9

После помочи откуда-то взялся у меня неодолимый зуд дела. Мне хотелось ставить еще новые печи, ремонтировать телеги, крыши, избы.

Меня раздражала вывихнутая из петель створка, и я закрепил ее. Вспомнилось, как Ефросинья говорила о том, что надо бы выкосить ластафинку задеревеневшей поздней травы, и мы с дедушкой отправились за околицу деревни. Он заботливо подобрал для меня самую маленькую косу-литовку. Я шел, неся ее на плече, и воображал, как решительно врежусь в траву. Вжик-вжик — и готово. Но при первом взмахе угодила коса в землю. Еле я ее вытащил. Она погнулась, на остром носке крепко держался комок глины. Вот так раз! Я покраснел от стыда. Оказывается, не умею.

— Не так, не так, — заново отбивая косу, сказал дедушка. — Ровнее и спокойнее веди. — Он не сердился, не обвинял меня в торопливости.

Когда и второй раз не получилось, он взял литовку, поплевал на руки и пошел плавно размахивать ею. Трава покорно ложилась к его ногам.

— Вот так, вот так, — приговаривал он. Но дедушка и гона не успел пройти — задохнулся, закашлялся.

— Понял, понял! — закричал я, взяв у дедушки литовку, опять взмахнул ею.

Но почему-то в моих руках литовка мяла, а не подрезала траву, выкашивала ее плешинами, а не ровным полукругом.

— Поменьше захватывай, — советовал дедушка.

Я стал захватывать поменьше, но опять литовка не подчинялась мне. Я уже отчаялся. Работа эта начала мне надоедать. Нравится ведь обычно такое дело, которое ладится. А тут ничего у меня не ладилось. Бог с ней, травой! Вон дождь собирается. Идти лучше в деревню.

— Не торопись, — повторил дедушка.

Он подошел ко мне, положил руки поверх моих, и так, идя вместе шаг в шаг — я впереди, дедушка тесно за мной, — мы прошли четверть гона. Я не слышал сиплого дыхания дедушки, потому что все внимание мое было обращено на то, как он держит литовку, как ведет ее. «Понял, понял!» — радостно думал я, но не просился на волю из дедушкиных рук. И вот когда дедушка почувствовал, что руки мои уразумели, под каким углом, с какой силой должна идти коса, как-то незаметно отпустил меня. Наверное, так ведут-ведут, а потом незаметно отпускают матери ребятишек, когда те делают первые шаги. И я, радуясь тому, что у меня косьба получается, пошел и пошел вперед. «Ай да я! Ай да я!» — все кричало во мне. И дедушка радовался тому, что я кошу сам.

— Молодец, молодец! — нахваливал он меня, Когда видел, что я вовсе выдохся, приходил на выручку: — Дай-ка я косу повострю.

Вот теперь я понял, какое это наслаждение — идти лугом и валить к ногам побелевшие метелки лисохвоста, поседевшие кудри иван-чая. Прекрасная работа! Я косил до тех пор, пока руки сами собой не опустились вдоль тела. Все! Не могу их поднять.

Копны две я накосил, а похвал от Ефросиньи мне досталось за целый стог. У нас в деревне ребятишек всегда за работу хвалили щедро. А кому это не приятно, когда тебя хвалят! После этого еще лучше работать хочется. Сам в своих глазах растешь.


— Овсы поседели, не сегодня-завтра повалит снег, — сказал на другое утро дедушка. — А жать некому в колхозе. Пойдем, Паша, жать овес.

И мы пошли. Сан с радостью уступил свое место на жнейке. Его ждало еще не одно дело. И на этот раз дедушка учил меня работать. Надо скапливать сжатый овес на полотне; когда наберется груда величиной со сноп, сбрасывай. Я работал старательно, но плохо. Оказывается, и это было страшно трудное дело: то лошадь, на которой сидел Ефросиньин Колька, заворачивала в овес и портила ряд, то вдруг упали у меня вожжи и стали волочиться, запутав лошадь и косилку.

— Да ты не торопись, Паша, — подбадривал дедушка, помогая высвободить вожжи.

Галинка успокоила меня своим ласковым взглядом. А когда она смотрела на меня, я становился и выше ростом, и сильнее, и сноровистее. Дедушка не ушел ремонтировать телеги, пока я не научился косить.

В этот вечер вернулся я в Ефросиньину избу запыленный, с кнутом на плече. Такой же уверенный в себе, как Ванюра. Я умел работать на косилке!

Когда я лег спать, в глазах все еще крутились спицы колес, и падали, падали на полотно овсяные стебли, и вместе с ними меня уносило куда-то.

Вдруг меня разбудил Галинкин голос. Андрюхина любовь, захлебываясь от волнения, рассказывала что-то Ефросинье.

— Может, завтра, а может, послезавтра поедет он через станцию. Так и написал: «Если хочется еще раз повидаться, ждите на вокзале, стану проезжать и вас найду».

Я скатился по лесенке с полатей. Вот это здорово — Андрюху повидать!

Ефросинья достала из сундука Игнатовы сапоги, шаль. Сан ее отпустит. Такое дело — да не отпустить!

— У нас ведь и гостинчики есть — шанежки и пирожки. Как будто знал кум Фаддей, когда зерно давал, — приговаривала Ефросинья. — Гостинцы передадим, с Андрюшей повидаемся.

— Куда вы ночью-то? — сказал я.

— Если утра ждать, он проедет. Теперичка надо, Пашенька, идти.

А как они пойдут? На улице темь и холод, даже нос высунуть боязно.

— Ничего-ничего, мы влеготу домчимся. Ты-то, Галинка, собралась ли?

— Да я мигом! — выкрикнула Галинка и побежала домой.

Ефросинья собрала котомочку гостинцев, начала надевать жакетку и вдруг обессиленно опустилась на лавку.

— Да как я пойду-то? Чернуха станет телиться. Вдруг чего неладно? Куды мы без коровы на зиму?

За окном темно, стучатся в стекла ветки рябины. Я поежился и, пересилив себя, сказал, что сам пойду вместо Ефросиньи. Андрюха мой друг. Он спросит, где Пашка, а ему ответят, что Пашка спит, Пашка испугался темноты. Нет, я должен был идти с Галинкой.

Дедушка не отговаривал меня: надо свидеться, Андрюша едет на фронт, мало ли. Он дал мне свой шарф, Ефросинья — Игнатовы сапоги. К Галинкиному приходу я был уже готов.

Над деревней висела первобытная тьма. Не знаешь, куда ступить. По хлюпанью грязи я догадывался, где идет Галинка, и шел следом.

— Только бы его раньше не провезли! — беспокоилась она. — Он ведь написал, что будет проезжать числа двадцать четвертого.

Сегодня 23-е, а через три часа будет 24-е. Значит, нам надо торопиться. И Галинка торопилась. Я еле поспевал за ней. А, собственно, почему она идет впереди? Я же парень, я должен ее вести. Но ведь я устал. Я сегодня так наработался, что еле добрался до полатей. Еще возьму да упаду от усталости. Но все равно, я должен идти впереди, иначе зачем я пошел? Я взял Галинку за руку. Она сама крепко сжала мою руку. Мне вдруг стало жарко и очень весело. Видано ли такое счастье! Я держу Галинку за руку, и мы идем с ней только вдвоем.

— Паша, — вдруг спросила она, — а у Андрюши была только та знакомая девчонка, о которой ты мне рассказал тогда?

Галинка, видимо, вспомнила тот прерванный Колькой разговор, когда Степан задержал на поле тетку Дарью. Как я завидовал Андрюхе! Галинка все время думает о нем.

— Да и той, считай, не было. Он ведь только раз проводил ее, и точка! — сказал я успокаивающе.

Галинка засмеялась, а мне стало грустно. Только он. За ним она куда угодно пойдет. Галинка обо всем откровенничала со мной, как с какой-нибудь подругой или сестрой. Тут уж ясно, что нет у меня никакой надежды на ее любовь, если я даже вырасту и стану большой, вроде Андрюхи.

Тут я опять вспомнил, что надо идти тридцать километров. Всю ночь надо месить грязь, чтобы попасть утром на станцию, а меня уже сейчас шатает, вот-вот свалюсь в овес и усну прямо на сырой земле.

— Хочешь, я тебе «Семеновну» спою? — спросила Галинка и, не дожидаясь согласия, запела.

Галинка пела, и вроде усталость у меня стала проходить. Нет, не от частушек, просто я подумал, что Галинка тоже работала целый день в поле, а поет, словно она и не устала.

Древним бердышом прорезала в тучах прореху луна и осветила мокрую дорогу, лес, к которому мы подходили. Все было в пепельном неживом свечении. Галинка смолкла. Видно, она боялась леса.

— Пой, — сказал я.

— А вдруг кто услышит и прибежит?

— Пой! — повторил я. — И я буду петь.

И мы запели. Сначала голос у меня подрагивал, как у девяностолетней старухи, но потом ничего, окреп. Пели все, что помнила Галинка, что знал я. Когда я не знал слов, то орал припев. Главное — это не дать страху подавить себя. Тогда будет вовсе невмоготу. А сейчас хоть и боязно оглядываться — вдруг кто сзади следит, — но шагается бодрее. Луна опять скользнула за тучу. Хорошо, что кончился лес, и мы вышли к какой-то деревне. И не к какой-то. Это было село Липово. Восемь километров позади. Еще немного — и половина.

— Эй, кто такие? — послышался неприветливый мальчишеский голос.

— Коробовские, — сказал я.

Судя по голосам, под навесом у сарая толпилось много подростков. А больше кому? Мужчин в деревнях почти нет, женщины возятся по хозяйству. Такие мальчишечьи компании страшны. Чтобы выхвалиться друг перед другом, парни начнут вытворять всякую всячину. Мне они, конечно, ничего не сделают. Ну побьют, а Галинке могут наговорить разного, будут приставать. Я крепче взял Галинку за руку, ловчее перехватил посох. В крайнем случае ударю, и мы побежим.



— Эй, коробовские, не у вас ли шти лаптем хлебают? — крикнул один.

Началось! Видно, тот же подскочил к нам, разглядел, кто идет, заорал нескладуху:

А ты куда ее ведешь,

Такую молодую?

И под гогот закончил:

По ту сторону реки

Иди, не разговаривай.

— Мы брата идем провожать. Он на фронт утром уезжает! — крикнул я с накипающей обидой в голосе.

— Ишь ты, брата!.. — подхватил тот же зубоскал, что пел нескладуху.

Но его оборвал стариковский голос:

— Не надо, парни, люди торопятся. Идите, да только не бойтесь, лошадь у нас сегодня сдохла, лежит за деревней поперек дороги.

Мы пошли дальше, держась обочины, чтоб не споткнуться о дохлую лошадь.

Когда выбрели на широкую дорогу, мне опять нестерпимо захотелось спать. Я вдруг сунулся в какой-то куст и мгновенно задремал. Ах, как сладко спать!

— Паша, где ты? — обеспокоенно спрашивала Галинка, а мне не хотелось откликаться.

Спать, только спать. Но я встал и, шатаясь, опять побрел, пока не заметил что-то вроде стога.

— Спать хочу! — жалобно сказал я. — Всего часик, всего, — и, не дожидаясь Галинкиного согласия, выгреб из стога охапку сена, сунулся в душную, мягкую яму.

Не знаю, спала ли Галинка. Наверное, она сидела рядом и стерегла меня. А я постыдно спал. Я чувствовал эту вину даже во сне, поэтому, услышав голос Галинки, сразу же вскочил на ноги.

— Пойдем, Паша, пойдем. Вон уже слышно, как паровозы гудят. Вдруг это Андрюша едет.

Зато потом, в душном помещении вокзала, где нам удалось занять место на диване, я сидел, боясь шелохнуться, потому что Галинка спала, положив голову на мое плечо. Я стерег ее сон. Я вновь проникся такой нежностью к ней, что мог просидеть целые сутки, если она, конечно, все это время будет спать. Пусть, пусть спит, а я даже не пошевелю плечом, хотя оно затекло. Пусть сердито косятся на меня сварливые тетки, пусть умиляются моей терпеливостью те, что подобрее.

Я всегда помнил это сидение на вокзале, хотя ничего тут особенного не было: просто Галинке, уставшей от ночной ходьбы, не на что было положить свою голову.

Я сидел с ней на вокзальном диване совсем-совсем рядом. Мне казалось, что Галинка спит, а она при каждом хлопке двери открывала глаза. Заходили разные люди с поездов, были мимоезжие военные, а Андрюха все не появлялся, и мы не знали, когда он появится. Не спросишь ведь: воинский эшелон идет по своему расписанию, о котором нельзя справляться. Спросишь — могут за шпиона принять. Да и откуда точно идет Андрюхин поезд, мы не знали.

Время тянулось медленно-медленно. Я прочел все приказы и запрещения, висящие над кассовым окошком, рассказал Галинке «Маленького оборвыша» и «Педагогическую поэму», потом «Принца и нищего», а Андрюха все не приезжал. Мы, стыдясь, съели травяные лепешки, которые захватила Галинка из дому, потом ярушник, посланный Ефросиньей, а есть все хотелось. В торбочке были пироги, ватрушки и желтая бутылка топленого масла. Это Андрюхе. Это есть нельзя. Чтоб немного утолить голод, я наломал в лесочке за станцией кислящей рябины. Скулы сводило, а мы все равно ее ели.

И на второй день не было Андрюхи. Просмотреть мы его не могли, потому что по очереди выходили к каждому составу. Вместе выходить было нельзя: займут место, тогда стой или садись на заплеванный, грязный пол. Галинка с таким радостным нетерпением встречала эшелоны и с такой тоской во взгляде провожала, что я стал сердиться на Андрюху. Что ж он не едет и не едет? Мы так тут с голоду помрем.

В третий день мы ели только рябину да пили воду из бачка. Особенно было нестерпимо переносить голод, когда рядом ели люди. Один дядька при нас умял чуть ли не полбуханки белого хлеба с настоящей колбасой.

— Может, отломить кусочек шанежки? — предложил я Галинке.

В глазах у Галинки стоял почти суеверный страх: нельзя, это Андрюше. Я придумал, что Андрюха не любит морковные пироги, хотя он ел всякие, только давай побольше, и Галинка согласилась разломить постряпушку. После этого я заснул.

Мне приснилось, что Андрюха приехал и страшно рассердился на нас из-за этого морковного пирога. Мне хотелось оправдаться перед ним и сказать, что он сам виноват, раз не приезжал четыре дня. Но, оказывается, это был не Андрюха, а железнодорожный милиционер, старый седобровый дядька. Он проверял документы и выгнал нас с вокзала, потому что у нас не было даже самой плохонькой справочки.

— Уходите, да побыстрее, пока для выяснения личности я не арестовал вас.

На улице мы изрядно промерзли. Стояла глухая ночь, и дул знобящий северный ветер.

— Наверное, он не приедет, — сказал я. — Ведь уж и срок прошел.

— Нет, что ты! Он должен приехать. Ведь он обещал, — не согласилась со мной Галинка. Она так верила в Андрюхино письмо, что ее невозможно было переубедить.

Когда милиционер ушел, мы снова пробрались в теплый и душный зал ожидания. Только теперь нам пришлось стоять, спрятавшись за печку-голландку. На улице у меня зуб на зуб не попадал, и Галинка вся посинела от холода. Ждать, конечно, было напрасно, но Галинку разве переубедишь? Ничего, побудем до утра, а там — домой.

Часа через четыре опять зашел седобровый милиционер и, увидев нас, поднял крик. Галинка вся покраснела от обиды, а мне было все равно, потому что до меня почти не доходил смысл его слов. «Это, наверное, с голодухи», — объяснил я себе.

Милиционер на этот раз не успокоился, пока не проводил нас за вокзал, где уж не было никаких построек и ветер гулял во всю волю.

— Дяденька, брат у нас на фронт мимо станции проезжает, его ждем, — сказала жалобно Галинка.

— Знаю я, «брат»! Смекаете тут, что плохо лежит. Еще раз увижу, арестую.

Самое лучшее было идти в Коробово, но Галинка, заслышав стук подходящего поезда, начала упрашивать меня подождать его прихода. Вдруг это Андрюшин. К вокзалу подойти нам было нельзя, и мы побежали к эшелону. Вернее, бежала Галинка, а я плелся за ней. Эшелон мы прошли почти полностью, спрашивая у красноармейцев, не едет ли с ними Андрей Коробов.

— Зачем тебе Коробов, черноглазая? — весело откликались военные. — Иди к нам, у нас Сундуков есть.

У последнего вагона вдруг произошло чудо — нас догнал запыхавшийся милиционер и закричал:

— Чего вы тут носитесь, на вокзале вас сержант ищет! Хорошо, что я заметил, куда вы побежали!

— Ой, дяденька, какой вы хороший! — пропела Галинка, хотя этого милиционера надо было обругать: он же сам нас выгнал с вокзала.

Через рельсы, слепящие глаза, шагал к нам навстречу Андрюха, совершенно не похожий на себя прежнего. Он был в шинели с ремнями, в каске. И шел он по-солдатски размахивая руками в такт шагам. Вид у него был озабоченный, серьезный. Галинка смотрела на него, как тогда у сосны, и Андрюха смотрел на нее не отрываясь, как тогда. А потом он обнял ее. Я отвернулся. Потом вспомнил, что мы сбили для Ефросиньи печь, и протянул Андрюхе торбочку с гостинцами. Он и меня обнял, и так мы стояли, пока не двинулись вагонные колеса. Под учащающийся их постук Андрюха говорил и говорил что-то Галинке, пока не подплыл последний вагон. Андрюха стиснул меня, поцеловал.

— Дедушке кланяйся! — крикнул он, прыгая на подножку.

Поезд ушел, и мы остались совсем одни среди сверкающих на восходящем солнце рельсов. Пока мы ждали Андрюху, казалось мне, что я ему о многом-многом расскажу. А я не успел ничего сказать, совсем ничего, только увидел его. Потом я подумал, что обо всем можно написать. А вот то, что он с Галинкой повстречался, — это самое главное. Ведь она любит его, а он ее. И сейчас они об этом еще раз сказали, теперь на душе у Андрюхи будет легче и светлее.

А Галинка вдруг повзрослела, прямо у меня на глазах. Она взяла меня за руку и повела через пути. Я руку вырвал. Что она ведет меня как маленького?

— Пойдем быстрее. Вон маневровый, — сказала она и опять схватила меня за руку.

Какая-то она была другая, не только повзрослевшая, но и просветленная, что ли. И холод ей был нипочем, хотя на веретеях так хлестал ветер, что, казалось, пробирал до самых печенок. Меня бил озноб, я сгибался чуть не до земли, а теплее мне не было.

Я толком не помню, как мы добрались до Коробова, потому что вся дорога казалась мне полуявью и полусном. В каком-то ельнике Галинка сняла с себя теплый платок и хотела закутать в него меня, я отбивался, но все было напрасно. А когда полил холодный дождь, Галинка затащила меня в скирду и прижала к себе, пытаясь согреть. Но я уже не мог согреться даже в Липове, где мы попросились в избу.

Около Коробова я упал и не мог встать, потому что у меня закоченели и потеряли гибкость и руки и ноги. Галинка обняла меня и так довела до Ефросиньиной избы. Ефросинья сразу все поняла. Она выгребла из недавно топленной печи золу, постелила на под солому и велела мне лезть туда, закрыла заслонкой. Пропарившись в печи до шестого пота, я еле выбрался на волю.

На лежанке я провалился в беспамятство. Ночью чем-то поила меня Ефросинья, о чем-то расспрашивал дедушка, я отвечал, но не помню что. Меня так разожгло, что казалось, я сгорю заживо. Зато через день я уже был здоров. Всю простуду выжгла из меня сбитая дедушкой печь.

Андрюха написал потом, уже с передовой, что эта встреча была у него самой радостной в жизни. А гостинчики, переданные нами, напомнили родное Коробово, о котором он теперь вспоминает все время.

Загрузка...