Ванюра зло пнул желтым американским ботинком хрусткий свинарь, растоптал веселое семейство лисичек. И вдруг заорал:
Русы косы, русы косы,
Русы косы вьются вниз.
Эх, за эти косы русы
Мы с товарищем дрались.
Это, конечно, для Андрюхи. А может, так, из озорства?
Мне было грустно. Может быть, оттого, что уезжал Андрюха, или потому, что я не такой удачливый и смелый, как он. На меня не обратила внимания красивая, веселая Галинка.
Около самой нашей деревни я совсем успокоился. От бессонной ночи мне было как-то дремотно и хорошо. Я спустился к мглистому ключику, в котором бесшумно кипела ледяная струя, приложился губами к щемящей скулы воде, напился, и стало мне бодрее.
Вдруг сверху раздался осторожный хруст. Я поднял взгляд и обмер. На меня смотрел большеголовый, мягкогубый лосенок. В глазах его отражалась эта же мглистость ключа. Я тихо встал и, стараясь не помешать ему, попятился на пригорок. Пусть, пусть пьет зверюха.
Ванюра, присевший на пригорке, тоже заметил лосенка. Вложил два пальца в широкогубый рот. Раздался разбойный посвист. Лосенок в одно мгновение исчез в лесной густерне. Зря его он спугнул. Такой хороший был лосенок.
— Ловкач Андрюха-то, а! — сказал Ванюра и подмигнул.
Но то, что касалось Андрюхи, не вызывало у меня никаких таких подозрений.
— Нет, Андрюха хороший. Ты брось, — сказал я.
— Ты всегда за него! — обиделся Ванюра.
Конечно, за него, ведь мы друзья.
Мне надо было еще поспеть спрятать костюм, чтобы дедушка не заметил, что я наряжался. И вообще, чтоб никто не заметил. Мы стали спускаться по ложбинке в деревню, и в это время я вдруг увидел Галинку. Она стояла на берегу пруда и улыбалась. Ветер подхватывал длинные концы платка, накинутого на плечи, и играл ими за спиной. Андрюха, закатав брюки, лез в пруд и рвал какие-то цветы.
Я обнял Ванюру за плечи.
— Пойдем, а то ведь выспаться надо.
Только бы Ванюра не оглянулся и не увидел Галинку с Андрюхой. А то опять засвистит или что-нибудь скажет, отчего повянет улыбка на Галинкиных губах, а Андрюха заторопится скорее из пруда. Они-то ведь нас не заметили.