Григорий Свирский РЯЖЕНЫЕ. СКАЗАНИЕ О ВОЖДЯХ

Глава 1 Заговор

Большой кооперативный дом Большого театра СССР был взбудоражен новостью необычной:

— Марийка, дочь бывшей балерины Ксении Ивановны, выходит замуж за еврея, который еще в тюрьме…

Марийка! Нежный учтивый подросток, умничка, книжки домой приносит на непонятном, сказала, турецком языке, любимица всех бабушек, начинавших, наверное, еще в императорском балете! Почти у каждой были на красавицу Марийку свои матримониальные планы… И вот те раз!..

Старушки ловили Ксению Ивановну у входа, спрашивали обескураженно-деловито:

— Что за еврей? Не из семьи Мессереров?.. Нет? При большом кармане еврей?.. Гол как сокол? О-ох!

Ксения Ивановна взирала на соседок невидящими, покрасневшими от слез глазами, иногда показывала листочек, принесенный каким-то бедолагой, только что выпущенным из лагеря.

«Марийка. Я на Лубянке. Завтра в два часа буду дома…

Твой Юрастик.»

— А моя дуреха прогарцевала по всем комнатам, объявила, на радость матери: «Все! Завтра моя девичья жизнь кончится…»

— Это тот Юра, которому она в тюрьму книги отправляла? — догадывались самые осведомленные и вздыхали печально: ну и женишок… О чем тут еще говорить?!

Марийка — девчонка с характером, к ней не совались. Жалели мать…

К началу второго дня, когда Марийка, едва поднявшись, снова загарцевала по квартире, отмахиваясь от матери обеими руками, Ксения Ивановна сменила тактику. Сказала дочери, что ее с разлюбезным Юрой сразу не распишут. Из тюрьмы же человек, может, ему в Москве и жить нельзя…

— Хочешь помочь своему, посоветуйся с дядей Лешей. Он власть…

Дядя Леша, отец лучшей подруги, примы-балерины «Березки», был начальником отделения милиции. Где-то на краю Москвы, в районе больших заводов. «Лучшая подруга» ему все объяснила, и даже спросила по-родственному, нельзя ли этого опасного зека в столице не прописать, и вообще, куда-нибудь подальше…

Ксения Ивановна шмыгнула распухшим от слез носом.

— Дядя Леша обещал помочь…

Ксения Ивановна долго заводила свой обшарпанный «Запорожец». Наконец, отправились.

Дядя Леша, пожилой, крупнотелый мужичина с погонами майора встретил весело:

— Эх, где мои семнадцать лет! На такой крале и я бы женился… А ты посиди тут, в дежурке, — бросил Ксении Ивановне. — С глазу на глаз разговор… оно вернее…

Майор дядя Леша попросил дежурного лейтенанта его не беспокоить. И, пропустив Марийку в кабинет, плотно закрыл за собой дверь со стеклянной табличкой «Начальник 72-го отделения милиции города Москвы».

К просьбе своих домашних он отнесся не формально. Кинув на стол фуражку с красным околышем, задумался, как сподручнее приступить к столь «тонкому» делу. Поначалу все же поинтересовался:

— Так за что отсидел твой суженый-ряженый?

— Из-за меня! — в голосе девчушки звучали слезы. — Юра дал мне на сутки заграничный «Архипелаг Гулаг», а я, дурочка, не утерпела, раскрыла книгу в вагоне метро…

— Та-ак, по 70-ой статье загремел. 70-ю отменили… Тебя как… Марийка зовут?.. Ты где с ним, значица, познакомилась, со своим суженым-ряженым?

— В военном госпитале. Мы подарки из школы приносили. Героям Афгана. А один паренек, глаза жгут, как угли с огня, говорит: «Мы, девочка, не герои. Мы тупые пеньки. Полезли куда нас не просили…» Ох, необычный парень, вижу. Откровенный. Как на войне боялся рассказывает… с нервным смешком. Интересно. Зачастила к нему…

Майор дядя Леша крякнул. — Бабы ушами влюбляются, известно. А потом слезы… — И стал по доброму настораживать девчушку, чтоб не вляпалась…

Марийка заскучала.

А у дяди Леши голос потеплел, стал почти отцовским. Из Афгана еврей. Свой. Может, напрасно бабы подняли тревогу?

— … Пропишем твоего героя. Тут беспокоиться нечего.

Перенес свой стул по другую сторону стола, сел рядом с просительницей, чего не делал никогда, начал тихо, по домашнему:

— …Тутошнего начальника паспортного стола погнали, значица, месяц назад из МВД. За взятку, понимаешь, национальность молодым определял не по метрике, а какую просили… От хорошей жизни, Марийка, разве ж свою нацию меняют? Доходит до тебя иль еще нет?..

— Времена переменились! — воскликнула Марийка протестующе. — Такого позора в России больше не будет…

— Времена переменились, девочка, да люди, понимаешь, не меняются…

За стеной вскрикнули дико, болезненно, заматерились:

— Ты что руки заламываешь, фараон проклятый!..

Марийка вздрогнула, оглянулась. Дядя Леша успокоил:

— Не обращай внимания, девочка! У нас тут не Большой театр. Сегодня получка. Заводских невпроворот… Жених твой, небось, не пьет?.. Ну да, за другое его скрутили. За дурацкую книгу… А тут… Россия-матушка. Себя забыла.

— Так уехать отсюда, коль себя забыла…

Дядя Леша медленно поднялся с заскрипевшего стула.

— То-есть как это? Страна не ботинки, жмут — скинул, надел растоптанные…

— Рыба, дядя Леша, ищет где глубже, а человек…

— Не слыхала, голуба, там хорошо где нас нет?.. Так что, значица, скажу тебе напрямик… Пойдут года хлебные, будешь у своего еврея как сыр в масле кататься. А начнутся, не дай бог! голодные… твой еврей на крючке… поверь моему опыту… загремишь с ним как миленькая…

— За какую такую вину?

— Бьют не за вину, девочка. А чтоб на ком зло сорвать. Тебя, как русскую, может, оставят, если на развод подашь…

— От Юры никуда не уйду!

— Ну, это, Марийка, детский разговор. Россия страна суровая. Поставят вопрос значица как всегда… круто: родина или семья?

— Семья! — зло воскликнула Марийка.

Майор дядя Леша хлопнул себя по колену кулаком, вскочил на ноги.

— Ну, и поколеньице вырастили… — Подвел Марийку к дверям, показал Ксении Ивановне жестом, мол, извини, не образумилась твоя доченька…

Когда на другой день Юрия Аксельрода выпустили, у подъезда его ждали несколько бывших однокурсников, оказавшихся к тому времени в Москве. В руках бутылки, бумажные пакеты, остро пахнувшие колбаской. Среди них, тощий, сухощавый, выше всех на голову, знакомится с институтскими, представляясь: «Ковалев Сергей Адамович! Вы друзья Юры по институту, а я по мордовскому лагерю…»

Встреча была шумной, с букетиками ромашек, гвоздичек.

«Юра был растроган неожиданными объятиями. А холодок не оставлял: «Марийки не было… НЕ БЫЛО…»

Утром следователь, вопреки ожиданию, разрешил Юре позвонить домой, а дома, после смерти матери — никого, — набрал номер Марийки. Ответил зычный голос. Бабушка, старая казачка. Глуховата, не сразу поняла, кто да кто?.. Юра попросил передать Марийке, что сегодня его выпускают на свободу… Где я?.. К двум буду дома… — Попытался выдавить из себя, да горло схватило спазмой: — И если и Марийка зайдет… буду рад…

«Нет Марийки… — В голову лезло и лезло: — Беда никогда не приходит одна… Беда никогда…»

Подъезд был со стороны двора. Казалось, его забаррикадировали от Аксельродов. Навсегда. Дверь усилена глухим толстым железным листом, только что не бронированным. Юра нажал кнопку наружного звонка. Никого… Оглядел ближайшие окна, не покажутся ли за стеклами знакомые лица.

Дом был огромный, на весь квартал Лефортовской улицы, построен для инженеров Аэродинамического Института, ЦАГИ называли. Из ЦАГИ выросла затем самолетная фирма Туполева. Когда-то на дворе была будочка с милиционером. На особой охране дом. Юра снова стал звонить. Звякнула какая-то железка. Показался заспанный старик-привратник. Оглядел настороженно Юру и стоявших за ним парней с бутылками в руках. Прохрипел:

— К кому?

— К себе…

— В какую квартиру, спрашиваю?.. Сейчас позвоню.

— На кладбище не дозвонишься, отец, — печально произнес Юра. — Умерли у меня родители.

— А ты кто?.. Сын? Родной?.. Юрий Аксельрод? Как это я тебя ни разу не видал?

— В командировке был. Два года.

— К домуправу заглянул? Нешто я без его звонка…

— Отец! — раздался за спиной Юры веселый голос. — Выпьем за возвращение хорошего человека… Давай, ребята! — Тут же пошли по рукам два припасенных граненых стакана. Старику налили первому. Протянули кусок ливерной колбаски. Старик уговаривать себя не заставил. Опрокинул сосуд, крякнул, спросил с участием:

— Не из Афгана, парень?.. Был? Попробовал шилом патоки. Ты в доме не первый такой… С руками-ногами? Повезло, значит… Ключи есть?

— А как же! — Юра потряс связкой, которую ему вернули на Лубянке вместе с некогда изъятыми у него пожелтелой отцовской кожанкой и пустым бумажником.

Не стал ждать застрявшего где-то лифта. Взлетел на свой шестой по захламленной лестнице.

Не тут то было! Квартира заперта на новый, врезанный кем-то замок, но времена переменились — приковылял, в конце концов, управдом, помнивший еще отца Юры, знаменитого авиаконструктора, отпер тяжелую дверь, обитую темной перкалью. И даже напутствовал законного жильца, заметив на нем черную кипу: «С Богом…»

Юра тихо прошел по запыленным комнатам. Сергей Адамович и институтские остались в коридоре, притихли… Постоял молча возле старого кульмана, за которым, временами, священнодействовал отец, обошел огромный стол с пожелтелыми папками и макетами самолетиков. Один из них напоминал о «дне икс», как называл отец день самой большой своей удачи. Юре даже почудилось, слышит тихий отцовский голос: «… когда наш беспилотный завершил маршрут, в конструкторское бюро влетел возбужденный «старик» и закричал: «Качайте Акселя!» Чертежники оставили свои кульманы и начали подбрасывать конструктора Иосифа Аксельрода. «Старик» или АНТ, как они звали Туполева, кричал — подбадривал: «Выше качайте! Выше!!»

Так и засняли отца на века — воспаряющего ввысь ногами кверху…

Потом Юра постоял в комнате матери. Этот мир звучал в нем на множество голосов. Мама преподавала французский язык будущим дипломатам. Бальзак и Стендаль были прочитаны Юрой в четырнадцатилетнем возрасте. По французски. Мать не любила Вольтера, отец называл ее за это «тайной католичкой». И был недалек от истины. Она приоткрыла сыну таинства «враждебного» католицизма. Однако уголовный лагерь в Мордовии незамедлительно внес свои поправки, наградив Юру Аксельрода за баскетбольный рост и сильные кулаки кличкой «Полтора Жида…»

Два книжных шкафа, отведенных мамой ему, пусты. Книги изъяли при обыске. Шесть мешков увозили…

Когда Юра вернулся к друзьям, застывшим в прихожей, глаза его были полны слез.

Вечером вышел провожать своих хорошо подвыпивших гостей, ставших, пока Юра валялся после Афгана в госпитале и «отдыхал» в Мордовии, инженерами и аспирантами в различных технических вузах. Трамвая долго не было, двинулись к станции метро пешком, гомоня и приплясывая на ходу, как в студенческие годы. Даже Сергей Адамович пританцовывал, хоть и старик, далеко за сорок…

Когда Юра вернулся домой, на выщербленной каменной ступеньке подъезда ежилась от холода Марийка. Вскочила, тонюсенькая, глазастая. Показалось в полумраке, в том же самом платье, в котором являлась в госпиталь на первые свидания, а потом и на занятия, когда готовил ее к вступительному экзамену в педвуз. Оно снилось ему все годы Мордовии, это платьишко школьницы из дешевой китайки в полоску, заколотое у горла английской булавкой.

Руки у Марийки ледяные. Обхватила за шею и не отпускает. — Ты не знала, что я вернусь к двум? — с трудом выговорил Юра.

— Как не знать?!. И записку получила, и бабушка передала. Приехала. Промчалась под аркой дома во двор. Твои друзья толпой. Все же знают… из-за кого ты… Стыдоба!

Поднимались на лифте, обнявшись. Юра бормотал «Барашек ты мой», вряд ли слыша, что он бормочет… Слышать — не слышал, но… Марийка даже пахла, казалось ему, недавно родившимся барашком, какой-то сладкий, домашний дух шел от ее тонкой и обнаженной шеи.

Почти не изменился за его тюремные годы «чернявый барашек», как прозвали ее с нервной завистливой веселостью «афганцы», соседи по госпитальной палате. Только вот упрямые, никаким гребнем не уложишь! завитушки волос ныне уж и не завитушки вовсе, а мягкие кольца, спадающие на узкие тугие плечи смоляным водопадом. Колечки волос равномерно крупные, будто их все утро бабушка завивала Марийке горячими щипцами.

Юра улыбнулся: «щипцами…» На «чернявого барашка» и солнце-то не действует. Молочно-белое, без тени загара, круглое лицо русачки-северянки. А глаза — уж точно не от матери русачки. Темные, вытянутые, узкие, видно, от отца-казаха, и то наивно-удивленные, то вдруг ранящие, как ожог.

Отпер дверь квартиры. Пропустил Марийку впереди себя. Колыхнулись ее смоляные цепи. Несколько пугала Юру ошеломляющая, броская красота Марийки. Вобрала она в себя, казалось ему, всю красу — и севера, и юга. Постиг уже, нет для него на свете цепей крепче, чем смоляные, Марийкины. Только что не позванивают, как стальные…

Вошли в коридор, отстранился от Марийки резко, с усилием. Не оторви ее от себя, да повтори вслух «барашек ты мой!», никакие вековые запреты иудаизма: «до свадьбы ни-ни…» их бы не остановили…

Марийку это его движение испугало, но, взглянув на счастливое лицо Юры, вспомнила уроки «гиюра», которые с радостью бы забыла. И разрыдалась, проговорила сквозь слезы: — К раввину, Юрастик, пойдем прямо с утра. Пусть поженит!.. — Засмущалась, спросила хитровато, не без надежды: — А что бы вызвать его сюда, по пожарной тревоге. А то впадем в грех… — Сказала с печальной шутливостью: — Ох, сколько у иудеев устарелых законов!

Юра улыбнулся и, подхватив ее на руки, отнес в комнату матери, уложил там спать.

Марийка так и не заснула. Едва стало рассветать, заглянула в комнату Юры, приблизилась на цыпочках к нему, посапывающему и чему-то улыбавшемуся во сне. Погрузила пальцы в его поредевшую шевелюру, и у нее вдруг вырвалось вполголоса:

— Боже-Боже, да ты лысик?!

Юра открыл глаза, улыбнулся марийкиному оканью: почти все школьные годы жила она с отцом, военным комендантом Вологды, как тут не заокать!

Подвинулся к стенке, чтоб замерзшая Марийка приткнулась рядышком, согрелась, и, помедлив от нерешительности и страха, начал трудный разговор, к которому готовился с вечера:

— Мари, гнездышко, дурашка моя, волнуешься, разокалась… поговорим спокойно. Ты должна трижды подумать… проверить свои эмоции разумом…

— Чистым разумом?! — засмеялась Марийка; пока Юры не было, она осилила аж все четыре философские книги, которые, по Юриной просьбе, пересылала ему в Мордовию.

Юра взглянул на нее удивленно, принялся загибать пальцы.

— Раз. Я, Мари, как видишь, лысик. Я родился еще при Хрущеве. Два. Я в России не равноправная личность, а жид. И даже «Полтора Жида», как прозвали меня в Мордовии за разбитые в кровь кулаки. К чему тебе, законопослушной птахе, пусть даже заглянувшей неосмотрительно в Юма и Бекона… Молчу молчу, гордая славянка!.. Три. Я не только жид, но и бывший зек. Дважды меченый.

— Дурак ты, хоть и лысик! — прервала его Марийка, тронутая и тревожной материнской интонацией Юры, и даже полным повтором им ее «дичайших» доводов, и обхватила своего Юрастика с такой силой, что у него занялось дыхание. — Мы и так потеряли из-за моей лопоухости целых два года. Ты стал за это время и лысик и, вон, веко у тебя дергается… Отправимся в загс сейчас!.. Нет, сейчас! Чтоб конец вранью — сегодня же!.. Какому вранью? Целый год врала маме, что хожу в институт, на литературный кружок. А ходила, как только ты написал, что надел религиозную кипу, к старику-раввину, чтобы сдать на «гиюр». Раввин — такая душка, не выдержал моей непонятливости, — обещал, в конце концов, принять экзамен…

… Четыре года минуло, как медовый месяц. Каждый отпуск ходили на байдарках по Сухоне, Вычегде — северным рекам. С дружками из сообщества «байдарочных психов», как называли его студенты. Гребли в любую погоду. Жили в палатках. В конце «медового месяца» у Аксельродов родился Игорек. К карандашным рисункам Юры, развешанным по всей квартире — гордый, с длинновато-вздернутым носом, «славяно-греческий» профиль Марийки доминировал, — прибавился веселый сколок с библейского сюжета «Марийка с младенцем».

Будущее казалось безмятежным…

Все изменилось в один день. Подвели тюремный опыт и прозорливость Юры.

В Дом культуры имени Горбунова, куда Юра с Марийкой ходили смотреть кино, зачастила необычная нагловатая группа парней, почему-то называвшая себя «Памятью».

«Памятью» в недавнее время считались сборники воспоминаний диссидентов и зеков сталинских лет. Два выпуска «Памяти» опубликовали в Москве, книги стояли в Юрином шкафу рядом с «Туполевской шарашкой», изданной «за бугром». Изымали гебисты «Туполевскую шарашку», Солженицына и Шаламова, прихватили заодно и «Память», издание вполне легальное…

Новоявленная «Память» была совершенно иной, настораживающей. Ее молодцы напомнили Юре только что оставленных им в лагере уголовников. Казалось, оголтелую лагерную братву вымыли, коротко подстригли, приодели, — на большинстве специально сшитая полувоенная черная униформа, на двух-трех длинные, навыпуск, белые рубашки, точно на танцорах из ансамбля русской песни и пляски.

Начала самозваная «Память» уж точно как уголовники — с грабежа: украла чужое, раздражавшее кого-то благородное название, скомпрометировала его, обхамила.

Средних лет, плотный, невысокий, кубышка кубышкой, пахан этой братвы иногда ораторствовал в фойе перед желающими ему внимать… Остальные смешивались с толпой, вглядываясь в лица. Как-то один из «танцоров» в длинной рубашке задержался на мгновение возле Юры и Марийки, процедил сквозь зубы, обдав их легким перегаром: «Резвушечка, ты что, пришла… вот с этим?»

— «С этим…» он бросил с таким презрением, что, не схвати Марийка Юру за руку, он бы врезал «танцору» сходу.

Юра побагровел, шагнул к нему. Когда увидела, не удержать от драки, отвела ярость белорубашника на себя, протянула певуче, спокойным говорком:

— А то с кем?!.. За тебя, что ли, пьяный ублюдок, русской бабе выходить?

Марийка ушла бы из Дворца тут же, но, видела, Юру не стронешь. Коль его острые скулы ходят — жди беды… Собачилась с разъяренным парнем до самого звонка, приглашавшего в кинозал. Дома все же предложила в ДК Горбунова больше не ходить. «Не чепляй лихо», как говорит бабушка.

— Еще разок сходим, Марийка. Поверь моему опыту, братве спускать нельзя. Проявишь слабину, заклюют. Придут домой, дверь подожгут, как было у ленинградских знакомых. А в ДК нам — это уж точно, лучше не показываться! Извини, не в моих это правилах…

Институтские дружки называли Юру «тюремной косточкой», «кресалом» и еще чем-то каменным, один из очкастых кандидатов наук даже окрестил Юру на его дне рождения «русским богатырем с пятым пунктом».

Марийка слушала их, не скрывая иронической улыбки. Ее Юрастик был мягок, сговорчив. Да что там сговорчив — воск! Лепи что хочешь!.. Не спорил, поддакивал почти всем, даже ее маме, которая еще долго была в панике от того, что дочь вышла за парня «из евреев», а им ходу нет нигде… Мать в молодости танцевала в кордебалете Большого театра СССР, а ныне по-прежнему хороводила в «Березке» — почти год приводила домой знаменитые имена, чтоб хоть как-то воздействовать на спятившую дочь.

Марийка сказала мужу об этом, и с тех пор он говорил с ее мамой улыбчиво предупредительно, как с больной.

Но знавала Марийка и совсем другого Юрастика. Были у него какие-то «точки», «краеугольные», как он их величал. Наверное, и эти черные рубашки были «точками». Тут уж не спорь. Вздохнув, согласилась сходить в ихний Дворец и раз, и другой, хотя видела, что и Юре эти походы особенного удовольствия не доставляют. Напряженным становится, неулыбчивым…

Юра, и в самом деле, стал куда как внимательно приглядываться к плотному немолодому оратору в черной гимнастерке с офицерской портупеей, видно, пахану молодцов из «Памяти». Во второй приход, после очередной тирады юдофоба, поинтересовался его фамилией. Тот назвался Васильевым.

— А по паспорту? — резко спросил Юра.

Тот поглядел на тощего и длинного, как сосиска, Юру. Нос широкий, приплюснутый, не боксер ли? Волосья реденькие, остались черные завитки над висками, как у ихнего Михоэлса на портрете. Глаза косоватые, азиатские, а так из ихних, без сомнения. Усмехнулся, процедил, что его «иудейскими вопросиками не испугаешь», потянулся к нагрудному карману, мол, покажу и паспорт, коль ты Фома неверующий…

— … Ну, успокоился — нет?… Где, да где я работаю? — И под одобрительный смешок из публики: — Любознательный какой попался иудей…

Пахан назвался «безработным фотографом», и снова губы трубочкой, мол, еще у кого какие иудейские вопросики?.

У безработного фотографа, определил Юра наметанным глазом, было два телохранителя. Один стоял впереди, чуть сбоку, ощупывая напряженным взглядом толпу. Второй, огромный, пустоглазый, защищал широкие тылы пахана, который с каждым разом захватывал одну и ту же тему все более широко: «… И русского царя они, иудеи, порешили, и Храм Христа Спасителя взорвали….»

Поначалу Юра удивлялся: профессиональные, с налитыми мускулами, телохранители в черной униформе — у «безработного фотографа»?.. А эта его подчеркнутая, напоказ, уверенность в безнаказанности балаганного юдофобства, — откуда она? «Служба», что ли? Лубянка? МВД?..

Все дороги для этого типа расчищены. 74-ая статья УК об укрощении национальной фанаберии мертва. И всегда была мертва. С какими только юдофобами не встречался в Мордовии?! Был даже ворюга не скрывавший своё участие в еврейском погроме. Хвастался: «Хорошо пошарил у жидков». Хоть один сидел за юдофобию?! Ни-ни! «У нас этого нет!..»

Похоже, наша юстиция из советского болота так и не выползла. И даже попыток не делают, сволочи!»

Следующий поход в «кино» укрепил уверенность Юры: пахан Васильев — на государевой службе. Точно!.. Правда, харя у него простоватая. Из вечных старшин мужичина. Или из прапорщиков.

Открытие это встревожило Юру всерьез. Вышли из горбуновского Дворца. Март на дворе. Потеплело, вроде бы. А холод собачий. Ветрюган ледяной. Несет по мостовой бумаги, мусор. Гремит где-то бидон, перекатывается. Огляделся, поежился, — не то от своих дум, не то от зимнего ветрюгана. Марийка даже дернула его за рукав отцовской кожанки: — Ты что, Юрастик?

— Похоже, ОНИ что-то затевают, — ответил. Ему даже казалось, он встречался с «паханом» в коридорах Лубянки, когда его, арестованного, вели из внутренней тюрьмы к следователям.

Марийка настояла, в Дом культуры, к «бесноватым», больше ни ногой! Юра, в конце концов, согласился. Стал забывать о своих страхах.

И вдруг началось в Москве нечто давно неслыханное. На стенах домов появились листовки — предупреждения о предстоящих еврейских погромах. Иногда рядом с «застращивающим» текстом чуть измененная по форме свастика. Датой первого погрома обозначили 5-е мая 1990 года. Однако 5-го «незримые силы» передумали — перенесли его на сентябрь.

Юре — диссиденту на всю жизнь запомнилась ретивость, с которой власти кидались уничтожать их листовки о бессудной расправе над людьми и вообще все тексты, не утвержденные Главлитом. Авторов листовок отлавливали и сажали. Тексты о датах еврейских погромов не вызывали в милиции и КГБ СССР даже шевеления. Видимо, они были вполне утвержденными…

Кто их автор? Кто этот Крысолов из Гамельна, который своей дудочкой сеет страх? Горбачев? Александр Яковлев, «отец перестройки», как его величают? Ныне это главная власть в стране. Что и в какую сторону «перестраивают»?

Ответ пришел скоро, в то же самое мучительно-долгое и жаркое лето 90 — го. Громыхнула жестяная крышка на дверной прорези, упали на пол очередные «Московские новости». В газете интервью Александра Яковлева.

Спросил журналист Яковлева: «Почему у нас не возбуждаются уголовные дела по статье о пропаганде национальной розни?»

И вот ответ:

«Я тоже задавал этот вопрос, и не один раз, в том числе генеральному прокурору. Но, видимо, и генеральный прокурор не решается возбуждать эти дела. Существует какое-то («Какое-то», — Юра усмехнулся) мощное давление, из-за которого невозможно применить закон. Может быть, потому, что везде есть люди, которые говорят о себе: «Я интернационалист, вот только евреев надо бить…»

Юра старательно выписал в свою книжечку дату. «М. Н. Номер 28, от 15 июля 1990 года».

— На случай, если доживем до Нюрнберга, — сказал, усмехнувшись, Марийке.

Никаких тайн больше не было. Раз генеральный прокурор, во всем подчиненный Горбачу, спеленут, рукой шевельнуть не может или… в заговоре, значит за вакханалией российских фашистов стоит сам Крючков, председатель КГБ СССР. Не тот ли самый гебешный «крючок», который в свое время удостоил арестованного Юрия Аксельрода личного допроса? Не добился от Аксельрода имен «соучастников» и передал его хмырю в капитанских погонах, который кричал, что они покончат с аксельродами…

Юра позвонил знакомому газетчику. Узнал от него, что на все запросы и населения, и столичных газет КГБ СССР отвечает, что у них «по этому поводу нет никаких сведений».

Соседи по туполевскому дому, евреи из конструкторских отделов, панически боялись за детей. Их деды, побывавшие, в свое время, в инженерных «шарашках», выскакивали утром из подъезда, застегивая на ходу шубы и кожаные летные регланы — первыми спешили в ОВИРы, узнать, что и как? Навек засекреченные отцы, «прибитые гвоздиками к полу», как они говаривали, выталкивали своих детей и внуков из России, — и морем, и сушей, и воздухом: лубянская дудочка запугивала неостановимо — на одной ноте, режущей ухо.

Юра видел, начинается уж не эмиграция российских евреев, а бегство. Так бывало, рассказывала мать, лишь во время войны, когда отцы-матери хватали своих младенцев в простынку и — дай Бог ноги… Его ошеломили первые успехи Крысолова, — он вытолкал своей дудочкой из России — при полном молчании российской интеллигенции, три-четыре газетных всхлипа не в счет, — более миллиона самых «не нужных» стране людей: врачей, ученых, инженеров-конструкторов, Вытолкал безнаказанно… Окончательные цифры этой «акции Крысолова» он узнал позднее, но уже тогда бросил Марийке озабоченно:

— Любой переворот в России начинается с еврейского погрома… Все, как две капли воды, похоже на первые шаги гитлеровского заговора. Евреи здесь только толпу разъярить. Для розжига…

Он и сам не знал тогда, как был недалек от правды, этот битый, прозорливый тюремный сиделец по кличке «Полтора Жида». Менее года оставалось до августовского переворота 91-го трех горбачевских «силовых министров» маршала Язова, генерала КГБ Крючкова и генерала МВД Пуго, пустившего себе пулю в лоб…

Встревоженный Юра высказал свои опасения, увы, не только своему тюремному «наставнику» Сергею Адамовичу, у которого частенько бывал, но и нескольким сослуживцам по академическому институту, посетовав и на своего директора НИИ, знаменитого ученого, и на молчавшие газеты, которые ведут себя, по словам Юры, точь-в-точь, как бальзаковские герои из «Банкирского дома Нусингена»:

«Спокойнее. Не надо бить тревогу.

Наш век с мошенником на дружескую ногу…»

— Дождутся, тишайшие, дудочка Крысолова обернется палкой или Освенцимом…

На следующей неделе возле туполевского дома в Лефортово на Юру Аксельрода напали трое «подвыпивших» фабричных. Лагерь научил Юру не пугаться уголовников. Одному он свернул скулу. Другому сломал руку. Милиция появилась немедля, точно ждала драки за углом. Фабричных оставили в милиции, а Юру, как «рецидивиста» доставили на Лубянку. И день, и ночь два хмыря комсомольского возраста пугали его астрономическим сроком, а потом… явился и сам Крысолов с желтовато блестевшими генеральскими погонами, тщедушный, невзрачный, похожий на бухгалтера из провинции. Посидел как бы в стороне от следователя, который «мотал душу» Юре, выясняя, какие у того основания «застращивать» трудящихся фашистским переворотом?

Генерал — Крысолов ушел так же внезапно как и появился, едва выяснилось, что никакого серьезного «компромата» на Комитет Госбезопасности у Аксельрода не было. Одни «прозрения»… Перед уходом бросил бородатому арестованому в черной кипе вопрос. Тихим голосом, безукоризненно вежливо:

— Судя по документам, гражданин Юрий Аксельрод, вы надели кипу религиозного еврея в мордовском лагере 51-а. И не сняли ее, несмотря на сложности бытия… в Буре. Так сказать, вступили в открытую связь со своим Иеговой… Он что, вас околдовал? Или просто — нашей администрации в лоб с размаху? Мол, так вам, мусора блядские!..

Юра прищурился: «Ловушка?.. Его в самом деле что-то интересует?» Наконец, разлепил пересохшие губы:

— Не только, господин генерал, в лоб с размаху! Много чести. Я верую… Во что? Мой Бог, коль это вам любопытно, это искра еврейского гения. Она зажгла и монотеизм Моисея, и теорию относительности в голове Эйнштейна… Это искра воспламенила, не дает остыть, окаменеть нашей исторической памяти… — Помолчал, и, осознавая, что это может дорого ему стоить, все же не удержался: — Не вашей «Памяти», господин генерал, а нашей, человеческой, готовой откликнуться на любую беду…

Крысолов скривил губы в нервной усмешке:

— По нашим сведениям, вы вовлекли в исполнение обрядов и сокамерников. Стали как бы посланником Иеговы в лагере 51-а… — Закрыл один глаз, будто целился: — Коли так, гражданин Аксельрод, не решились выяснить у него, родного — премудрого, где он скрывался в войну, когда всех ваших изводили под корень?..

— В годы катастрофы? — холодно уточнил Юра.

— «Ка-та-стро-фы», — произнес Крысолов иронически, по слогам, — ну, пускай так, по вашему. — И с прорвавшимися вдруг бешенством и откровенной издевкой: — Где он был, ваш еврейский бог, во время еврейской катастрофы?.. Ау, гражданин Аксельрод?!.

… На другое утро конвойный доставил Юру к следователям, и «комсомолец» помоложе начал вкрадчиво, с интонацией Крысолова:

— Вы в лагере, гражданин Аксельрод, все историей увлекались… Древними персами, греками. За золотым руном поедете, вслед за их космонавтами?

— Аргонавтами, — машинально, по привычке педагога, поправил Юра, внутренне холодея: «Что они еще придумали»?

У второго «комсомольца», постарше, исторические петли молодого вызвали раздражение, и он рявкнул:

— Убирайся в свой Израиль, понял? И закроем дело. А нет-нет!.. Марийку? Кому она нужна! Пусть подает в ОВИР…

Юре дали на сборы одну неделю. Он заметался: «Качать права»? Рвать когти?» Сергея Адамовича в Москве не было. Да и что Адамыч, такой же зек, может посоветовать?.. Юра вылетел в Израиль на следующий день.

Когда «Эль-Аль» из Будапешта впервые доставил Юрия в аэропорт имени Бен Гуриона, его встретил сутулый, морщинистый, казалось, усохший старик, который сообщил, что его зовут Арье, или по русски Лев, он зек сталинских лет. Поздравляет его с приездом в Израиль от имени общества «Узники Сиона». Борода у старика была длиннющей, но реденькой и желтоватой, будто общипанной. Юра был тронут встречей. Длиннобородого Арье-Льва он воспринял, как благого вестника, израильского Черномора, общипанного, но доброго. Ведь, казалось бы, кому сейчас до него, Юры Аксельрода, дело?! Рядом горел в ночи Тель-Авив, отсвет пожара пробивал низкие зимние тучи, запах гари тянулся и сюда, в международный аэропорт… В Персидском заливе идет война, объяснили ему, Саддам Хусейн пытается сжечь евреев советскими «Скадами»…

— От советских ничего другого и не дождешься, — сообщил он Арье-Льву, получая в аэропорту свой первый подарок в Израиле — противогаз. У того сразу глаза потеплели: увидел, этот Юра — парень «свой в доску», никакими просоветскими слюнями его не обмажешь, и ввел в свой круг, где никого ни в чем убеждать не требовалось. Юра, как «свежачок», был интересен всем. Почти месяц бывшие узники возили его по еврейским поселениям Иудеи, показывали домашним и соседям, и те наперебой рассказывали ему, какой он счастливец. Когда они прибыли, из Воркуты да Норильска, в начале семидесятых, их оглушило непостижимое высокомерие и хамство чиновников, чуть ли не в каждом мисраде кричали на бывших россиян: «Зачем вы приехали?», «Вас никто не звал!», «Вы нам не нужны!»

Почему так? Что они, с цепи сорвались, чиновные исраэли? Испугались чего? Этого ни Арье-Лев, ни его друзья постичь не могли, вспоминали лишь, что газеты на русском были иногда газетами — вопленницами. Вопияли о невнимании к новичкам, о массовой безработице…

«Теперь все иначе, — твердили бывшие зеки. — Конечно, израильский бардак никуда не девался. Но, тем не менее… Другие времена. Вас и встретили по человечески. Вы счастливец!»

Жилища бывших узников, как правило, были скромны, а вот рядом высились дворцы и крепости в три-четыре этажа. Арье-Лев сказал, что в них живут многодетные евреи из Южной Африки и Америки, они прилетели с деньгами, могли построиться где угодно, но, люди крепкие, не без идей, посчитали, что их место «на передовой» Израиля. «Крепкие» тоже хотели потолковать со «свежачком» из России, и Арье-Лев повез своего подопечного во дворцы. Юра поведал «дворцам» о своем столкновении с Крысоловом в генеральских погонах; в изысканных винах со всего света недостатка не было, и к вечеру «передний край» начал у Юры двоиться…

Утром он проснулся у одного из гостеприимных хозяев поздно, принял душ, бивший яростно, как из пожарного брандспойта, и вышел на гранитную террасу. Куда-то провожали белолицую девчушку, дочку хозяина, похожую на его Марийку в ее семнадцать. Юра достал из своего брезентового планшета карандаш и быстро набросал на листочке взметнувшиеся руки девчушки, похожие на крылышки птенца, мягкий изгиб белой шеи. Написал под рисунком «Нежность». Нежность в белом и коротком платьице с кружевной оборочкой, взметнувшемся от ветра, поцеловала провожавшего ее тучного отца и двинулась к машине, взяв на ходу со стула и набросив на плечо пистолет-пулемет «Узи» с деревянным прикладом.

Юру прохватило как морозцем: «Девочке-то зачем?..»

Осторожно, полушутливым тоном спросил домашних, не слишком ли тяжел для ребенка такой ствол?

— У моей Ребекки был револьвер, — охотно объяснил хозяин, — жена держала его в сумочке. Арабы не предвидели, пришлось ей стрелять… А к деревянному прикладу под мышкой, как у дочки, кто же подойдет?

И все дружно загоготали…

Арье-Лев за завтраком объяснил, что здесь без оружия не обойтись. Юра и сам догадался о том, но долго не мог избавиться от ощущения чего-то очень неправильного. «Девчушечка только от соски и… за автомат?» Эта мысль вызывала неясную тревогу, отголосок протеста; позднее возникали другие встречи, тревога ослабла, оставаясь неясным ощущением какого-то непорядка, а потом и вовсе забылась…

От Арье-Льва и его дружков узнал, что он, Юрий Аксельрод, здесь из свежачков не один такой, — с лубянского корабля на бал: это стало повседневной практикой послесталинского КГБ, подобравшего когти.

Юра был дипломированным специалистом или, как говорят американцы, «профи». После Мордовии получил диплом системного программиста. Считалось, в Израиле не он будет искать работу, а работа — его.

Это стало первой развеянной иллюзией Юры. Только здесь, в беседах с плачущими или нервно смеющимися беженцами из Баку, Вильнюса, Нагорного Карабаха, Оша, прояснилась для него общая картина. Лубянская дудочка верезжала почти одновременно с армейской пальбой по собственному народу. Потому и имела успех столь ошеломляющий…

Герои «Памяти» охотно подтверждали циркулирующие среди евреев слухи, недостатка в которых не было никогда: «форточку вот-вот закроют…»

Когда тридцатого октября 1989 года, многолетними и совместными усилиями и Рабина, и Шамира, для российских евреев «закрылась Америка», израильское министерство иностранных дел перестало придерживать свои вызовы в Россию, они хлынули потоком…

Израильские газеты, как обычно, в дружелюбии к «русским» замечены не были. Лишь сообщали наперебой, в каких городах России ввели талоны на сахар, масло, чай; в конце концов, новую алию гордые сионисты-старожилы пренебрежительно обозвали «колбасной»…

Еще никто не понимал, а в России, тем более, что компьютерщики высокого класса вскоре станут во всем мире по цене золота. Их вытолкали из СССР отнюдь не меньше, чем врачей и учителей музыки. Реки безработных «профи…» самой высокой квалификации текли по раскаленным и пыльным улицам полутропической страны, повторяя, не без горечи, самую распространенную остроту тех лет: «Зачем ветряной мельнице компьютер?»

Однако Юре повезло. И повезло дважды. Приняли на курсы экскурсоводов по Израилю, на которые «свежачков», за редким исключением, не брали. Французский, как родной. Это и выручило. Позднее узнал, курсы фантастически дорогие, деньги за него внесла американская ешива «Сион»; был у нее какой-то фонд для безденежных российских горемык. Второе везенье — разговорился на занятиях с профессором, читавшим «Многовековую историю Иерусалима». Он оказался раввином Бенджамином, главой этой самой американской ешивы «Сион». Раввину, острослову, тучному добряку, которого на курсах израильских гидов, далеких, как и все образования рабочей партии, от религии, а, тем более, от почитания религиозных авторитетов, почему-то прилепили странную для добряка кличку «Бешеный янки». От старых гидов это пошло, чем он им не угодил?! Раввин или раббай, как его называли американцы, был всемирно известным ученым-семитологом, знал, кроме европейских языков и арабского, также хинди и русский. Да еще как знал! Три года, сказал, был в вашей московии аспирантом покойного Бенциона Грандэ, арабиста гениального. А сейчас Тору, писали газеты, исследовал при помощи компьютера. Услыхав, что Юра системный программист, пообещал взять его на работу в свою ешиву… через год. «Появится вакансия. Напомните о себе…»

Месяца через три Юре прислали именное приглашение на вечер в «Мецудат Зэев», он же «Дом Жаботинского» в Тель Авиве, где старейший партийный вождь Ицхак Шамир прощался со своими приверженцами.

Ицхака Шамира его противники из рабочей партии прозвали «гномиком», он и в самом деле оказался крошечным, низкорослым. Остренькое, старательно выбритое лицо было вовсе не интеллигентным, но властным, дерзким. Юре разъяснили, партийный вождь собирался по старости лет в отставку, потому разоткровенничался, как никогда ранее. Почтительно встретившие его однопартийцы попили за круглыми столами, рядом с вождем, апельсиновый сок с пирожными, и он начал тихим, дребезжащим голосом о своем замысле. «Стратегическом плане», как называли позднее соратники Шамира его замысел. Замысел казался несложным. Известная всем шамировская политика укрепления Израиля, политика вытеснения арабов-палестинцев из Иудеи и Самарии, — была им строго математически рассчитана. Разложена наперед, по годам и месяцам. На все последнее десятилетие. Сколько и где строить еврейских поселений на «штахим» — арабских территориях.

«Увы, пока что эта работа не завершена…» И он завещал своей родной партии «Ликуд» заселять в ближайшие годы евреями «штахим» с такой интенсивностью, чтобы через десять лет об арабах больше не было б ни слуха, ни духа…

— Чтоб возвращаться им было бы некуда! И незачем! Ясно?!

Юра аплодировал вместе со всеми. Шамир ему откровенно нравился: короткая война с Саддамом Хусейном активизировала арабов на всех «временно — оккупированных территориях», как они официально назывались. Почти ежедневно пресса сообщала о стрельбе по израильским машинам на дорогах. Изрешетили даже школьный автобус…

Неведомые Юре арабы стали, в его воображении, лагерной вохрой, которую хлебом не корми, дай поиздеваться над зеком, особенно если он жид.

Непонятно только почему земли, занятые израильскими войсками в Шестидневную войну, евреи представили миру, как «временно контролируемые, а затем и временно оккупированные».

Россия Кенигсберг переименовала в советский Калининград, и не охнула. Военная добыча… А Бухара, Хива, да и весь Кавказ — военная добыча. Брать, так брать! Навсегда! И уж очень раздражали его по утрам российские соседи в клопином олимовском отеле, которые вывешивали в гостиничном лобби по утрам плакаты: «Шамир-война»…

«Советские дурачки. Как там боролись за мир во всем мире, так и продолжают!..»

Вскоре выяснилось и более важное: Саддам Хусейн выстрелил по Израилю тридцать девять раз. Тридцать девять «Скадов» разрушили и сожгли в Тель-Авиве немало домов. И… не погиб от них ни один еврей. Правда, два старика скончались от инфарктов: пожары за окном, крики; но сами ракеты не настигли ни одного еврея. Воля Божья! — сказал самому себе Юра убежденно. Бог хранит Израиль…

Естественно, на курсах гидов Юра так потянулся к профессору-раввину Бенджамину, который даже разрешил ему брать книги по истории из своей домашней библиотеки: рав Бенджамин любил энтузиастов, а уж энтузиастов-«профи..» — тем более.

Господи, какое это было сладкое время — учебные поездки будущих гидов! — Открытие своей новой Родины. За каждым поворотом — иной ландшафт, иной климат. Цепь зеленых Иудейских гор, серо-желтый песок Негева, густые, почти как в российских дебрях, леса севера, римская Кейсария, где каменные ступени амфитеатра видели бои гладиаторов, прозрачные воды Тивериады, окрашенные некогда крестоносцами в цвет крови. По преданию, ступал, по прозрачным водам и Иисус «по морю, аки по суху».

А чудо горы Кармель! К Кармель подкатили затемно. Остановились у подножья горы, скрытой влажным душноватым мраком. Движение проглядывается лишь внизу. Там море корабельных огней. Ночь-не ночь, мотают портовые краны своими электрическими головами. К полуночи похолодало. Дышалось легче… Вырвался из туч белый месяц. Гора стала таинственно-голубой, чуть слепящей, живой. Лунная соната, а не гора. Почти Бетховен. Воистину прекрасно, но… все же не так, чтобы дыхание перехватило. В России, на отрогах Саян, не хуже.

Белый месяц над головами, кстати, лежит непривычно. Как собачка на спине. Рожками кверху. Ох, далеко отчалили от «доисторической»!.. Покемарили до утра: не раз слышали: «Если не видели рассвета на горе Кармель, вы не видели Израиля…» Желто-багровое солнце выплывало не торопясь. Знало ждут… Медленно приоткрывается огромная, крутая гора, — загорается полосами, — внизу, у Хайфы — ярко-зеленая, травянистая, выше полуоголенная, желтая, сверкающая… И вдруг пропадает ощущение, что перед глазами гора по имени Кармель. Остается кружащее голову ощущение первозданности мира. Во всем его многоцветьи и сиянии. Здесь, сейчас, Бог начал сотворение и земной тверди, и синего океана над головой. Бледнеют, тушуются звезды… Вот оно, начало начал… И это ощущение уж не оставляет. Израиль — мир первозданный…

Юра каждый раз жил этим чувством, высоким, праздничным, покидая голубой, с огромными стеклами, туристский автобус, возивший начинающих гидов по местам их будущей работы. Святая земля! В те дни и вызвал Марийку и Игорька. Пусть и они порадуются…

И через год, когда пересек в туристских автобусах страну вдоль и поперек, побывал всюду, и не раз, это ощущение не ослабело, не стерлось. Что показалось ему даже странным. Святая страна. Поистине!

Как только получил первую зарплату, как экскурсовод по Святым местам, вторично вызвал Марийку и Игорька. «Дурака не валяй, вези Игорька, написал. — Это чудо-страна!»

Марийка почему-то снова не ехала. Ее верная подруга прислала письмишко: «загуляла…»

Юре каждую ночь снилась его «загулявшая» Марийка; все чаще такой, какой, бывало, являлась на свидание с ним: в неизменном ситцевом платьишке в полоску, застегнутом у горла английской булавкой; до утра видел, точно вживе, ее смеющееся сметанно — белое лицо, и длинные, косоватые, с хитринкой, глаза-щелки, от отца, ушедшего от постоянно гастролирующей жены-актрисы. Налитые губы Марийки, не нуждающиеся в помаде, пахли свежей, в каплях утренника, травой. Звони — не звони будильник, просыпаться в эти минуты Юра не желал.

Он знал, не «загуляла» его красавица-белянка, а мать и бабка, так их и этак! отговаривают ее лететь куда — никуда. На дикий восток, в евреи. Впрочем, Марийку они бы отпустили, но без Игорька им тошно…

В конце концов, Юра решился: выслал вызов сразу всем: и белянке с сынком, и ее мамаше с бабкой-казачкой, хотя это удалось ему далеко не сразу: оказалось, в израильском МВД существуют ограничения на «нееврейскую родню».

«Сразу двое гоек? — морщатся, и одновременно лепят с апломбом, что это «никакой не расизм…»

— Абсолютно не расизм, — подтвердил начальник — древний, с трясущимися руками старик в белой кипе, к которому Юра пробился со своей жалобой.

— Израиль задуман нами, как национальное государство. Не отрицаете этого?.. Кто же тогда дорогие ваши мехатуни м… знаете идиш?.. Даже вы не знаете?! Ну, родня, по вашему… Сами поймите, кто для нас они, ваши казачки, свалившиеся еврейскому государству на голову? — И вдруг засветился старик внезапной мыслью, выпалил самозабвенно: — Соринка в глазу! Пы-ыль!!»

Все же отстоял, откричал родню, правда, не очень представляя, как он все свое разноплеменное воинство разместит…

Загрузка...