В Первомайск Фомич заезжать не стал, нырнул под железнодорожный виадук, после резко свернул и, миновав близкие уже огни, вырулил на узкую дорогу, основательно разбитую тяжелыми лесовозами. Высокие сосны стояли здесь плотно, едва ли не впритык друг к другу, мохнатые ветки угрюмо качались в прыгающем свете фар и казалось, что они вот-вот сомкнутся и перегородят дорогу.
Мрачно. Тоскливо.
Все трое молчали. Ветки иногда доставали до машины и глухо царапали железо. Чем глубже удалялись в бор, тем чаще попадались лужи, грязь густо выплескивалась из-под колес, и «дворники» не успевали очищать лобовое стекло. Дорога бесконечно виляла между увалами, будто опасалась тянуться по прямой, и представлялось, что никуда она не приведет и конца-края ей не будет.
Но дорога закончилась, вильнула напоследок и уперлась в поляну, посредине которой крепко и осадисто стоял дом, срубленный из толстых бревен. Окна в нем не светились, лишь мутно различалось в темноте высокое крыльцо с перилами. Фомич заглушил мотор, открыл дверцу кабины, направился к дому, но, сделав несколько шагов, остановился:
— Пока здесь посидите, на всякий случай…
Поднялся на крыльцо, стукнул в дверь и позвал:
— Малыш, открывай! Слышишь меня?!
Дверь открылась, и скоро в доме затеплился желтоватый свет. Фомич спустился с крыльца и весело объявил:
— Прибыли! Выгружайся!
В доме довольно сносно светили две старые керосиновые лампы, и света их вполне хватало, чтобы разглядеть бывший приют сборщиков живицы. Ни единой перегородки здесь не имелось, вдоль четырех стен приколочены были широкие лавки, сбитые из толстых плах, посредине, как крепость, возвышалась большущая русская печь, возле нее — стол и при нем одна-единственная табуретка. Одежда, обувь, какие-то запчасти от неведомых механизмов, топоры, пилы — все это размещалось вперемешку по углам и слишком много места не занимало. Остальное пространство оставалось свободным, и показалось, что сделано это было специально для того, чтобы хозяин мог ходить по этому пространству без всяких затруднений и без опаски, иначе ему будет тесно и он обязательно чего-нибудь заденет, разобьет или перевернет. Высоченный, метра под два, не меньше, Малыш стоял посреди своего жилища и, положив на голову ладонь, широкую, как лопасть у весла, осторожно перетаптывался с ноги на ногу, отчего толстые половицы тихонько поскрипывали, и глухим голосом, выходившим, казалось, из самых глубин мощного тела, чуть растерянно приговаривал:
— Сообразить надо, сообразить, как расположиться… А давайте пока на лавку!
Подхватил стол, перенес его от печки к лавке, и скоро уже на этом столе появились копченое сало, хлеб, зеленый лук, вырванный из земли прямо с луковицами, вареные яйца и чуть мутноватая самогонка в литровой банке, закупоренной пластмассовой крышкой. Двигался Малыш, несмотря на свою мощь, ловко, быстро, почти бесшумно, и только половицы в двух местах обозначали его движения. Голову, видно, уже по привычке, он держал низко опущенной, но лица своего скрыть все равно не мог, и оно даже при скудном свете керосиновых ламп пугало своей изувеченностью: обе щеки пересекали глубокие шрамы, рот был сдвинут на правую сторону, а нос, ссеченный почти наполовину, без ноздрей, едва маячил двумя темными дырками. И только большие темные глаза остались нетронутыми и смотрели на нежданных гостей добродушно и заботливо.
Он разлил самогонку по граненым стаканам, понимающе кивнул, когда увидел, что Анна свой стакан молча отодвинула, и, не поднимая головы, коротко сказал немудреный тост:
За встречу, командир, а с вами — за знакомство.
Отвернулся от всех и выпил, не хотел, чтобы увидели, как по нижней изуродованной губе стекает самогонка. Вытер губы ладонью и смущенно опустил голову еще ниже.
— Хороший продукт, — похвалил Фомич, с хрустом закусывая луковицей. — Сам гонишь?
— Нет, — отозвался Малыш. — В Первомайске беру, у одной старушки, я по хозяйству ей помогаю. Крышу залатать, дровишки расколоть… А она мне, вот, элексир самодельный… Натуральный обмен…
— Ясно. Значит, так, Малыш, ситуация у нас сложилась, прямо скажем, хреновая, детали я тебе после озвучу, а сейчас нам пересидеть надо какое-то время. Здесь, у тебя. Не возражаешь?
— Командир, мог бы и не спрашивать. Живите, сколько надо, и мне веселей будет. Если хотите, завтра на рыбалку сходим, здесь озерко хорошее, караси, как лопаты…
— Может, и на рыбалку сходим, утро, как говорят, оно мудренее. Наливай еще, Малыш, бабушкиного продукта, гулять так гулять…
Засиделись почти до самого утра. Для Анны нашелся спальный мешок, и она давно уже спала, а мужчины, чтобы ее не тревожить, перебрались на крыльцо и там, уже не приглушая свои голоса, говорили за жизнь, которая поворачивалась к ним в последнее время только острыми углами.
— Может, Малыш, ты все-таки в город переберешься? — спрашивал Фомич. — Работу я тебе подыщу, жилье тоже найдем. Чего ты тут один, как Робинзон Крузо?
— Нет, командир, не поеду. Я там сразу с катушек слечу. Я эту нынешнюю действительность на дух переносить не могу. «Приласкаю» кого-нибудь и по этапу. А здесь меня никто не злит, никто меня никуда не посылает, сам себе генерал и сам себе рядовой. Я ведь кто, командир, если разобраться? Солдат вечного поражения! В Афгане воевал? Воевал. Сдали Афган и нас сдали, еще и оплевали кому ни лень. Пришел в ОМОН служить. Стал бандитов ловить. Ловлю, а их выпускают, ловлю, а их выпускают! В Чечню поехал, опять воевал. Ради чего мы там долбились, ребят теряли? Мне даже боевые полностью не выплатили, ты, говорят, раньше времени из командировки вернулся, неполный срок отбыл, а то, что меня, как кусок мяса, оттуда привезли это не считается! Ради чего все?! Чтобы еще раз и Чечню и нас сдали? К тебе, командир, у меня вопросов нет, ты наравне со всеми лямку тянул и пострадал, когда правду-матку врезал, но кому-то я свои вопросы должен задать? И ответ получить. А?
— Кому ты свои вопросы задавать собрался? — чуть насмешливо перебил его Фомич. — Президенту? Так тебя до него не допустят. А вот съездишь по уху кому-нибудь, кто вообще не при делах, случайно перед тобой окажется, и тебя тогда точно — запечатают… А там, куда запечатают, вопросы задавать не положено. Я свое предложение, Малыш, снимаю, живи тут, если нравится, живи и радуйся, а дальше… Дальше жизнь покажет. Плесни еще по капле и — отбой! А то размитинговались, Анну еще разбудим…
Не трудно было догадаться, что Фомич намеренно свернул разговор, не захотел его продолжать, как говорится, закрыл тему — и точка. Лишь желваки круто перекатывались на скулах, будто перемалывали невысказанные слова.
А что слова?
Сколько ни говори их, как ни ругайся, как ни митингуй, ровным счетом ничего от этого не изменится.
«Солдат вечного поражения… — усмехался Богатырев, ворочаясь с боку на бок на жесткой лавке и мучаясь бессонницей; казалось бы, спать надо без задних ног, а тут ни в одном глазу, даже ядреная самогонка не усыпляла. — В десятку ты, Малыш, влепил, никаких побед нам с тобой не выпало. Довоевались… Один бомжует посреди леса, а другой возле родного дома прячется, как партизан… И пожаловаться некому и наказать некого. Ладно, давай спать…»
Но сон не подступал, заблудившись, бродил где-то за бревенчатыми стенами, а в памяти возникали одно за другим давние события, мелькали, как картинки, яркие, четкие, будто Богатырев их наяву видел, и, наверное, поэтому казалось, что он заново живет в прошедшем времени, но время это проскакивало очень быстро, почти мгновенно.
В бесконечно высокое небо, ослепительно-синее в первых числах апреля, впечатывались белые, с черными крапинками стволы берез, и снизу, если запрокинуть голову, казалось, что верхние ветки парят сами по себе в необъятном пространстве. Возле этих берез загородной рощи, где в низинах еще дотаивали после обильно снежной зимы последние остатки сугробов, Богатырев резал перочинным ножичком податливую, нежную бересту, вставлял в древесную ранку полый сухой стебелек, и прохладная сладковатая влага бойко скатывалась в пластмассовый стаканчик. Когда он наполнялся вровень с краями, Богатырев бережно, двумя руками, чтобы не расплескать, подносил его к губам Жени и смотрел, не отрываясь, как она пьет мелкими, осторожными глоточками. А после целовал ее, ощущая на своих губах прохладу березовки. Время от времени Женя отстраняла его от себя легким ласковым движением поднятой вверх ладошки, улыбалась и, закрыв глаза, спрашивала:
— Товарищ лейтенант, можно к вам обратиться?
— В армии говорят — разрешите, но тебе можно, — соглашался он. — Только очень осторожно.
— Хорошо, я постараюсь. А вы генералом будете?
— Ты сомневаешься?! Тогда я тебя запишу в дезертирки! И пять нарядов вне очереди. На кухню, солдат Евгешка!
Ему нравилось называть ее именно так: не Женя, не Евгения, а солдат Евгешка.
— Согласна, готовить, ты знаешь, я люблю. А вот когда стану генеральской женой, тогда подумаю. Может, и не захочу на кухню.
— А куда ты тогда захочешь?
— Не знаю, я же пока не генеральская жена, а всего-навсего лейтенантская.
Голос у Жени тихий, спокойный и одновременно смешливый. Услышал он его в первый раз и увидел будущего солдата Евгешку в краеведческом музее уральского городка, куда привел своих воинов на экскурсию. Она показывала какие-то камни под стеклянными витринами, рассказывала о рудознатцах, еще о ком-то и о чем-то, но Богатырев даже не вникал в смысл ее рассказа, который пролетал мимо ушей, не задерживаясь, он был занят только одним — слушал звук голоса.
Он завораживал. И, завороженный, старший лейтенант Богатырев стал постоянным посетителем краеведческого музея. До тех пор, пока не привел молодую жену в комнату офицерского общежития, где начал семейную жизнь с солдатом Евгешкой.
— Какие у тебя умные начальники, план культурно-массовой работы написали, экскурсию заставили организовать, сам бы ты никогда в музей не пришел… — Богатырев улыбался и готов был поблагодарить свое начальство, которое, само о том не ведая, подарило ему этот чудный, завораживающий голос.
Он всегда его слышал, даже тогда, когда казалось, что барабанные перепонки давно лопнули, а из ушей, сползая по шее, скатывалась струйками кровь. Облизывал сухим, шершавым языком потрескавшиеся губы, уплывал в забытье и там, в горячечном тумане, пил, не отрываясь от пластмассового стаканчика, прохладную, сладковатую березовку — взахлеб.
— Старлея прикрой! Старлея! — сквозь грохот, сквозь автоматную пальбу прорезался крик сержанта Мохова и выдергивал из забытья. Богатырев разлеплял глаза, встряхивал головой, и каменный развал, покружив, четко вставал на место. Окруженный по краям большущими валунами развал этот полого уходил вниз и по нему, перебежками, снова лезли духи. «Да сколько ж вас?!» Длинная очередь из ручного пулемета жестко толкнула отдачей приклад в плечо, и в глазах окончательно прояснило. Уже не наугад, а короткими прицельными очередями бил по духам, заставляя заползать за валуны и намертво перекрывал им подъем по каменному развалу. Назад не оглядывался — берег силы, которые были на последнем исходе. Надеялся на Мохова, тот продолжал что-то кричать за его спиной, но слов Богатырев разобрать уже не мог. «Только бы еще раз из гранатомета не шарахнули, тогда конец». И снова бил короткими очередями, не давая духам высунуться из-за валунов.
Разведвзвод старшего лейтенанта Богатырева возвращался с задания и попал в засаду, но из кольца удалось выскочить и теперь оставался лишь последний рывок — до ровного плато. Дальше духи бы не сунулись, потому что на подлете были «вертушки», и туда же поднималась на выручку десантная рота. Но до спасительного плато надо было еще добраться. Первыми Богатырев приказал выносить раненых и трех «двухсотых», а сам с ручным пулеметом лег в створе каменного развала, и почти сразу же грохнул по нему со стороны духов гранатомет. Оглушенный, Богатырев никак не мог отойти от взрыва и лишь сильнее прижимал к плечу приклад пулемета, который вздрагивал в его руках, словно живой.
Так и вытащили командира, как после рассказал ему сержант Мохов, уже в госпитале, с пулеметом в руках, потому что, потеряв сознание, он не разжал сведенные намертво пальцы — они будто закостенели.
И снова белые, с черными крапинками березы впечатывались в синее небо. Только березовка из полого стебелька не бежала, потому что стояла зима и снег под ногами громко поскрипывал, будто радовался, что обрел голос. Вязаный платок на Жене заиндевел по краям от дыхания, а губы были теплыми и мягкими.
— Подожди, — говорила она и, подняв ладонь, закрывалась варежкой. — Я тебе сказать хочу… Ты меня больше не пугай, иначе я с ума сойду. Я даже в церковь ходить стала, пока ты в госпитале лежал. Молитвы ни одной не знаю, стою перед свечкой и одно шепчу: только бы выздоровел, только бы выздоровел…
— Как видишь, здоров Иван Петров! На казенных харчах отъелся, а теперь еще и ты кормишь, разнесет меня скоро, ни в одну дверь не пролезу.
— Смеешься… А я ведь серьезно. Пообещай, что больше меня пугать не будешь, пообещай.
— Не буду
Женя убрала ладошку и, вздохнув, сама поцеловала его.
Не знали они в тот зимний день, что на свое любимое место, в загородную березовую рощу, больше не придут, не будет им туда дороги ни зимой, ни весной, ни летом, ни осенью — никогда.
Через месяц с небольшим капитана Богатырева переведут в другую часть, и маленький уютный городок на Урале придется поменять на Подмосковье, где обещанной квартиры, конечно, не будет, а достанется им крохотная комнатка в офицерском общежитии с общей, одной на всех жильцов, ванной и туалетом в конце длинного коридора. Не успеют они оглядеться и попривыкнугь к новому своему положению, как грянут иные времена, и Богатырев, ругаясь, а иногда и матерясь, станет ездить на службу в гражданской одежде, потому что в военной форме можно было нарваться на особо нервных граждан, потерявших голову от демократии и свободы слова. Одного из таких, очень уж рьяного, Богатырев, не удержавшись, положил на асфальт троллейбусной остановки, водрузил ему на прежнее место слетевшие очки и до самых ворот части шел пешком, сцепив зубы и не разжимая сжатых кулаков.
Но это было лишь начало. Дальше покатилось, как под горку.
Зарплату стали выдавать тушенкой и хлебом. По ночам Богатырев ходил разгружать на станцию вагоны, а утром, не выспавшись, торопился на службу и в этой кутерьме даже не заметил, как солдат Евгешка сначала погрустнел, затем затосковался, после и вовсе просто-напросто исчез, оставив коротенькую записку: «Прости, я старалась, но не смогла, встретила другого и уехала с ним в Москву…»
Держал Богатырев бумажный листок в руке, перечитывал написанное на десятый раз, и первая мысль была — кинуться следом, разыскать, вернуть… Но не кинулся. Мучился, переживал, не находя себе места, но твердо держался принятого решения: вычеркнуть солдата Евгешку и позабыть. Позабыть не смог, но вычеркнуть — вычеркнул.
В дивизии между тем началось невиданное сокращение, и выбор офицерам оставляли небогатый: либо на гражданку, либо туда, куда Макар телят не гонял. Богатырев выбрал последнее.
И поехал.
Окна офицерского общежития выходили на плац, обставленный по всему периметру фанерными плакатами, за плацем — спортивный городок, а дальше — серые, приземистые склады и вправо от них — автопарк. Все, как везде, как в других гарнизонах, но что-то неуловимо настораживало, и поначалу Богатырев никак не мог понять — что? Стоял у окна своей маленькой комнатки, еще не открыв чемодан и не разложив вещи, смотрел и никак не мог избавиться от неясной тревоги, навалившейся на него сразу же, как только прошел через КПП к своему новому месту службы. Военный городок мотострелкового полка, обнесенный высоким забором из бетонных плит, располагался в ста километрах от столицы братской республики, в низине, неподалеку от автотрассы. Вокруг синели горы, над ними — чистое, без облачка, небо и палящий круг солнца. На календаре была середина сентября, но жара давила под тридцать, и абрикосы, которые вызрели прямо за бетонным забором, прогреваясь до самых косточек, лопались от сока. Богатырев, когда подходил к КПП, не удержался, сорвал несколько штук и до сих пор еще ощущал во рту сладко-вяжущий вкус.
Продолжал смотреть на плац, и вдруг осенило — он же безлюден! Как будто вывели весь личный состав за бетонный забор, оставив только часовых на вышках да дежурных на КПП.
В это время дверь его комнаты без стука распахнулась.
— Ну а вот и наш комбат! Давай, капитан, знакомиться! — Стоял на пороге с большим железным тазом, в который горой были навалены абрикосы, молодой, красивый мужик в рубашке защитного цвета без погон и в легких тренировочных штанах. Не дожидаясь приглашения, прошел в комнату и поставил таз посредине стола. — Разрешите представиться — капитан Дурыгин, командир первого батальона, прошу любить и жаловать. Сейчас ребята подойдут, отметить надо, за знакомство. Да и событие. За пять месяцев первый офицер сюда служить приехал. Остальные — отсюда. И за какие заслуги тебя сплавили?
— Не доложили, отшутился Богатырев и тоже представился, протянув руку.
— Эт точно. Нашему брату не докладывают. Откуда?
— Из Подмосковья.
— Ну и как там, в столице?
— По-всякому.
— И у нас бардак. Зря ты сюда прикатил, отвертеться надо было. Не слышал разве? «Братья» в городе уже третью неделю митингуют, скоро на абордаж сюда двинут. Семейный? Это хорошо, что без «прицепа». Легче бежать будет.
— А что — побежим?
— Как пить дать. Ну, где они там, умерли, что ли?! Подожди минуту… — Дурыгин ушел, но скоро вернулся с двухлитровой банкой и тоже поставил ее посредине стола, рядом с тазом. — Поехали, капитан? Коньячный спирт — рекомендую. От сорока болезней и от перестройки — первое лекарство.
Веселый, неунывающий мужик он был, этот Дурыгин. Пил, не хмелея, говорил, не умолкая, и задорно хохотал, показывая крепкие белые зубы. Через некоторое время еще раз выбежал из комнаты, вернулся и сообщил:
— Служба, Коля, превыше пьянки. Я им, конечно, соболезную искренне, но… господа офицеры-товарищи вохровцы[7] решили заступить па пост. Давай за тебя, за твое производство в вохровцы.
— Не понял.
— Докладываю. В связи с недокомлектом личного состава караульную службу несут все офицеры штаба полка, а также взводные, ротные и мы с тобой, грешные. Завтра в караул заступаем. Ты на одной вышке, а я на соседней. Два капитана! Читал такую книжку?
Коньячный спирт брал свое. Богатырев начал хмелеть и, когда это почувствовал, отодвинул стакан в сторону. Навалился на абрикосы. Дурыгин его не упрашивал продолжить и с успехом, по-прежнему равномерно, пил один. Ерничал, рассказывая о местной службе, и между делом, между шуточками, нарисовал Богатыреву довольно четкую картину происходящего, подводя итог одним коротким словом, которое он выплевывал, как косточку от абрикоса:
— Бардак!
Он почти не хмелел, только взгляд становился медленным и тяжелым. Вдруг отодвинулся от стола и предостерегающе поднял руку:
— Слышишь?
— Нет. А что?
— Слышишь?
— Да что?
— Держава, Коля, за спиной трещит. По всем швам. Знаешь, как здесь слышно…
И затрещало. Правда, уже поздно ночью, когда Дурыгин ушел, а Богатырев давно спал.
— Придержи за плечи. Сразу, по команде. Р-раз! — Выдернул штырь из дерева. — Теперь спускаем. Легче, легче. Положили. Бегом в санчасть, носилки — и сюда.
Солдат, который поднимался с ним на вышку, убежал. Второй растерянно топтался на месте, не сводя глаз с раненого.
— Как фамилия?
— Кузин, товарищ капитан.
— Стой здесь, Кузин. Если что — бей на поражение, без всяких предупредительных.
— Так нечем стрелять-то…
— А здесь что — конфеты?! — Богатырев ткнул пальцем в автоматный рожок.
— Холостые… Сначала двадцать семь холостых, а потом три боевых. Так приказано.
Богатырев выругался и поднялся на вышку. Автомата, с которым на посту стоял часовой, там не было. «Спал, сукин сын!»
— Товарищ капитан, автомат увели? — спросил снизу Кузин.
— Вам оставили! Когда проснетесь — принесут!
— А как не уснуть, рассудительно возразил Кузин. — Скоро уж месяц как из караулов не вылезаем. Эй, давай носилки сюда!
Часового уложили, понесли. Блестящий металлический штырь, по-прежнему торчавший в плече солдатика, холодно поблескивал, отражая свет фонаря. Богатырев поставил на пост Кузина, сам побежал к КПП. Скоро там, запаленно дыша, появился и Дурыгин. Сердито сплюнул и сообщил:
— Ушли, сволочи. На двух машинах были. Но одного, похоже, зацепили, кровь, как с барана, видно, что волоком тащили… Так, давай теперь рисовать картину.
Картина получалась дрянная. Часовой на вышке за автопарком уснул, нападавшие поднялись на бетонную плиту, перерезали колючку, пригвоздили штырем солдатика, забрали автомат и перелезли обратно. Видно, вошли во вкус и решили удачный прием повторить еще раз, уже на другой вышке. Но там стоял прапорщик, и хотя он наверняка тоже дремал, но только в половину глаза, а еще, как выяснилось, патроны в рожок его автомата заряжены были в обратном порядке и в ином количестве: сначала пятнадцать боевых, а затем пятнадцать холостых.
— Какой идиот придумал выставлять людей на пост с холостыми?! — не удержался Богатырев.
— Во избежание эксцессов с местным населением и учитывая большую вероятность провокационных действий, велено, доложу я вам, товарищ капитан, снаряжать магазин автомата через задницу.
— Да такого в сумасшедшем доме не сделают!
— Коля, у нас хуже, чем сумасшедший дом. У нас — бардак!
Прервал их подбежавший солдат:
— Товарищ капитану Кузин вот передал, на вышке оставили. Она в угол отлетела, в спешке не заметили…
И протянул бумажный листок, густо испачканный кровью. Дурыгин его развернул, прочитал, молча протянул Богатыреву. Ровными печатными буквами на листке старательно было выведено:
ИВАН СОБИРАЙ ЧЕМОДАН РЕЗАТЬ ВСЕХ СТАНЕМ.
«Служи по уставу — завоюешь честь и славу!» — Так было написано на одном из фанерных плакатов, который стоял на краю плаца. Когда рисовали плакат, когда прикрепляли его к дюралевым стойкам, а стойки вкапывали в землю и утрамбовывали, никому в голову не могло прийти, что грянут времена и полк окажется в таком положении, о котором в уставе не сказано ни единой буквой. Сверху, вместо ясных и четких приказов, сыпалось что-то невнятное и абсолютно неконкретное; твердили: усилить бдительность, не поддаваться на провокации, избегать столкновений, на вас огромная ответственность… И прочие слова, в которых явно слышалась испуганная растерянность тех, кто их говорил. И она, эта растерянность, уходя вниз, росла, разбухала, сваливалась, как песок, в поршни отлаженной машины — машина начинала скрежетать и глохнуть.
Командир полка время от времени куда-то исчезал, и его не могли найти, начальник штаба, рыхлый, мешковатый майор Осин, матерился на чем свет стоит — от той же самой растерянности. Отдавал заполошные приказы офицерам, через считанные, часы их отменял, офицеры спускали лайку на солдат и последние, зачумленные, сбитые с толку, смотрели на все происходящее глазами, в которых уже поселился страх.
На трассе, неподалеку от КПП, под утро стали скапливаться легковые машины. Возле них группками собирались разгоряченные мужчины, о чем-то говорили и спорили, размахивая руками и показывая в сторону военного городка. Фар не выключали, и фигуры в ярком свете казались больше, чем были на самом деле. Новые машины подходили одна за другой, группки людей разрастались, вздуваясь, как волдыри. Все это шевелилось, гуртовалось, как бы само по себе, а затем стало вытягиваться вдоль трассы в живую цепь.
Полк, обученный воевать с противником, коего требовалось уничтожать всеми имеющимися средствами, замер: люди на трассе не воспринимались как вражеские солдаты, стрелять категорически было запрещено, да и нечем — новой смене караула по приказу Осина не выдали ни одного боевого патрона.
Начинало светать. Офицеров срочно созвали на совещание, которое проходило в Ленинской комнате. На стене, там, где раньше висел стенд с портретами членов Политбюро ЦК КПСС, зияло теперь чистое и светлое пятно — пустое место. Другие стенды, призывавшие к единению с партией, тоже были сняты, но еще не вынесены — валялись грудой в углу. Остались на оголенных стенах лишь два — «Отличники боевой и политической подготовки» да текст присяги. Никто из офицеров не обращал на это никакого внимания — сняли и сняли. Один лишь Богатырев с любопытством огляделся и усмехнулся. В той части, где он служил до нынешнего назначения, тоже убрали старые стенды, а новые еще не повесили, потому что не знали — какие? Ждали указания сверху, а оно все запаздывало.
Потный, красный появился Осин. Бросил фуражку на стол, полез в карман за носовым платком, достал его, развернул и долго вытирал лоб. Словно артист, забывший текст своей роли, он тянул паузу, заполняя ее ненужными движениями. Наконец, вытерся, сунул платок в карман. Больше никакого заделья придумать себе уже не смог.
— Прошу внимания… — Сурово сдвинул брови и оглядел собравшихся. — Положение, товарищи офицеры, очень серьезное… А где Дурыгин?
Дурыгина не было. И Осин, забыв о серьезном положении, принялся распекать отсутствующего комбата.
Кто-то выглянул в окно и оповестил:
— Идет! Ого! Он что, на парад собрался?
— Какой еще парад?! Что за шутки?! — закричал Осин и ошарашенно смолк, словно подавился.
Дурыгин нарисовался на пороге в новенькой, отглаженной полевой форме с белоснежным подворотничком, с тоненькой и короткой орденской планкой на груди, в сапогах, надраенных до зеркального блеска. На тщательно выбритом подбородке белела крохотная кругленькая бумажка, прикрывающая нечаянный порез.
— Дурыгин!
— Я, товарищ майор. — Он прошел, громко стукая каблуками по полу, уперся сжатыми кулаками в стол. Докладываю. Представители братской республики стали прибывать на автобусах. На трассе сейчас примерно триста-четыреста человек. Никакого приказа, как я понимаю, уже не будет. При любом раскладе мы все равно остаемся крайними. Командир полка в настоящее время занят отправкой личного имущества…
— Капитан Дурыгин!
— Да пошел ты, товарищ майор. — Дурыгин даже не глянул в сторону начальника штаба. — В баню тазики катать! Командиру полка, подполковнику Акентьеву, на станции местными властями подан отдельный вагон. Идет погрузка. Колонна из десяти автомашин с вооружением, отправленная вчера утром на армейские склады в Россию, блокирована на восемьдесят шестом километре. Старший колонны, майор Архипов, и два прапорщика убиты. Солдаты взяты в заложники. Информация о продвижении колонны ушла отсюда.
Сразу двумя кулаками он пристукнул по столу.
— Дурыгин! Что вы несете?! — закричал Осин.
— Если мы продлим это дурацкое совещание еще на час, толпа ворвется на территорию городка. А я не баран и не желаю, чтобы меня на шашлык покрошили. Предлагаю — сейчас же выдать боевые патроны, на всех вышках поставить ручные пулеметы, из ангаров вывести бээмпэ и бэтээры, один бэтээр — к КПП, остальные пусть погромыхают по плацу. Склады заминировать. Всех собравшихся на трассе предупредить — при попытке проникновения на территорию полка огонь открываем без предупреждения.
— Дурыгин! — Осин покрылся красными пятнами и сорвался на визг. — Ты соображаешь?
Дурыгин развернулся к начальнику штаба и красиво, словно на занятии по строевой подготовке, вскинул руку к козырьку фуражки:
— Разрешите выполнять, товарищ майор? — И сразу же, не дожидаясь ответа, громко отчеканил: — Есть!
Задачу офицерам он поставил за две минуты. И по той готовности, с какой они вскакивали и выбегали один за другим из Ленинской комнаты, нетрудно было догадаться, что давно ждали именно этой определенности.
Осин больше не кричал. Потерянный, сгорбленный, тупо смотрел в пол. Крупные, веснушчатые руки вздрагивали. На затылке просвечивала маленькая продольная лысина, влажная от пота. Обмяк и словно обвис, расплылся на стуле. Медленно поднял голову, тягучим, запоминающим взглядом оглядел Дурыгина и Богатырева, пустые столы, за которыми только что сидели офицеры, и на полушепоте выдохнул:
— Дурыгин, это же трибунал. — Взглянул на часы. — Акентьев должен прибыть через три часа.
— Все ты, Осин, знаешь, только на горшок не просишься. Гадишь где попало. Эх, отцы-командиры… Пошли, капитан!
На плацу, выбрасывая густые плевки солярного дыма, уже разворачивались бээмпэ, расталкивали грохотом утреннюю тишину. На вышках маячили черные стволы пулеметов. От КПП, усиленный мегафоном, долетал металлический голос: предупреждаем… при попытке проникновения… на поражение… предупреждаем…
Ворота КПП разъехались, и в проем выкатился бэтээр. Взревел, резко затормозив, словно приседая для прыжка, и ствол пушки хищно зашевелился вправо-влево, отыскивая цель.
Живая цепь, уже готовая хлынуть на городок, замедлилась, замерла и вдруг тоненькими ручейками стала стекать к машинам. Дали задний ход, попятились автобусы, и как только они сдвинулись с места, в их раскрытые дверцы полезли люди.
Не прошло и десяти-пятнадцати минут, как на трассе остались лишь несколько «жигулей». Они прижались к обочинам, разъехавшись таким образом, чтобы держать под наблюдением центральную часть городка.
Неслышный пронесся по пространству, огороженному бетонным забором, общий облегченный вздох.
— А дальше — куда кривая вывезет. — Дурыгин опустил бинокль, приказал заглушить бээмпэ и бэтээры и в наступившей тишине, наклоняясь к Богатыреву, негромко закончил: — А вывезет она нас на пинках прямо в Рязань-матушку, в чисто полюшко.
— Почему в Рязань? — не понял Богатырев.
_ Ну, тогда в Ново-Пердуново. Устраивает? Широка страна моя родная… Есть куда бежать. У меня разговор к тебе, Коля, пойдем потолкуем, заодно и перекусим.
Маленькая комнатка Дурыгина сияла идеальной чистотой. Кровать заправлена без единой морщинки, а на одеяле, как у старательного солдата, отбит «уголок». На стене, в деревянной рамочке, висела фотография: пожилая женщина в платке, повязанном по-деревенски, облокотилась на изгородь и печально смотрела, чуть прищурясь, словно таила в себе неизбывное ожидание беды.
— Матушка моя, — мимоходом обронил Дурыгин, собирая на стол, и голос его потеплел. — Второй год не могу доехать. Мы же, Коля, земляки с тобой. Я с Алтая, триста кэмэ от Сибирска и вот она — Белоречка, сиди у меня в гостях, наливай и радуйся жизни.
— Подожди, удивленно остановил его Богатырев. — Откуда ты обо мне знаешь? Я вчера не рассказывал.
— А я с твоим личным делом ознакомился. — Дурыгин перестал улыбаться и прямо, в упор, посмотрел на Богатырева. Затем наклонился, открыл тумбочку, достал конверт из серой казенной бумаги, осторожно положил его на край стола. — Вот оно.
— Не понял.
— Сейчас доложу. Только давай сначала пожуем. Неизвестно, что день грядущий нам готовит. Рубай хорошенько. — Дурыгин подвинул тушенку, крупно нарезанные помидоры, хлеб. — Лекарства от перестройки не предлагаю, не тот случай.
— Слушай, давай сразу, не крути.
— Хорошо. Сразу так сразу. — Дурыгин сунул руки в карманы, прошелся, громко стукая каблуками, туда-обратно по своей комнатке и остановился напротив стола. — Значит, докладываю. Полк с потрохами продан и все мы тут — заложники. Командиром продан, товарищем Акентьевым, за сколько — не знаю. Ему позволили еще и квартиру продать и отдельный вагон для барахла предоставили. Думаю, что вагон этот уже чух-чух, куда-нибудь ближе к Москве катится. Часть оружия из полка уже уплыла, еще одна часть — в блокированной колонне. Все, что осталось, готовятся передать «братьям» в ближайшие дни, а полк расформируют. Ждут распоряжения из Москвы, а оно поступит, как пить дать. При нынешнем бардаке… Жить полку осталось неделю, не больше. Вот такая рекогносцировка, вкратце…
— А Осин?
— Нет страшнее зверя, которому год до пенсиона остался. Все знает, все видит, но помалкивает и матерится не по делу.
— Слушай, неужели такой развал?
— Хуже, Коля, даже и не знаю, как назвать. Из-за отсутствия времени в детали не посвящаю.
— Зачем я тебе нужен? — Богатырев, обычно осторожный в отношениях с людьми, проникался к Дурыгину доверием. Было что-то такое в этом капитане, что притягивало, приклеивало. И еще чувствовалось, что он перешагнул черту, за которой, несмотря на всю браваду, сквозило глухое отчаяние.
— Анекдот вспомнил, правда, «бородатый». Приходит посыльный: «Товарищ генерал, табе пакет». Генерал ему: «Не табе, а вам». Посыльный почесался и отвечает: «А нам он на хрен не нужен». Генерал осерчал: «Там что, умнее никого не нашли?» Посыльный еще раз почесался и отвечает: «Кто умнее, тех к другим, а меня — к табе». Вот и меня — к табе… Короче. За освобождение солдат-заложников выставят ультиматум: передать вооружение, технику и транспорт в целости и сохранности, а личный состав должен будет убраться без оружия.
— И откуда у тебя такие сведения?
— Сорока на хвосте принесла. Не перебивай. Заложников надо освободить. В ближайшие три-четыре часа. Местонахождение их известно.
— Но я же ни местности, ничего не знаю.
— Будет человек, который все знает. И одно отделение. Больше не могу, здесь люди нужны.
— Какой смысл тут держаться, если по приказу из Москвы, как ты говоришь, все равно сдадут братьям?
— Вот им! — Дурыгин выбросил руку со сжатым кулаком. — Вот им, а не вооружение с техникой! Сейчас приборы снимают, прицелы — все, что можно, все сделаем, чтобы не выстрелил и не поехало. Я им хрен да пустое место оставлю! Берешься заложников выдернуть?
— А ты не боишься такое предлагать? Совсем ведь меня не знаешь…
— У меня выбора нет. Личное дело передашь майору Иваницкому, он из особого отдела округа, с ним и на операцию пойдешь. Личное дело, как положено, двинется в обратном направлении, а тебе Иваницкий выправит бумагу, что полк расформировывают и капитан Богатырев направлен к прежнему месту службы…
— Слушай, так это же нарушение всех…
— Я же тебе сказал — бардак! А в бардаке все возможно. Иваницкий тебя знает по Афгану. Вот ему и будешь вопросы задавать.
— Я не помню такого. Иваницкий…
— И это у него спросишь. Хватит, Коля, разговоры говорить — время, время уходит. Так мы договорились? Выдернешь заложников?
Богатырев молча кивнул.
— Тогда действуем! — Дурыгин подошел поближе к фотографии матери и покаянно склонил голову: — Эх, мамонька моя родименька, ведь говорила мне, остолопу, иди, Сашенька, учиться на агронома, казенную машину дадут…
Странное все-таки происходило действо: ни обычного приказа, ни четко поставленной задачи, будто собирались тайком от начальства уйти в самоволку. Иваницкий, одетый в камуфляж без погон, мельком глянул на солдат, походя сунул руку Богатыреву, торопливо бормотнул свою фамилию и приказал:
— Без моей команды ни шагу. Вы, капитан, — в кабину, остальные в кузов.
Хрипловатый голос Иваницкого звучал жестко, отрывисто, до черноты загорелое лицо было непроницаемым. За руль ГАЗ-66 с брезентовым тентом он сел сам. Со скрежетом включил скорость и рванул с места, сразу сворачивая с накатанной дороги — под гору. Не поворачиваясь к Богатыреву, даже не взглянув на него, коротко спросил:
— Личное дело при тебе?
— При мне.
— Это хорошо.
— Разрешите вопрос?
— Не разрешаю. Не отвлекай, помолчи.
Накатанная дорога, вильнув, соскользнула в заросли и сразу же превратилась в какую-то овечью тропу. Машина забултыхалась на колдобинах, затряслась, но с быстрого хода не сбивалась. Маршрут Иваницкий, видно, знал: примерно через час дурной езды по полному бездорожью, нигде не остановившись, он заглушил машину возле каменного распадка.
— Прибыли, капитан. Запоминай. Дальше — пешком. Переходим ручей, за ним — поляна. Там старый кирпичный склад. Торчит прямо посередине, незаметно не подойти. План простой. Все окна выходят на ту сторону, с этой стороны — дверь. Берешь одного гвардейца, какой пошустрее, и подползаете с этой стороны, мы на той. Качнем макушку тополя — вы сразу к двери. Сделаем шум погромче, они к окнам кинутся, а вы в это время — к двери, одним махом. Предупреждаю — охрана вооружена. Никаких рукопашных? Если что — на поражение. Пошли.
В напарники себе Богатырев взял Кузина. Они по зарослям доползли до края поляны и залегли, ожидая сигнала. С широкого веснушчатого лба Кузина срывались крупные капли пота, падали беззвучно и исчезали в траве. «Не подведи, родной…» — мысленно попросил Богатырев своего напарника, помня о том, что Дурыгин перед погрузкой успел шепнуть: «Кузина возле себя держи, надежный парень…»
Качнулась макушка пирамидального тополя, еще раз… Поехали! Бухнул одиночный выстрел, второй, третий… Взлетели истошные крики, смешались, слились в дурной ор, но звуки эти доходили до сознания уже невнятно и приглушенно, намного громче стучала кровь в висках, отзываясь на неистовый бег, в котором выкладывался Богатырев, целясь к низкой, чуть открытой двери старого склада. Спиной чуял, что Кузин не отстает. И холодила в подсознании боязливая мысль, что на открытой поляне — как на ладони.
Дверь. Пинком Богатырев отхлестнул ее настежь, влетел в склад и сразу — влево, чтобы не маячить в проеме. Кузин, бежавший за ним след в след, метнулся вправо. Две короткие очереди ударили в потолок почти одновременно.
— На землю! Клади оружие! На землю! — заорал, срывая голос, Богатырев.
И еще одну очередь, длинную, в стену. Пули визгнули, уходя рикошетом, осыпая вниз каменную крошку. Высокий бородач, обернувшись, судорожно, рывками, поддергивал автомат, словно тот был неимоверной тяжести. Навскидку, не целясь, Богатырев пластанул его по ногам. Бородач выронил автомат, ткнулся головой в пол и покатился, оглашая склад пронзительным визгом.
Будто отзываясь на этот визг, в пустом проеме окна возник Иваницкий, гибкий, как хищная рыба, соскользнул вниз, сшиб одного из охранников с ног, вырвал у него автомат. Остальные сами побросали оружие. Солдаты, заскочившие следом, держали теперь всех под прицелами. Иваницкий, тяжело дыша и почему-то беспрестанно отплевываясь, быстро и сноровисто вязал руки охранникам, сдергивая с них брючные ремни.
Скоро все было кончено.
Богатырев перевел дух. Огляделся. И растерянно опустил автомат. В складе не было никаких перегородок, все — перед глазами. Не было и солдат, взятых в заложники. Во взгляде Иваницкого скользила та же растерянность. Но он ее сразу же погасил, резко обернулся к охранникам, сидевшим теперь у стены, отрывисто бросил:
— Где солдаты?
Охранники не отозвались.
— Ладно. Если не скажете — угроблю здесь до единого. До единого! Повторяю — где?
Молчали.
Даже раненый Богатыревым перестал визжать и кататься по полу. Тянулся руками к штанинам, набухшим кровью, прислушивался.
— Кузин, перевяжи его, — скомандовал Богатырев.
Но Кузин вдруг пошел вдоль стены и, дойдя до угла, опустился на колени. Разгреб сухую, сыпучую землю, нетерпеливо позвал:
— Товарищ капитан! Смотрите!
Под землей оказались доски. Разгребли еще и увидели деревянную крышку с прибитым к ней металлическим кольцом. Потянули, крышка медленно и тяжело подалась, обнажая прямоугольный лаз. Внизу мутно колебался огонек. Богатырев, не опуская автомат, осторожно спустился по крутым ступеням узкой лестницы вниз. Глубокий подвал, обложенный кирпичом, едва освещался одной стеариновой свечкой. Возле стен была набросана сухая трава, на которой сидели солдаты. Они вскочили, увидев Богатырева, и на смутно различимых лицах ярко прорезались глаза, в которых вспыхнуло лишь одно: «Спасены!»
— Все наверх! Быстро! — Богатырев повернулся и только тут увидел, что в дальнем углу кто-то не сидел, а лежал на сухой траве, накрытый широкой тряпкой, похожей на одеяло. Подошел, скинул тряпку Солдат лежал абсолютно голый и даже не пошевелился, глядя тупым, равнодушным взглядом мимо Богатырева.
— Что с тобой? Ранен?
Солдат не отозвался и даже не шелохнулся.
— Подождите, товарищ капитан, мы сами… — Солдатика завернули в тряпку, потащили наверх. Тот по-прежнему не шевелился, лишь упрямо и тупо тянул взгляд куда-то в угол.
— Они, товарищ капитан, его… — И говоривший сбился, не находя подходящего слова, но Богатырев и так все понял. Стиснул в руках автомат, чтобы унять дрожь в руках, еще раз осмотрел подвал и выбрался из него последним.
Кузин между тем отыскал еще один тайник и оттуда вытащили цинки с патронами, автоматы и новенькую, еще в оружейной смазке, снайперскую винтовку. Кузин, смахивая пот с веснушчатого лба, то и дело приговаривал:
— Наше добро-то, точно — наше. Во-о-о дела-а…
Его приговаривания раздражали Богатырева, и он прикрикнул:
— Да замолчи ты!
— Я помолчу, товарищ капитан, помолчу, — незлобиво отвечал Кузин. — Щас я помолчу, а вот как по мне с таких стволов вдарят, я благим матом заору, как пить дать, заору.
Богатырев, выгребая оружейный арсенал, покрикивая на Кузина, не забывал ни на секунду о солдатике, завернутом в тряпку, и никак не мог унять дрожь в руках. Взгляд солдатика напоминал взгляды смертельно раненных, когда они уже попрощались с жизнью и ничего не ждут, лишь торопят тот миг, который отодвинет их за последнюю черту.
Прихватив последний цинк, он уже поднимался по лестнице, когда в гулком складе ударила длинная очередь. Бросив цинк, выскочил из горловины тайника, метнулся в угол, вскидывая автомат, и сразу же опустил его, ошарашенно замер.
Всего и прошло-то — минуты… А картина…
Все охранники, расстрелянные в упор, валялись у стены, распластанные в судорожных позах. Чуть поодаль от них — тот самый солдатик, обмотавший себя, как юбкой, грязной тряпкой. Вместо лица — красная мешанина. И лишь на шее, не залитая кровью, торчала чистенькая прядка белесых волос, собравшаяся в махонькой детской ложбинке.
Иваницкий осторожно высвободил автомат, все еще зажатый в руках солдатика, поставил его на предохранитель и, отводя взгляд, сказал Богатыреву:
— Пока я солдат расспрашивал, он автомат подобрал, а дальше… Сам видишь. — Иваницкий выругался и приказал подогнать машину к складу.
Трупы охранников решили не трогать. Погрузили цинки, оружие, осторожно положили несчастного солдатика, завернутого теперь в измазанную в мазуте плащ-палатку, которая нашлась в кузове. Иваницкий угрюмо всех оглядел, еще раз выругался и отдал команду:
— Оружие держать наготове!
Обратный путь до военного городка занял почти три часа. Сначала забарахлил мотор, а затем, километра через два, пришлось менять колесо. День между тем быстро соскользнул к вечеру, длинные тени от деревьев вытягивались по земле, наливались густеющей темнотой.
Солдаты молчали, старались не смотреть на своего мертвого товарища, завернутого в плащ-палатку, и беспрерывно смолили крепкую, вонючую «Приму» — целых две пачки выдал им запасливый Иваницкий. Пальцы держали на спусковых крючках автоматов. Мотор подвывал на подъемах, из-под колес летели мелкие камни, а овечья тропа, казалось, никогда не закончится.
Но все-таки добрались. В густеющих сумерках прорезались фонари военного городка, бетонный забор, вышки, на которых стояли часовые, и этот вид, похоже, порадовал Иваницкого; остановив машину перед воротами, он хлопнул ладонями по рулю и выдохнул:
— Поживем еще, побултыхаемся! А, капитан, как думаешь?
— Я все-таки спросить хотел…
— Спросишь, капитан, спросишь, а я тебе все расскажу, только не сейчас, вечер воспоминаний пока откладывается. Ну, чего тут у них делается?
А делалось в полку следующее…
Командир в расположении так и не появился. Командование на себя принял Дурыгин, и он уже не терзал телефон, чтобы добиться указаний и приказов сверху, понимал, что их не будет, понимал, что решения придется принимать ему самому и от этих решений теперь зависит жизнь сотен людей. И поэтому действовал так, как считал нужным: полк готовился к обороне. На вышках по-прежнему стояли ручные пулеметы, возле КПП дежурил бэтээр, на плацу, рассредоточившись, маячили бээмпэ, а по внешней стороне периметра, с перерывами в полчаса, курсировал караул, усиленный гранатометчиком и снайпером. На дороге больше уже не скапливались машины, не толпились люди, маячили лишь несколько «жигулей», прижавшись к обочинам.
— Пусть поглядят, — говорил Дурыгин. — Пусть знают, что, если сунутся, мало им не покажется…
Увидев Иваницкого и Богатырева, он так обрадовался, что даже ногой притопнул, словно хотел пуститься в пляс. Но Иваницкий сразу притушил его радость:
— Двухсотый в кузове. Распорядись. И пусть ребят накормят. Нам тоже с капитаном перекусить чего-нибудь. В штабе будем.
В штабе, когда наскоро поели и остались втроем, Иваницкий коротко рассказал о том, как освободили заложников. А затем резко поднялся из-за стола, подошел к окну и долго смотрел на плац, словно увидел там что-то необычное. Не оборачиваясь, спросил:
— Дурыгин, хочешь совершить подвиг?
— Чего-о?
— Героический подвиг, который золотыми буквами впишут в историю Советской армии.
— Поздно, — усмехнулся Дурыгин. Когда курсантом был, очень хотел, даже представлял в мечтаниях, какой именно. А теперь…
— Вот то-то и оно — ни подвигов, ни славы, одно дерьмо по довольствию. А подвиг совершить придется. При любом раскладе боеприпасы вывезти не удастся. Оставлять их нельзя. Оставим — они на наши головы потом полетят, все к тому идет. Значит, что?
— Значит, фейерверк, — глухо отозвался Дурыгин. — На ходу только бээмпэ, бэтээры и автомашины. Все остальное приведено в негодность. А боеприпасы… Я понял.
— Награды ты за это не получишь, но хоть совесть чистой останется. А нам, капитан, тоже подвиг предстоит совершить.
— Какой? — спросил Богатырев, который уже перестал чему-либо удивляться. Все, что произошло с ним за столь короткое время и что раньше показалось бы просто-напросто дурным сном после крутой пьянки, представало теперь в жесткой реальности, и в этой реальности предстояло жить, надеясь лишь на призрачную удачу.
— А это я тебе чуть позже объясню. Где тут телефон?
Снова они сидели в кабине ГАЗ-66; в кузове, в одиночестве, дремал Кузин, повесив автомат на шею, а над ними, раскинувшись во всю ширь, нависала теплая южная ночь, кромешную темноту которой с трудом пробивал свет фар. Ехали по какой-то запутанной, глухой дороге, оставляя в стороне трассу. Богатырев ничего не спрашивал, ждал, когда Иваницкий сам заговорит и расскажет — куда и зачем они в этот раз едут. Но тот молчал, согнувшись за рулем, и вглядывался в дорогу, что-то беззвучно шептал, едва размыкая губы. Скорее всего, именно таким образом ругался матом.
Впереди замаячили смутные фонари. Иваницкий выключил фары и дальше, как на ощупь, медленно повел машину в сплошной темноте. Но скоро остановился и заглушил мотор.
— Значит так, капитан, докладываю. В полку не стал говорить, даже Дурыгину, иначе все офицеры с ума сойдут, а тебе сейчас скажу. Вчера утром четыре «икаруса» с офицерскими семьями вышли на трассу, в Россию. А вот здесь, на автостанции, их заблокировали. Держат еще с обеда. Похоже, собираются какие-то требования выдвинуть. Какие? Никто не знает. А здесь до российской территории осталось каких-то семьдесят километров. Автобусы мы должны разблокировать.
— Втроем?
— А ты чего хотел? Весь полк сюда двинуть? Не мог я больше никого брать, иначе пришлось бы говорить — зачем беру. Представь, что это твоя благоверная с детишками в том автобусе сидит… Представил? Ну и все. Я эту автостанцию знаю, доводилось бывать. Сейчас пойду огляжусь, а вы здесь ждите.
Иваницкий легко выпрыгнул из кабины и неслышно растворился в темноте. Богатырев еще посидел и тоже спустился на землю, негромко окликнул Кузина:
— Боец, ты живой? Или спишь?
— Живой я, товарищ капитан, живой, не сплю. А сигаретки у вас не будет? Аж уши опухли!
— Будет.
Кузин махом катапультировался из кузова, жадно раскурил сигарету и после нескольких затяжек начал бормотать-приговаривать, скорее всего, самому себе:
— Я вот думаю, угробили парня, которого мы в полк привезли, а у него ведь мать есть… Ждет его дома, письма пишет… Как ей жить после этого? Войны вроде нет и сына тоже нет…
Бормотания Кузина, как ржавый гвоздь в живое тело, но Богатырев его не обрывал, делал над собой усилие и слушал, а перед глазами все возникала прядка белесых волос в ложбинке худой, почти детской шеи… Все-таки не выдержал.
— Хватит причитать. Лучше скажи — капитана Дурыгина давно знаешь?
— Больше года уже, как служу здесь. Он мужик хороший, справедливый, на пустом месте никогда не придирается.
«Да, хороший мужик. Только повезло ему по самые ноздри. Что с ним будет? И с полком?»
Дальше старался не думать. Но перед глазами, точно так же, как прядка волос в ложбинке шеи, возникал Дурыгин в отглаженной полевой форме, с коротенькой орденской планкой, в надраенных сапогах и с махонькой бумажкой на подбородке, закрывающей бритвенный порез. Вообще-то, чистое белье надевают перед… Тьфу, черт! Богатырев даже сплюнул себе под ноги.
— И неизвестно, когда его домой отправят, а то еще и здесь закопают, даже могилки не будет, где поплакать…
— Кузин, замолчи.
— Да я замолчу, товарищ капитан, только душа-то живая, не хочет молчать.
— Я тебе приказываю — молчи!
— Есть.
Кузин обиженно присел на траву, привалился спиной к колесу, запрокинул голову, уставив взгляд в темное пространство, и вздохнул:
— Домой о-охот-а-а!
В это время неслышно появился Иваницкий — как из-под земли выскочил. Отдышался и быстро заговорил, будто боялся, что ему не хватит времени, чтобы сказать все, что хотел:
— Диспозиция следующая: там навес, примыкает к сараю, то есть к автостанции, на трассе — два бетонных блока, но полностью проезд не загородили. Если удастся — «икарусы» пройдут. Семь человек. По одному у блоков стоят, остальные в сарае, чай пьют. «Икарусы» на трассе, метрах в тридцати, их никто не охраняет. От блоков видно, поэтому и не охраняют. Надо сначала снять двух, которые возле блоков, а после заблокировать тех, кто чай пьет. Когда «икарусы» пройдут, свою машину ставим между блоками, чтобы наглухо, чтобы в погоню не ударились.
— Без переговоров, сразу?
— А какие переговоры, капитан? Думаешь, они нас слушать станут? Они только силу понимают, а так как силы против них нет, они во вкус вошли, кровь почуяли — теперь уже никакие слова не помогут. Покрошат и зажарят. Значит, один — твой, один — мой. Боец, берешь ручной пулемет и, если мы тихо их не снимем, бьешь по этой чайхане, главное, чтобы они из нее не выскочили. Ну, все ясно? Пошли.
— Ясно-то ясно… пробормотал Кузин, но дальше слов у него, видимо, не нашлось и он замолк.
След в след за Иваницким вышли к автостанции, скудно освещенной несколькими фонарями. В их свете виднелось и здание самой автостанции, низенькое, приземистое, будто расплющенное, и бетонные блоки и дальше, стоявшие друг за другом, «икарусы». Часовые сидели на блоках спинами к автостанции, время от времени о чем-то переговаривались друг с другом на родном языке и чувствовали себя, похоже, в полной безопасности, потому что даже по сторонам не смотрели. Это их и сгубило. Иваницкий и Богатырев сняли горе-часовых бесшумно.
Но везение на этом и закончилось.
Дверь приземистого здания распахнулась и сразу захлопнулась, в освещенных окнах забегали фигуры, кто-то пронзительно закричал, но все покрыла пулеметная очередь. Богатырев с Иваницким тоже ударили по окнам, превращая стекло в мелкое крошево, вскинулись разом, чтобы подбежать ближе, и в этот момент Богатырев, будто уткнувшись в преграду, опрокинулся навзничь, шарил по земле руками, пытаясь упереться, но земли не чувствовал, а руки проваливались в пустоту.
Плакал ребенок. Надсадно, безутешно, навзрыд — так плачут взрослые люди, убитые горем.
«Откуда здесь ребенок? Где Иваницкий? Где Кузин?» Богатырев ощущал под собой покачивания, различал кроме детского плача неясные голоса, напрягался, пытаясь их понять, но никак не мог вырваться из полузабытья в явь. Судорожно вытянул руку, она уперлась в шершавое дерево. «Где я?» Но тут его резко качнуло, и он снова провалился в полное забытье, будто ушел на дно, под толщу воды.
Но и туда, до самого дна, достигал не умолкающий тонкий плач и через какое-то время он поднял Богатырева вверх. На этот раз, открыв глаза, увидел над собой качающийся вогнутый потолок, одолевая боль, повернул голову и догадался, что это вагон без всяких перегородок, набитый ящиками, узлами, какими-то пакетами и на всех этих ящиках, узлах, на полу и возле стен сидели, лежали люди. Их было много. «Откуда они?»
Ветхая старуха копалась в картонной коробке, доставала из нее цветные тряпки, близко подносила к лицу и откладывала в сторону, доставала новые, опять разглядывала и никак не могла найти нужные. Повергшись спиной к старухе, беспрестанно покачивалась, баюкая забинтованную руку, совсем еще молодая девушка, и дико было видеть ее милое курносое лицо, пышные русые волосы и замусоленный, обремкавшийся бинт с засохшим на нем кровяным пятном.
Напротив, привалившись к вздрагивающей стене вагона, спала женщина. Растрепанные волосы закрывали ее лицо, голова безвольно моталась из стороны в сторону, но и во сне женщина не размыкала рук, а на руках у нее, завернутый в солдатское одеяло, заходился в плаче крохотный ребенок. Кричал, не переставая, словно хотел поднять, вскинуть всех, кто находился в вагоне, но не мог докричаться даже до матери, подкошенной смертельной усталостью. В проеме расстегнутой кофты белела грудь с обсохшим коричневым соском, от которого сразу же начинался и тянулся вверх лиловый синяк.
— Товарищ капитан, ожил, ё-моё! — Улыбаясь и морща от восторга веснушчатый лоб, над ним наклонился Кузин. Богатырев едва разлепил ссохшиеся губы:
— Пить…
— Щас, товарищ капитан, щас, и пить и есть достанем. — В голосе Кузина слышалось прямо-таки ликование.
Он вскочил, отошел в сторону и скоро вернулся с кружкой. Ловко приподнял голову Богатырева и долго поил его, разливая воду на подбородок и на грудь. Напившись, Богатырев почуял, что к нему вернулся голос:
— Где мы, Кузин? Меня здорово зацепило?
— Крепко, товарищ капитан, но не смертельно. Одна меж ребер прошла, легкие не задело, а вторая в плечо.
Тут врачиха оказалась, раны обработала, сказала, что до госпиталя вы дотянете. А где мы? Да хрен его знает! Окон же тут нету.
— Что за вагон?
— Да тут не вагон, товарищ капитан, а целый состав телячьих вагонов. У нас еще ничего, а в соседнем, в нем раньше цемент возили, там все, как в муке, сидят. И везде беженцы.
— Иваницкий живой?
— Живой. Еле-еле мы оттуда выцарапались. Как вас зацепило, падла какая-то из окна шарахнула, он кругаля дал и две гранаты им в окно. Вся сараюшка развалилась. А дальше — совсем весело. Только «икарусы» через блоки провели, только поехали по трассе, смотрим, машина за нами увязалась, потом еще одна, третья, близко не подходят, а так, тянутся следом. Ясно, что подмоги ждут. Тогда пришлось с трассы съехать, сколько смогли протащились по проселку, а дальше ходу нет, одни колдобины, зато смотрим — машины отстали, видно, побоялись. «Икарусы» бросить пришлось и своим ходом до станции добирались, а там этот состав. Теперь вот едем… Домой едем…
— А полк как? Дурыгин?
— Про это не скажу, товарищ капитан, не знаю. Да, главное чуть не забыл, Иваницкий мне планшетку передал, беречь велел, как свои яйца. Так и сказал. Она при мне. И еще сказал, что в Ростове нас встретят и в госпиталь доставят. Я как будто сопровождающий. Доставлю вас до госпиталя и в комендатуру пойду, где до дембеля буду дослуживать — хрен его знает! Товарищ капитан, как же так случилось?
— Ты о чем?
— Да позор-то… Чурки на пинках выкинули. Такая громада с оружием, а выкинули. Как получилось — ни бельмеса не понимаю… Тоска у меня, товарищ капитан, тоска голимая…
Богатырев ничего не ответил. Да и что он мог сказать? Отвернулся от Кузина и закрыл глаза.
Внезапно успокоился, перестал плакать ребенок… И хотя он еще продолжал обиженно всхлипывать, но в этих всхлипах была уже какая-то умиротворенность. Измученные люди тоже начинали засыпать, но и во сне их не отпускали недавние переживания — то стон слышался, то испуганный вскрик.
А состав громыхал, рвался через враждебное пространство, напрягая все свои железные силы — в Россию. Туда, где его пассажиров никто не ждал.