Сильное течение легко и быстро тащило старую деревянную плоскодонку и закручивало воронки, которые выскакивали из-под лопашных весел, которыми размеренно греб Богатырев. Первомайск давно уже остался позади, Обь была пустынной, и берега, правый и левый, тоже были пустынными и безлюдными. Даже рыбаков нигде не маячило. Водная гладь искрилась под высоким полуденным солнцем и яркие скользящие отблески заставляли прищуриваться.
Анна сидела на задней седушке, держала на коленях икону, не выпуская ни на минуту, заслонялась ладошкой от режущего света, с любопытством смотрела по сторонам. Она как будто оттаяла, щеки зарозовели, заблестели глаза, и даже голос, казалось, изменился, зазвенел, набравшись силы:
— Как Алексей Ильич Обь любил! Часами мог на берегу сидеть. Молчит, курит, о чем-то думает, а я рядом, тоже молчу, но всегда такое чувство испытывала, словно слышу, что он со мной разговаривает. Обо всем разговаривает. О реке, о небе, о семье вашей, о доме…
— Не надо, Аня, про дом. Я же говорил — нет больше дома…
— Ой, простите, Николай Ильич, разболталась.
— Да ты говори, говори, я слушаю, даже грести легче.
— Нет, я помолчу. Пусть лучше Алексей Ильич говорит…
Она замолчала. А затем, глубоко вздохнув, закрыла глаза, прислонилась щекой к краю иконы и голос у нее зазвенел еще сильнее:
— Грусть невестина. Идет теплый снег.
Все поставлено на свои места.
Мне невесело. Я люблю вас всех,
Кто любить меня перестал.
Вот начало пути. По нему пойду
Вместе с вами, возьмите, а?
Чтоб не видеть, как бедная церковь в саду
Прячет очи от глаз вытрезвителя.
Сколько ног вышивало мне снег под окном,
А потом, когда пряжа рвалась,
Я прощенья просил у знакомых икон,
Что втоптал эту вышивку в грязь.
Возжалеть бы о прошлом, но черт начеку —
Кони сбились с дороги и встали,
И не могут никак заступить за черту,
Где любить вы меня перестали.
Грусть невестина. Идет вечный снег.
Все поставлено на свои места.
Мне невесело. Я люблю вас всех.
Богатырев даже грести перестал. Так необычно и, казалось, совсем не к месту звучал голос Анны, но слова, которые она произносила, были совершенно ясными и понятными — до неосознанной боли и жалости.
Он снова опустил весла в воду, рывками принялся грести и лодка, получив ускорение, еще быстрее заскользила вниз по течению, унося на себе гребца и пассажирку все дальше и дальше от Первомайска, где поселилась с недавних пор реальная опасность. Удастся ли убежать от нее?
Ни Анна, ни Богатырев старались об этом не думать и между собой об этом не говорили. Слишком быстро, стремительно происходили события и всякий раз так неожиданно, что загадывать наперед не имело смысла — все равно не угадаешь, что может случиться.
В Приобское они приплыли поздним вечером. Солнце, соскользнув за дальние ветлы, еще не погасло, и на пологом песчаном берегу лежали светлые полосы. По ним и пошли, поднимаясь к деревне, которая теснилась своими домами на невысоком взгорке, вдаваясь на небольшом пространстве в глухой, сосновый бор. За деревней, чуть на отшибе, увидели простую деревянную ограду из не ошкуренных жердей, а дальше, за ней, высились, поднимаясь метра на два, кирпичные стены будущего храма, лежали доски, бревна, а еще дальше, за этой строительной площадкой, виднелись три небольших домика, поставленных, видно, совсем недавно, и возле каждого из них был разбит огород с аккуратными грядками и с ровными рядками картошки. Две монахини с лейками поливали грядки, и Анна направилась прямо к ним. Богатырев остался возле ограды. Монахини проводили Анну к одному из домиков, вошли вместе с ней, но скоро суетливо выскочили, торопливо, подбежали к нему, торопливо поклонились и одна из них, почему-то тревожно оглянувшись, быстро сказала:
— Велено забрать, вы здесь ждите…
Они подхватили икону, по-прежнему замотанную в старую бархатную штору и перевязанную бечевкой, рюкзак с бумагами и еще торопливей побежали обратно. Богатырев даже не успел им кивнуть в ответ, стоял на месте возле ограды и терпеливо ждал — что дальше будет? Ждать ему пришлось долго. Анна вернулась из домика, куда ее проводили монахини, уже в темноте. Положила руки на жердь, помолчала, собираясь с духом, и тихо, почти шепотом сообщила:
— Я здесь остаюсь, Николай Ильич. Я Марии Степановне, ой, игуменье, матушке Ефросинии, все рассказала, она поняла…
— Подожди, ты что, в монахини пойдешь?
— Не знаю. Пока послушницей, а там видно будет. Может, мне и не разрешат в монахини, я ведь… — Анна сбилась, глотнула воздуха и договорила: — Я ведь беременна. Теперь уже можно сказать. Не оборвется ваш род богатыревский. Простите, Николай Ильич, не могу я больше говорить, и вы меня ни о чем не спрашивайте. Да, чуть не забыла, сказала матушка Ефросиния… Там, ниже по течению, село есть, Пономарево, и рано утром оттуда автобус идет в Сибирск. Прощайте, Николай Ильич, пойду я, а то плакать начну…
И она пошла, не оглядываясь, спотыкаясь на ровном месте, низко опустив голову, словно пыталась что-то разглядеть на земле в наступившей темноте.
Богатырев спустился к Оби, оттолкнул лодку, выгреб на середину реки и бросил весла. Смотрел, как истаивают редкие огоньки Приобского, вслушивался в тишину, которая лежала над текущей полноводной рекой, и странное чувство владело им — полного, абсолютного спокойствия. Теперь, оставшись один, он не испытывал никакой тревоги, потому что за самого себя давно уже не боялся.
Сибирск встретил легким дождиком, который быстро иссяк, оставив после себя свежесть и мокрые тротуары, которые быстро высыхали под солнцем. Серые здания, умытые небесной влагой и залитые светом, потеряли свою обычную угрюмость и как будто повеселели. Даже грязь и мусор на разбитых, искрошенных машинными колесами дорогах не так сильно бросались в глаза, словно их заштриховали. Невидный за поворотом, пронзительно звенел трамвай и звоном своим прорезал тугой автомобильный гул.
И вдруг посреди этого разнородного городского шума ударила по сердцу мелодия «Прощания славянки», зазвучала призывно и горько, как отзвук минувшей жизни, возвращая в прошлое, в четкий курсантский строй, когда гудел плац от единого строевого шага, а душа в тесном единении с сотнями других взлетала в небо. Будто завороженный, Богатырев почти побежал навстречу родным, щемящим звукам, которые доносились от входа в метро. Проскочил улицу на красный свет светофора и замер, когда увидел у парапета знакомых музыкантов, тех самых ребят, которых слышал у вокзала. И в этот раз они были в ударе, словно не на инструментах своих играли, ада самих себя исторгали душевную печаль и боль. «Дрогнул воздух туманный и синий, и тревога коснулась висков, и зовет нас на подвиг Россия, веет ветром от шага полков…»
Стоял, слушал и. медленно поднимал руку, чтобы ладонью закрыть глаза…
Высокий потолок усеян был мелкими трещинами, и Богатырев, не имея возможности даже повернуться на бок, считал эти трещины, сбивался со счета и начинал снова — одна, две, три…
Иного занятия, слушая тусклый и нудный голос следователя из военной прокуратуры, он себе придумать не мог. Следователь появился в окружном госпитале, где теперь лежал Богатырев, на следующий же день после операции. Аккуратно придвинул к кровати табуретку, поправил халат, накинутый поверх кителя, разложил на коленях портфель и, вытащив из него бумаги и ручку, приступил к допросу:
— Для начала, капитан, я должен вас предупредить, что дело ваше выделено в особое производство в связи с тем обстоятельством, что власти республики, где вы столько чудес натворили, выдвинули официальный протест в связи с гибелью мирных жителей. Поэтому в ваших интересах отвечать на все мои вопросы честно и ничего не утаивая. Вы же не сами открыли огонь по мирным жителям, вам же кто-то приказ отдавал. Кто?
Правый бок и плечо нестерпимо ныли, рука с воткнутой в нее иглой капельницы немела и наливалась тяжестью. А тут еще утка из толстого стекла, лежавшая между ног, колыхнулась, когда попытался пошевелиться, содержимое из нее выплеснулось, и теперь Богатырев ощущал под собой противную мокреть, которая раздражала сильнее, чем нудный голос следователя. Он молча ругался и продолжал считать трещины.
— Если вы не будете отвечать на мои вопросы, это все равно не освободит вас от ответственности, — продолжал нудить следователь. — Тогда на суде вся вина ляжет именно на вас. Подумайте, прежде всего, о себе. А еще уясните, вы же неглупый человек, уясните одну простую вещь: в данном случае виновные обязательно должны быть найдены и наказаны. Обязательно! И мы их найдем. Но степень вины может оказаться разной. Итак, кто отдавал вам приказы? Иваницкий? Дурыгин?
— Сорок пять… — неожиданно для себя вслух произнес Богатырев.
— Что? Что вы сказали? — не понял следователь.
— Сорок пять трещин на потолке. Надо бы покрасить потолок или побелить.
— Не корчите из себя героя, капитан! Я посмотрю на вас, когда приговор услышите! На брюхе еще поползешь, сопли будешь размазывать и прощенья просить! — Голос следователя разом сорвался с ровного звука, взлетел и раскатился по всей палате, зазвучала в нем яростная угроза, разбавленная злостью.
Но и Богатырев, вместо того чтобы молчать, как он решил сначала, тоже слетел с зарубки. Мгновенно. Даже подумать не успел, как левая рука ухватилась за стеклянную утку, вздернула ее вверх, чтобы обрушить на следователя, но боль так полохнула по всему телу, что пальцы сами собой разжались, шутка, не взлетев, только перевернулась, выливая содержимое на колени следователю.
Тот вскочил, сдернул с себя халат, принялся вытирать портфель, увидел-мокрые брюки и в ярости бросил халат под ноги. Не кричал, не ругался, но, когда уходил, остановился у двери и зловеще пообещал:
— Ну, подожди, я еще на тебе высплюсь!
Богатырев в его сторону даже голову не повернул, тупо смотрел в потолок и заново считал трещины.
После пришла медсестра, долго ворчала на него, освобождая от капельницы, переворачивая с боку на бок и перестилая постель. Богатырев слушал ее ворчание и почему-то глупо улыбался.
А ночью его осторожно тронули за плечо. Открыл глаза и увидел при неярком свете Иваницкого. Наклонившись, тот стоял над ним и негромко приговаривал:
— Вставай, боец, труба зовет на подвиг ратный… Вставай, вставай…
— Куда, куда она зовет? — окончательно просыпаясь, радостно спросил Богатырев. — Живой?
— И даже здоровый. А труба зовет нас сматываться из этого заведения, быстро и без шума. Ты уж потерпи, капитан, и помолчи пока.
В это время за спиной у него возникла медсестра, которая днем ворчала на Богатырева, в руках она держала большой целлофановый пакет, похожий на мешок:
— Вот, все здесь, планшетка с документами, справка о ранении, лекарства на первый случай, рецепты еще, и все написано. Разберетесь. Сейчас каталку прикачу.
Прикатила каталку, и Богатырев, уложенный на нее, поехал по госпитальному коридору на выход. На улице накинули на него два шерстяных одеяла и перетащили в машину «скорой помощи», которая стояла, помигивая габаритами, прямо у входа. Хлопнули дверцы, машина сорвалась с места и быстро стала набирать скорость. Иваницкий сидел рядом с водителем и посмеивался:
— Я теперь, как врач-реаниматор, буду тебя, капитан, к жизни возвращать, залежался ты, разнежился…
— Куда едем?
— В надежное место, не переживай. Доедем, я тебе все расскажу.
Больше Богатырев ни о чем не спрашивал. Сказал самому себе: «Лежи и не дергайся, куда-нибудь да приедем».
И успокоился.
Приехали они на хутор, стоявший прямо на берегу Дона. Аккуратный домик с веселыми ставнями, выкрашенными голубой краской, широко распахнул свои двери, принимая гостей, и хозяин, распушив богатые, пышные усы, представился Богатыреву:
— Семен Михайлович, но не Буденный, хотя усы имею, а супруга у меня — Дарья Григорьевна, и фамилия наша — Тищенки. А вы чего, ребята, встали? Заносите больного, не май на дворе.
Вот так и познакомились с бывшим фельдшером хутора, который доводился Иваницкому дядей. Разговор между ним и племянником состоялся, видимо, ранее, и поэтому старик вопросов не задавал. Богатырева уложили в отдельной комнате, и Иваницкий, оставшись с ним наедине, доложил:
— Дядька тебя и лечить будет, и веселить, он у меня философ и политик, не соскучишься. Сейчас на пенсии, но дело свое медицинское знает, быстро на ноги поставит. А я приезжать буду.
— Что там с полком, известно? Дурыгин как? Имеешь сведения?
Иваницкий опустил голову, глухо выдохнул:
— Нет Дурыгина. Погиб. Из снайперской винтовки срезали, когда из КПП выходил. А перед этим он фейерверк устроил, все боеприпасы в воздух взлетели. Полк вывели, правда, только с личным оружием. Все остальное бросили. Одно греет, что «братьям» вооружения никакого не досталось, Дурыгин все, что можно было, раскурочил. Крепкий был мужик, жалко…
— А твои дела как?
— Заботливый ты, капитан, другой бы спросил: а я как?
— Ну и про меня слово скажи. Понимаю, ты меня сюда спрятал, чтобы следователь из военной прокуратуры не достал. А дальше что? В леса уходить?
— Лесов у нас здесь нет, у нас — степь. Переждать надо. «Братья» претензии выкатили, якобы были расстреляны мирные жители. Наши теперь усиленно ищут козлов отпущения, из Москвы циркуляр спустили. Вот прокурорские и вцепились. Но ни хрена у них не получится, не все же скурвились, у нас и порядочные начальники имеются, афган прошли и пороха понюхали. Так что есть кому заступиться. Прорвемся. Ты, главное, побыстрее на ноги вставай, тяжеловато тебя таскать, не хиленький…
— Слушай, все спросить хотел… Дурыгин говорил, там, за речкой…
— Правду он говорил. Помнишь, как твой разведвзвод в засаду попал? А я тогда ротным был в десантуре, моя рота вас вытаскивала, я тебя сам на горбу тащил вместе с пулеметом, никак отобрать не мог. Ты меня, конечно, не помнишь, в отрубе был, а я запомнил. Никогда бы не поверил, что земля такая круглая, а она, оказывается, действительно, круглая. Вот и встретились, я сразу вспомнил… А понадобился ты мне потому, что нужен был совершенно новый человек, которого бы в полку еще никто не знал. Сам понимать должен — в нашем деле не всем и не все рассказывать следует, а лучше всего молчать. Извиняй, что впарил тебя в эту историю.
— Да ладно, чего извиняться, я не барышня. Тебе спасибо, что тогда вытащил…
— Тебя вытащил, а вот Дурыгина… Виноватым себя чувствую…
— В чем ты виноват?
— А хрен его знает! Виноват, и все! Какой мужик был! Ладно, лечись, а я покатил.
На новом месте Богатырев долго не мог уснуть, осторожно ворочался, стараясь не потревожить раны, а в глазах все стоял Дурыгин, каким он его увидел в первый раз — держал в руках таз, полный спелых абрикосов, и широко улыбался…
Через несколько дней Богатырев осторожно поднялся с кровати. Голова еще кружилась, колени предательски подкашивались, но он натянул на себя тренировочный костюм, который, оказывается, тоже лежал в большом целлофановом пакете, который принесла медсестра в госпитале. Медленно, придерживаясь за стены, выбрался из своей комнаты и дальше, одолев порог, на крыльцо, где и сел, переводя дух, на узкую лавочку. Здесь его и застал Семен Михайлович, вернувшийся из магазина с большой сеткой.
— Рановато выполз, молодой человек, — попенял он, присаживаясь рядом на лавочку. — Но, если уж выполз, загонять обратно не буду. Дай-ка руку… Пульс проверим… — Смешно шевеля усами, он считал удары и подслеповато щурился, глядя на ручные часы. — Ну, что… Молодец, казак, быть тебе непременно атаманом. Пойдем, там Дарья Григорьевна борща наварила, с перчиком, в самый раз для оживленья организма. Сама с соседками возле магазина языком зацепилась, теперь ее не дождаться. Своим ходом до стола доберешься или помочь?
— Сам доберусь. — Богатырев поднялся с лавочки, добрался до стола на кухне и так навалился на горячий борщ, что на лбу и даже на носу выступила испарина, будто он голодал неделю, не меньше.
Семен Михайлович одобрительно поглядывал на него, подливал в тарелку борща, зачерпывая его из кастрюли большим половником, и усы у него весело топорщились.
После обеда Богатырева неумолимо кинуло в сон, и он проспал до самого вечера, пока Семен Михайлович не разбудил:
— Поднимайся, казак, перевязку надо сделать.
Размотал бинты, долго, прищуриваясь, разглядывал швы, затем снова бинтовал и делал это так ловко и умело, что Богатырев не успевал следить за его руками. Невольно восхитился:
— Даже в госпитале медсестры не умеют так перевязывать.
Семен Михайлович хмыкнул:
— Они, наверное, там молодые все, еще научатся. Я здесь, на хуторе, без малого сорок лет врачую, вот и наловчился. Тут ни одного жителя не имеется, которого бы не лечил. И роды принимать приходилось и поломанные руки-ноги собирать, и утопленников откачивать — да чего только я ни делал! Вот, теперь порядок, готов казак к труду и обороне.
Отступил на несколько шагов, посмотрел на свою работу со стороны и остался доволен. На кухне забормотал телевизор, и Семен Михайлович недовольно фыркнул, топорща усы, как сердитый кот:
— Дарья Григорьевна явилась, теперь сериал свой включит и до ночи пялиться будет. Как там в древности говорили? Хлеба и зрелищ? А у нас хлеба нет, а зрелищ — хоть заглонись! Я иной раз в этот ящик гляну — и рука сама к утюгу тянется, чтобы всю эту жизнь расколотить.
— Телевизор можно разбить, а жизнь — едва ли расколотишь, — усомнился Богатырев.
— Если не расколотить, то поменять. Можно, можно! Надо только шурупы вот здесь… — Постучал пальцем по лбу. — В этом самом месте подкрутить. Вот новые выборы придумали. А это что? Это мне предлагают покупать кота в мешке. Может, он драный-сраный, но в мешок-то не заглянешь. Ты погляди на этих депутатов в телевизоре, что ни рожа, то жулик. Я жизнь прожил, сразу вижу — жулик! И тюрьма по нему плачет. Народ, говоришь, их выбрал? Не выбирали их, а в мешке покупали. Подхожу к магазину, там все двери листовками заляпаны, и все на этих листовках — не наши, приезжие откуда-то. Я же их знать не знаю, а мне все равно долбят — покупай! А вот если бы поменять по-умному всю эту фиговину, тогда и жизнь бы, глядишь, наладилась.
— Как поменять-то, Семен Михайлович? — Богатырев, чтобы старика не обидеть, едва сдерживал усмешку, но слушал внимательно.
— Шурупы надо подкрутить! Вот берем наш хутор, здесь мы все друг друга знаем, как облупленных. Собираемся и решаем — кого самого достойного во власть отправляем? Решили. Жулик у нас не проскочит. А кого избрали, тот едет в район, там такие же собираются и уже они решают, кого в область отправить. И никакого начальства, никаких посторонних, пока они решают, даже на выстрел бы не подпускали, чтобы на мозги не давили. Ну а дальше — область, и поехали наши казаки в Москву. Голову на отруб даю — не будет жуликов, не проползут и не пролезут.
И так Семен Михайлович был уверен в своей правоте, что спорить или возражать ему было неловко.
Богатырев лишь согласно кивал, делая вид, что соглашается, потому что сам он думал по-иному: тот бардак, который совсем недавно увидел своими глазами, можно было устранить лишь одним способом — прихлопнуть бесконечную говорильню и жестко навести порядок. Но кто это сделает — вот вопрос. Те, кто имел сегодня власть, делать этого явно не хотели. А как поменять саму власть, он не знал. Это у Семена Михайловича имелась собственная точка зрения на все мироустройство, и Богатырев ему даже немного завидовал, когда по вечерам еще не раз слушал его пространные рассуждения о нынешней жизни.
Выздоравливал он быстро. Тело наливалось привычной силой, шрамы затягивались молодой розовой кожей, и Семен Михайлович снял бинты. Богатырев, устав лежать и сидеть без всякого дела, с азартом принялся помогать хозяину в саду. Обрезал ветки на яблонях, копал землю, даже замесил цемент и заново залил потрескавшуюся отмостку у дома. Дарья Григорьевна, расхваливая постояльца на все лады, не знала, куда его посадить и чем накормить, а Семен Михайлович, видимо, выдержав намеченные им самим сроки, теперь непременно выставлял перед ужином пузатый графинчик с самодельным вином.
Наконец, появился Иваницкий, о котором не было ни слуху ни духу и никакой весточки. Сразу заторопил:
— Собирайся, капитан, закончился твой санаторий. Подробности по дороге расскажу.
Даже не дал душевно попрощаться с Семеном Михайловичем и Дарьей Григорьевной, которые долго еще стояли возле оградки своего домика и смотрели вслед старому «уазику», за рулем которого сидел сам Иваницкий. Заговорил он, когда отъехали от хутора, непривычно виновато:
— Прости, капитан, так получилось, что я тебя без тебя женил. Ситуация такая: от прокуратуры удалось отвертеться, помогли хорошие мужики, но другого выхода не маячило, как уходить нам с тобой из легендарной Советской армии на гражданку. Понимаю, что сначала поговорить надо бы с тобой, в известность поставить, но времени в обрез, скорей-скорей, пока не передумали. Так что едем в славный город Ростов, который на Дону, а завтра рубим строевым в штаб округа. Ну и заодно штатский костюмчик тебе купим, белую рубаху и галстук синий.
— Почему синий? — спросил Богатырев, еще не до конца осознав услышанные слова.
— Тогда красный, если синий не нравится. — Иваницкий сбился с балагурного тона, закашлялся и вдруг загромыхал в полный голос таким заковыристо-витиеватым матом, что перекрыл даже шум мотора старенького уазика.
«Икарусы», набитые людьми под самую завязку, плотно шли друг за другом и над каждым автобусом на палке, торчавшей из кабины, трепыхались белые полотнища, как знаки неизбывной беды. Шли они из Тирасполя в сторону Одессы, а Иваницкий и Богатырев двигались им навстречу. Таксист, с которым они едва сторговались в аэропорту, потому что тот задирал немыслимую цену, рассказывал, что беженцев вывозят еще и в товарных вагонах.
— Все бросают, даже квартиры не нужны — война не тетка. Боятся, что румыны[10] придут — и всем русским хана будет. А вы-то зачем туда едете? Добровольцы? На защиту Приднестровья?
— Пива попить, — зло отозвался Иваницкий. — Ты на дорогу смотри.
— Да не боись, не расшибу! В сохранности довезу и в целости, если хохлы не тормознут.
Как накаркал. Уперлись в шлагбаум, перекрывавший дорогу, по бокам которой стояли два БТРа, и украинский пограничник, еще в зеленой, советской, фуражке, но уже с трезубцем на околыше, властно махнул рукой, подавая знак — отъезжай в сторону, на площадку. Долго проверял документы Иваницкого и Богатырева, затем поманил пальцем таксиста, и тот с показной готовностью выскочил из кабины. Они отошли за дощатое, наскоро сколоченное строение, которое, видимо, служило КПП, недолго там побыли, и таксист вернулся, понурив голову, как на похоронах.
Шлагбаум медленно, рывками, поднялся вверх, открывая свободный проезд. Таксист со скрежетом включил скорость, и украинская граница осталась позади. А по бокам дороги, по обеим ее сторонам, цвела и благоухала в самом начале юного лета благодатная и плодородная земля, точно такая же, как и до границы, — неотличимо.
— И сколько здесь за проезд берут? — не удержался и съехидничал Иваницкий, которому таксист определенно не нравился: скользкий какой-то.
— Дофига берут! А вы в аэропорту еще торговались — дорого, дорого! Накинь к этому расходу, на хохлов, еще бензин — и получается, что я с голым интересом остаюсь. А ребятишек у меня двое, плюс теща старая, вот и кручусь, как на сковородке, босыми пятками. Не спрыгнешь и не убежишь.
— Ты поплачь еще, — посоветовал Иваницкий. — И слезу пусти для эффекта. Если бы ты с одним голым интересом оставался, тебя бы под наганом никто в эту тачку не загнал! Правильно говорю? Только честно, не крутись, как на сковородке.
Таксист ничего не ответил. Замолчал, как захлопнулся. Иваницкий тоже больше его не трогал, смотрел на зеленые поля, проплывающие мимо, на отцветающие деревья, которые пылили лепестками, как снегом, и на скулах у него ходили крутые желваки.
Богатырев в разговор Иваницкого и таксиста не вмешивался. Его не покидало ощущение, что он видит дурной сон, пытается проснуться, выскочить из него и — не получается. Автобусы с белыми флагами, шлагбаум, бэтээры, зеленые пограничные фуражки с трезубцем — все казалось нереальным. Возникло это ощущение не сейчас, а там, еще в далеком отсюда военном городке, где положение было аховое и где он впервые почувствовал, что прежняя жизнь, простая и ясная, бесследно исчезла, оставшись только в памяти, а на смену ей явилась иная, настолько дикая, что казалась дурным сном,
И все-таки это была реальность,
В Тирасполе таксист остановился на первой же троллейбусной остановке, получил свои деньги и на прощание не выронил ни слова.
— Сучонок! — сказал ему вслед, как сплюнул, Иваницкий.
На остановке стояли женщины с сумками, переговаривались и сетовали друг другу, что троллейбусы теперь совсем сбились с расписания и лучше, наверное, не ждать, а идти пешком.
Вместо троллейбуса выскочил из-за поворота трактор «Владимирец». Растрепанный мужик в безрукавой тельняшке, сидевший за рулем, притормозил на остановке и хриплым, сорванным голосом крикнул:
— Где тут морг?
В маленьком деревянном кузовке «Владимирца» тесно, прижимаясь друг к другу, лежали двое убитых. В щели между досками на асфальт скупо, по капелькам, беззвучно капала кровь. Женщины принялись показывать дорогу до морга, при этом плакали, а мужик в тельняшке слушал их и пытался прикурить, ломая спички. Так и не прикурил. Тракторишка сдернулся с места и покатил в сторону морга, а женщины, вытирая слезы и всхлипывая, пошли пешком. Остались на асфальте только кровяные капельки.
И закружилась, завертелась, не давая возможности остановиться, перевести дух и оглядеться, новая спираль судьбы бывшего капитана Богатырева. Не прошло и четырех суток, как он бежал в предрассветной темноте по кривым улочкам городка на Днестре, перескакивая через какие-то заборы и постоянно оглядываясь — не отстал ли его напарник, совсем молоденький местный паренек Юрка? Нет, не отставал, бежал лихо. Над головами, прошивая темноту, густо обозначались трассирующие пули. Гулко, с тяжелым уханьем, рвали землю мины, и поднималось над городом, где-то на окраине, густо-багровое пламя пожара, раздирая темный ночной покров. Беспрерывный треск автоматных очередей нарастал, сливаясь в один сплошной звук, который накатывался неумолимо, быстро продвигаясь вперед.
Румыны обрушились на ночной город, когда стемнело, и двинулись, безжалостно давя слабые и разрозненные сопротивления приднестровских гвардейцев, почти без задержек, выставив перед собой настоящий огненный вал, Богатырев, только что получивший под свое командование взвод, который должен был вести разведку, словно предчувствовал: надо проверить окраины города. Взвод, собранный из местных, вчерашних токарей и слесарей, выводить не стал — слишком уж невоенными показались ему мужики, вырванные из мирной жизни. Не сомневался, что воевать они еще научатся, но для этого потребуется время, а сейчас этого времени не было. Взял с собой лишь одного Юрку, который заверил, что все здесь знает, как свои пять пальцев. До окраины они дойти не успели, сразу напоролись на опоновцев[11], и те погнали их, будто зайцев на веселой охоте.
Еще один заборчик, какой-то сад, летят сверху ветки, срубленные пулями, снова заборчик, и большая асфальтированная площадка, тускло освещенная одним, чудом уцелевшим, фонарем. А посредине площадки — цветущая клумба с черной воронкой от мины. Срубленные и выброшенные на асфальт цветы валялись рядом с отсеченной ниже колена человеческой ногой. Сахарно белела кость, а на ступне, не слетев, уцелела белая туфелька, испятнанная лишь чуть-чуть земляными крошками.
«Юрка же говорил — выпускной сегодня», — вспомнилось Богатыреву. Мельком глянул вокруг — пусто. Значит, хозяйку туфельки унесли. Бог даст, может, и жива останется.
Сзади загремела новая автоматная очередь, пули, высекая искры из асфальта, с визгом уходили рикошетом. Богатырев, пригнувшись, рывком пересек освещенную площадку, кинулся в сторону, под защиту кирпичного столба, и уже оттуда, прицельно, ударил по смутным теням, мелькавшим в садике. В ответ взвился дикий предсмертный крик.
Теперь, пока опоновцы не прочухались — ноги, ноги, выручайте. Снова бежали, и на бегу, выговаривая каждое слово по отдельности, Юрка предложил:
— Прямо надо… к горсовету… Там бой… Слышите… — Впереди, действительно, громыхало. — Наши туда должны отойти… Не могу больше… передохнуть…
Богатырев и сам чувствовал, что силы на исходе.
Остановились возле бетонных блоков, приготовленных, видимо, для строительства. Лежали они, сложенные друг на друга, возле забора и, заскочив за них, Богатырев с Юркой одновременно повалились на землю. Кое-как отдышались, прислушались и огляделись.
Быстро наступал рассвет. Рассеиваясь, темнота стекала вниз, и там, возле заборов и оградок, было еще темно. Но скоро и эти островки исчезли, наступал новый день, и в его свете город дымился черными клубами, вздрагивал от грохота и терял своих защитников и жителей. Иные из них оставались лежать на земле, где настигла пуля или осколок, потому что даже подойти к ним было опасно, а тех, кого удавалось вытащить, наскоро хоронили возле домов, прямо в оградах — ехать до кладбища никто не решался.
Ближе к обеду Богатырев с Юркой все-таки пробились к горсовету, возле которого ночной бой уже закончился, но дымились еще воронки, разбитая зенитка, обгорелый остов какой-то машины, уже не разобрать какой, а в стене здания, сплошь испещренной мелкой рябью выбоин от пуль и осколков, зияла большущая дыра, обнажая внутренности кабинетов: разбитые столы и стулья, ворохи бумаг и распахнутые дверцы шкафов, из которых вылетели все стекла. В фойе горсовета стены тоже были издолблены, и на полу лежал толстый слой пыли, битой штукатурки и кирпичное крошево. Зато электронные часы, висевшие прямо над бюстом Владимира Ильича Ленина, каким-то непостижимым образом уцелели, исправно работали и показывали точное время — 13.30. Уцелел и бюст вождя, ни одной, даже самой малой, царапинки на нем не имелось.
«Бывают же чудеса», — удивился Богатырев и пошел разыскивать Иваницкого.
В коридорах было людно — именно сюда стягивались уцелевшие гвардейцы. И тревожно. Переговаривались негромко, настороженно поглядывали через выбитые окна на площадь, будто ожидали скорой опасности. Но ее пока не было. Измотанные бессонной ночью бойцы ожесточенно курили, дремали, сидя прямо на полу и привалившись к стене, а кто-то, бодрствуя, сосредоточенно щелкал патронами, загоняя их в автоматные рожки.
Иваницкий сам наткнулся на Богатырева, обрадовался, заулыбался и, ни слова не говоря, ухватил за руку, потащил за собой в подвал. Там на столах были расстелены карты, беспрерывно звонили телефоны, какие-то люди в камуфляже без знаков различия, переговаривались, спорили, ругались, и Богатырев понял, что это штаб.
Он не ошибся.
И уже через пятнадцать минут вышел из подвала с такой невидимой ношей на плечах, будто его щедро, без меры, нагрузили железом. Иваницкий догнал его уже в коридоре:
— Ты уж постарайся, капитан, не подведи. Понимаю, что послать меня можешь куда подальше, да только ничего другого придумать невозможно.
— Ладно, не уговаривай, как девушку… Давай попрощаемся, на всякий случай, вдруг…
— Никаких соплей! И прощаться я с тобой не буду. Жду! — Круто развернулся и пошел, не оглядываясь, пошел медленно, сгорбив плечи, будто и на него нагрузили невидимого железа.
— Куда мы теперь?
Богатырев оглянулся — перед ним стоял Юрка. И только сейчас, вблизи, он разглядел, что на подбородке и на скулах у парня весело курчавится нежный русый волос.
— Тебе сколько лет, боец?
— Восемнадцать и семь месяцев.
— Солидно. И девки, наверное, любят?
Юрка зарумянился от неожиданного вопроса, но ответил честно:
— Пока не любят…
— Ну и дуры. Теперь слушай мою команду: весь взвод выходит во внутренний двор, трое спускаются в подвал, получают цинки с патронами — и тоже во двор. Ждете меня, я сейчас подойду
Присев возле стены, Богатырев развернул на колене бумажный лист, на котором простой шариковой ручкой был криво нарисован чертеж: один квадратик — универмаг, три длинных прямоугольника — улицы, которые выходили к универмагу, и кругляшок — площадь перед этим самым универмагом, напротив — еще один кругляшок, обозначавший, что с тыльной стороны универмага располагается футбольное поле.
Для того, чтобы выбить румын из городка или, на крайний случай, хотя бы отодвинуть их, требовалось подкрепление, и оно должно было в скором времени подойти. Но продвинуться это подкрепление могло только в одном случае, минуя универмаг, который занимали румыны. Скрытно проскочить невозможно, штурмовать — это неизвестно, сколько потерять времени и людей, да и возможным ли будет наступление после этого штурма… Поэтому и была поставлена задача взводу Богатырева: выбить, пока они не успели закрепиться, румын из универмага и оборонять его столько, сколько потребуется. Для усиления взводу придавалась БМП в количестве одной штуки.
Богатырев аккуратно свернул чертеж, сунул его в карман и вышел во двор горсовета, где уже стоял его взвод, не в строю, конечно, а одной большой группой. Богатырев сердито отвернулся, но строить взвод не стал, здраво рассудив, что муштровкой сейчас заниматься явно не следует.
Из кустов торчал нос БМП, и на ней ясно читалась надпись, размашисто нарисованная белой краской: «Смерть Снегуру!»[12] Первым делом Богатырев подошел к БМП, и навстречу ему с травы поднялся маленький мужичок в старом, вытертом шлемофоне. Одет он был странно: на ногах — кирзовые сапоги, выше — армейское галифе, явно не по росту, которое держалось на коричневых подтяжках, а коричневые подтяжки — на голом теле
— Механик-водитель я, — представился мужичок. — Фамилия — Горлатый, зовут Иван. Мне про вас сказали. Бывал я возле универмага, помню, вот сидел сейчас, репу чесал…
— Ну и как? Вычесал?
— Нет, если честно… — Мужичок по фамилии Горлатый стащил шлемофон, и оказалось, что он абсолютно лысый. Усмехнулся и добавил: — Нечего чесать-то…
— Где командир?
— Нету командира, один я после этой ночки остался.
Богатырев достал листок с чертежом, развернул его, приложив к броне, и позвал механика-водителя:
— Подойди. Смотри, получается, что он со всех сторон открыт. Верно?
— Как на ладошке.
— На первом этаже витрины или кирпичная кладка?
— Витрины. — Горлатый придвинулся ближе, вглядываясь в листок, и добавил: — Еще и по бокам витрины.
— Вот, значит, с фланга и зайдем. Разгоняешь свою «коробочку» на предельной скорости, выбиваем витрину и бьем вдоль всего первого этажа. Боезапас?
— Имеется.
— Тогда поехали.
Выдвинуться к универмагу удалось без шума. Гвардейцы, как приказал Богатырев, открыли огонь, но сами оставались на месте, а БМП пронеслась на скорости через открытое пространство, обрушила боковую витрину, и Богатырев ударил из пушки и пулемета, простреливая первый этаж. Боялся, чтобы не подвели гвардейцы, именно в этот момент они должны были проскочить площадь. Не подвели, проскочили. Скоротечный бой закончился так же внезапно, как и начался. Румыны явно не ожидали такой нахальной атаки и кинулись, бросив троих двухсотых, спасаться через футбольное поле в рассыпную.
Стрелять им вслед Богатырев запретил — нечего патроны тратить, еще пригодятся.
Теперь надо было закрепиться.
Тащили все, что подворачивалось под руки, закладывали проемы окон, устраивая бойницы, снаряжали автоматные рожки и готовились к обороне. Богатырев сам расставлял своих бойцов по местам и заодно досконально обследовал универмаг. Зашел и в цоколь, где располагались подсобки, планируя, что здесь, если будут, можно укрыть раненых. О двухсотых старался не думать. И вдруг услышал сдавленный крик, который, прозвучав, сразу же оборвался. Тяжелая деревянная дверь от пинка нехотя открылась и обнажила картину: в углу, на каких-то цветастых тряпках, сваленных в кучу, молодой мужик в камуфляже зажимал рот растрепанной девушке, которая отчаянно пыталась вырваться, но не могла — сильные руки, скованные страхом, держали ее крепко. Автомат висел на стене, на простом гвозде, чтобы до него дотянуться, надо было отпустить жертву, но мужик боялся, что она закричит, и зажимал ей рот.
— Отпусти, — негромко приказал Богатырев и только тут разглядел, что камуфляжные штаны у румына спущены и выглядывают из-под них синие трусы в полоску. Удобно расположился, с удобствами. А убежать не успел. Огромные темные глаза девушки, до краев налитые ужасом, устремлены были на Богатырева, и ему казалось, что он снова слышит задушенный вскрик. Передернул затвор, и руки румына разжались. Девушка вскочила, кинулась, минуя Богатырева, к двери, а тот, глядя прямо в лицо насильнику, нажал на спусковой крючок. Короткая очередь вошла точно в синие трусы с белыми полосками, и трусы мгновенно перекрасились в темный цвет. Богатырев захлопнул за собой дверь, отсекая надсадный предсмертный визг, и подошел к девушке, которая стояла, вжимаясь в стену, скрестив на голой груди руки, и глаза ее по-прежнему были наполнены ужасом.
Влетел Юрка, за ним еще несколько гвардейцев, но Богатырев остановил их, подняв руку:
— Спокойно. Юра, отведи ее, воды дай и кофточку какую-нибудь найди, одень. А вы чего встали? По местам!
В универмаге они продержались два дня, дождавшись, когда подошло подкрепление. Вместе с гвардейцами вышла и девушка Юля, которая, когда пришла в себя от пережитого, рассказала, беспрестанно всхлипывая, свою простую и страшную историю, совсем коротенькую:
— Мы с бабушкой вот здесь, рядом живем, в своем доме, — споткнулась и поправилась: — Жили… Они пьяные пришли, этот меня схватил, а бабушка ударила его, вазой ударила, на столе стояла, и тогда он в нее выстрелил, меня сюда притащили, а тут вы…
И снова всхлипывала, отворачиваясь, закрывая лицо руками. Богатырев отводил глаза, будто неизбывно был виноват перед девушкой Юлей, будто он лично не уберег от того, что случилось. И с чувством этой непонятной вины довел ее до дома, где в ограде под яблоней чернел свежевырытой землей могильный холмик — сердобольные соседи зарыли бабушку. Он не успокаивал Юлю, не утешал, да и не умел этого делать, сидел на крыльце, увитом виноградом, курил и был уверен в том, что в этот домик с небольшим садиком он еще обязательно вернется. Было такое предчувствие.
Оно оказалось верным.
К осени наступил мир, и Богатырев с облегчением, даже с радостью, сдал свой автомат, подсумок, оставив себе, на всякий случай, пистолет Макарова, и пошел прощаться с Иваницким, который готовился к отъезду в Россию.
— И чего ты здесь делать собрался? — спрашивал Иваницкий, до крайности удивленный решением капитана Богатырева. — Яблоки собирать?
— Пока не знаю, там видно будет.
Иваницкий потоптался на месте, сунув руки в карманы, видно было, что хотел еще сказать какие-то слова, но передумал. Молча обнял Богатырева и долго смотрел вслед, когда тот уходил.
— А давай зимой поедем! Я настоящей зимы никогда не видела, правда, что морозы в Сибири сорок градусов?
— Морозы — фигня, у нас медведи по улицам ходят и водку пьют. Купят в гастрономе по бутылке на брата, пробку зубами открутят и хлебают, сволочи, греются.
— Не ври, Николай, медведи зимой в берлогах спят.
— Которые в тайге живут, те в берлогах, а городские по улицам шастают и водку хлещут.
Юля смеялась, а Богатырев, войдя в раж, сочинял по ходу всякую лабуду и не мог остановиться. Ему нравилось, когда Юля смеялась, будто серебряный колокольчик звенел, и этот звон, легкий, летящий, наполнял душу тихим покоем и радостью. И ничего больше не хотелось и ничего больше не требовалось.
Только бы смех этот звенел да Юля была рядом.
А поездку в Сибирь приходилось откладывать на будущее. Сначала из-за денег, потому что жили скудно, а после из-за округлившегося животика Юли — не везти же ее, беременную, за тысячи километров.
По дешевке удалось Богатыреву купить старенький «москвич», он его перебрал, подшаманил, и тот бегал вполне исправно. Вот на этом «москвиче» и полюбили они с Юлей выбираться по воскресеньям из городка. Чаще всего отправлялись на Днестр, где выбирали укромное и безлюдное место. Богатырев закидывал удочки, случалось, что умудрялся наловить на уху, и тогда разводили костерок, подолгу сидели возле него и говорили обо всем, что хотелось.
— Ой, Николай, смотри, это же прострел, сон-трава! Откуда здесь? Смотри, красота какая! — Юля пошла к солнечному пригорку, в восторге разводя руки: — Да брось ты свою уху! Иди сюда, глянь! Нежность, нежность какая! Даже слов нет!
Богатырев, которому в это воскресенье особенно повезло — в ведерке бултыхались крупные окуни и щука, нехотя оторвался от костерка, шагнул вслед за Юлей, и навстречу ему рванул с грохотом огненный сполох. «Противопехотная!» — успел он еще подумать, а дальше — как отрубило. Тащил, словно обезумев, иссеченную осколками Юлю, кричал, срывая голос, чтобы она отозвалась, и одновременно, до ломоты в сердце, понимал, что не отзовется…
На родину, в Сибирь, он уехал один.