«…Более же всего чтите гостя, откуда бы он к вам ни пришел, простолюдин ли, или знатный, или посол…».
Нет смысла коверкать русский язык для того, чтобы передать, что мы говорили на разных языках, вернее, на разных этапах развития одного и того же языка. Возможно, общение наше напоминало, при приблизительном сравнении, беседу русского с украинцем или белоруссом, когда оба собеседника, немного привыкнув, начинают вполне понимать друг друга. Теперь я буду описывать нормальный разговор, не ссылаясь на различие речи и не гадая, что действительно мы понимали, а что лишь домысливали.
Размышляя о том, в какое время я попала, я анализировала все факты: и язык, и обстановку, и одежду. Но главное я знала: если Аструм Санктум существует, значит, это не может быть позже тринадцатого века. Скорее всего, даже раньше, ибо очень уж много еще звучало от латыни в языке моего средневекового друга.
Итак, свой сомнительный статус гостьи я вроде выяснила. Но оставалось много неясного в моем положении. И, прежде всего, в мозгу пульсировал панический вопрос: «Как я буду жить здесь в этом чуждом мне мире?»
Я как историк всегда мечтала заглянуть в прошлое наяву, всю жизнь грезила о путешествии на машине времени. Теперь я столкнулась с воплощением своей мечты, воочию увидела прошлое и пребывала в полном отчаянии. Сидя в чудном одеянии на странном восточном диване в каменном неуютном замке в каком-то затертом веке, я все больше и больше приходила в уныние. И как я ни старалась вести себя достойно, я, в конце концов, разрыдалась.
Абдеррахман поколдовал что-то в своих сосудах и принес мне какой-то, видимо, успокоительный настой. Мне было все равно, и я выпила. Он сел передо мной на полу по-турецки и попытался расспросить меня:
— Элена, твой язык похож на наш, в то же время, он сильно отличается. Откуда ты?
Я всхлипнула, но нашла в себе достаточно юмора, чтобы усмехнуться наивности его вопроса.
— Почему ты добр ко мне? Почему ты меня защищаешь? — в свою очередь задавала я вопросы. — Разве ты не остерегаешься незнакомых людей? Вдруг я пришла к тебе с недобрыми намерениями?
Он улыбнулся, сложил ладони по-восточному и слегка наклонил голову.
— Людям надо доверять. Я не имею права оскорблять человека подозрением и недоверием, поэтому изначально отношусь сердечно к любому. А уж от того, как он поведет себя, зависит мое дальнейшее к нему отношение, — проговорил он. — Однажды Пророка спросили, какое из проявлений ислама — самое лучшее. И он ответствовал: «Лучшее проявление ислама — в том, чтобы ты угощал людей и приветствовал не только тех, кого знаешь, но и тех, кого не знаешь».
Лучше сказать, пожалуй, нельзя, и я восхитилась такой жизненной позицией. И тогда я решила говорить правду и понаблюдать за его реакцией:
— В твоем мире еще не говорят на таком языке. Это язык вашего будущего.
— Что значит, язык будущего? — удивился он.
— Абд-аль-Рахман, — я впервые обратилась к нему по имени, — я из другого времени, я из другого века, я — из будущего. Но язык, на котором я говорю с тобой, не родной для меня. Я еще и из другой страны.
Он смотрел на меня, не отрываясь. Сначала в глазах его сквозило недоверие, затем они заискрились, и улыбка его свидетельствовала о том, что слова мои, по крайней мере, позабавили его. Я выдержала его взгляд, чтобы показать, что говорю чистую правду. Вдруг я заметила, что глаза у него светлые, серо-зеленые, даже точнее зеленые. Я слегка смутилась. Этот факт снова выбивался из моих представлений об арабах.
— Ты мне не веришь, — покачала я головой. — Я и сама бы себе не поверила, если бы это не было правдой.
— Я допускаю, что на свете существуют чудеса, неподвластные нашему разумению, но я пока не готов воспринять то, что ты говоришь, на веру, — вежливо и витиевато он дал мне понять, что я должна убедить его в своей правоте.
И я подробно рассказала, как накануне я исследовала руины в замке в поисках брата, как, изучая подземелье, я очутилась в его покоях, но объяснить, как это произошло, я не могла. Я добавила, что теперь мои друзья потеряли и меня, а я так ничего и не знаю о судьбе брата.
— Николаса? — припомнил он.
Я кивнула. Собеседник мой погрузился в размышления, причем он с минуту смотрел в окно, а затем пристально и внимательно разглядывал меня с головы до ног, особенно долго изучая мою короткую стрижку карэ (его волосы были явно длиннее).
— Да, — наконец, прервал он молчание, — одежда твоя явно отличалась от нашей, но я давно не путешествовал по другим странам и не знаю, как одеваются там. Когда мы научимся лучше понимать друг друга, ты расскажешь мне о своей далекой стране?
Я пообещала, а сама с горькой иронией подумала, что я слишком быстро училась понимать его язык и, видимо, стимулом мне служила беспросветность моего положения.
— Вечером я представлю тебя хозяевам замка, и тогда ты сможешь более или менее свободно передвигаться, — сказал Абдеррахман, тем самым показав мне, что я пока не лишилась его доверия. — А сейчас я должен извиниться перед тобой, но мне необходимо немного позаниматься.
Он достал из шкафа пару книг и, устроившись за партой, погрузился в чтение. Понаблюдав за его занятиями какое-то время, я прилегла и с закрытыми глазами долго лежала без сна, взвешивая сложившуюся ситуацию и оценивая возможности выхода из нее. Вскоре я оставила эти бесплодные попытки, приводившие меня в еще большее уныние. Я снова стала наблюдать за арабом, и из любопытства обратилась к нему с вопросом:
— Ты занимаешься каждый день?
— Да, стараюсь, — он поднял на меня свои слишком светлые для араба глаза.
— А зачем? Ты — ученый, философ, математик, учитель? — не унималась я, подходя ближе и пытаясь узнать, что он изучает. Книги были на арабском.
— Я — ученый, но не философ, не учитель и не математик. Я — воин.
Слово «ученый» означало для него «образованный».
— А зачем воину каждый день учиться? — удивилась я.
— «Кто едет в путь ради науки, тому Бог облегчает дорогу в рай», — так говорят наши мудрецы. Путь к знаниям у всех разный, но мы не должны избегать его и…
Раздался громкий, настойчивый стук в дверь. Побеседовав со стучавшим за пределами комнаты, Абдеррахман обратился ко мне:
— Я должен срочно отлучиться. К вечеру я рассчитываю вернуться, а возможно, и намного раньше. Ешь фрукты, если проголодаешься, — он вздохнул и добавил:
— Прошу тебя, не пытайся бежать. Это опасно. И еще. Запомни, эти покои — не ловушка, не западня, это пока твое убежище.
Накинув смешной головной убор, скрывший его красивые светлые волосы, он взял оружие и вышел.
Я опять оказалась предоставленной самой себе. И хотя мне было над чем подумать, я боялась оставаться наедине со своими слишком неутешительными мыслями. Чтобы отвлечься и занять себя, я решила, что на правах гостьи я имею право покопаться в его книгах. Я открыла створки и уже протянула руку к книгам, как раздался шум открываемой двери, и я инстинктивно бросилась к дивану. Вошел смуглый невысокий человек в арабском одеянии, которое казалось проще и грубее, чем одежда Абдеррахмана. Видимо, это был слуга. Он зашел в нишу, скрытую за занавеской, раздался звук наливаемой воды.
Я затаилась. Выйдя, слуга стал поправлять столики, стирать с них и с других предметов пыль, и внезапно он заметил меня. Рванувшись ко мне и громко вопя на арабском, он грубо схватил меня за руку и с силой скинул с дивана. Он долго потрясал в воздухе руками и что-то возмущенно излагал, а затем стал нещадно пинать меня ногами, загоняя в угол за книжной нишей. Больно ударившись головой об открытую дверцу, я, наконец, совершенно вдавилась в угол, и тогда он, немного успокоившись, начал деловито поправлять ковер на диване и взбивать подушки. Он погрозил мне, еще разок пнул меня для пущей убедительности и ушел. Я догадалась, что на диване мне сидеть, по представлениям слуги, не положено. Думаю, в этом варварском государстве рабам плакать не пристало, однако, я испытала ни на что не похожее унижение и теперь сидела в углу, прогоняя невольные слезы обиды. За что этот дремучий человек так обошелся со мной? Что я ему сделала? «Боже, меня избил какой-то средневековый слуга, — жалела я себя, — меня, преподавателя, кандидата наук, взрослую, самостоятельную, интеллигентную женщину?»
Мне вдруг стало смешно. Я расхохоталась. Жалость к себе, когда она доходит до абсурда, оказывается эффективным успокоительным. Насмеявшись над собой вдоволь, я почувствовала, что мне полегчало, и даже проголодалась. На маленьком столике, который Абдеррахман называл «курси», стоял поднос с фруктами и овощами. Я выбралась из своего угла, выбрала красивую веточку винограда и, смачно срывая по ягодке, подошла к парте, полюбопытствовать, что за книги изучал мой араб.
На происшествие получасовой давности я смотрела уже с юмором и иронией.
Потребность, хотя бы раз в день, водить глазами по буквам, пусть даже незнакомым, брала верх над телесным и моральным унижением и отчаянием. Я листала тяжелые фолианты, таившие в себе не только собранные воедино крупицы неведомой мне мудрости, но и прилежание и неимоверный труд их создателей. Тех, кто подготовил пергамент для письма; тех, кто переписал от руки каллиграфическим почерком и оформил заглавными буквами и рисунками; тех, кто поместил книгу в переплет из досок, которые превратил в произведение искусства. Я держала в руках настоящие древние книги. С удивлением я внезапно вспомнила еще об одном древнем произведении и обрадовалась возможности глазеть на куда более привычные письменные знаки. Я вспомнила, что в моем рюкзаке терпеливо лежало сочинение некоего Святогора, пропутешествовавшее со мной сквозь века. И как же я забыла о нем? Сейчас в одиночестве у меня вполне хватило бы досуга прочитать, наконец, эту рукопись, ведь она могла оказаться для меня полезной. Я огляделась, но рюкзак куда-то запропастился. Наверное, Абдеррахман убрал его. Я взяла с подноса апельсин, устроилась на диване и, поедая божественный фрукт, прикидывала, где мог находиться мой рюкзак.
Неожиданно передо мной вновь предстал мой обидчик. Он, видимо, неслышно подкрался ко мне, чтобы застать меня врасплох. И это ему удалось! Он злорадно хмыкнул и свирепо мне что-то прорычал. Ретироваться я не успела, и опять грубо он спихнул меня на пол, ударом выбил апельсин из моих рук и собирался продолжить экзекуцию. Однако, я, несмотря на длинную неудобную одежду, сумела вскочить на ноги и дала ему звонкую затрещину. От неожиданности он на мгновение опешил, но, придя в себя, исхитрился схватить меня за руки и заломить их за спину. Он приблизил свою ухмыляющуюся физиономию к моему лицу. С минуту он меня разглядывал и, вероятно, остался доволен, потому что вдруг осклабился и облизал губы. Я подумала почему-то, что лучше бы меня били, и рванулась изо всех сил. Освободившись, я метнулась в сторону выхода в надежде ускользнуть, хотя и не знала куда. Но он опередил меня, ударив, повалил на пол и… Я зажмурилась от боли и ожидания дальнейших ударов или насилия. Однако ничего не произошло. Я услышала возглас удивления и возню, открыла глаза и чуть не рассмеялась, такая комичная картина предстала моему взору.
Посреди комнаты стоял Абдеррахман и за шиворот держал раболепно улыбающегося слугу. Тот едва касался ногами пола и что-то тараторил, пытаясь, несмотря на свою неудобную позу, поклониться господину. Абдеррахман брезгливо отшвырнул его в сторону и бросился мне на помощь. Но я гордо поднялась сама, наступая на полы длинного платья. Мне вдруг показалось, что все произошедшее являлось началом спектакля, призванного заставить меня подчиняться. И слуга играл здесь роль «злого полицейского», а его господин — «доброго». Я больше не доверяла своему спасителю и снова перекрестила его в «тюремщика». С этими мыслями я упрямо вернулась на диван. А куда еще я могла сесть в этой дурацкой комнате?
Абдеррахман стал расспрашивать меня о случившемся, но я ответила ему, что со мной все в порядке, и отгородилась от него стеной молчания. Он извинился за поведение слуги. Сулейман (так назвал его Абдеррахман) переминался с ноги на ногу там, где его оставил хозяин. Мой «тюремщик» снял с пояса плеть, которую, видимо, использовал для верховой езды, медленно и угрожающе спокойно приблизился к слуге, велев тому раздеться. Я ужаснулась. Варварство продолжалось. А я теперь принадлежала к этому дикому миру. Впрочем, я прекрасно знаю, что и наш мир дик и жесток. Я крикнула:
— Абдеррахман, пожалуйста, остановись! Не надо! Я его прощаю.
Но он меня не слушал. Плетка хлестко опустилась на спину несчастного, а потом еще и еще. Я закрыла лицо руками и на слух воспринимала свист плети и кряхтение незадачливого слуги, посмевшего обидеть любимую рабыню хозяина. И теперь он ее возненавидит, эту рабыню, виновницу его страданий и опалы, и он станет исподтишка мелочно мстить ей. Ничего себе перспективка!
Наказание закончилось. Мой обидчик, всхлипывая, нехотя подошел ко мне, и, понукаемый хозяином, рухнул на пол и склонился в земном поклоне. Я поспешила заверить его, что он давно прощен, только не уверена, понял ли он мой ново-кастильский.
После его ухода Абдеррахман пытался вовлечь меня в разговор, но тщетно. Я то отмалчивалась, то отвечала односложно.
— Ты расстроилась, что тебя обидели в мое отсутствие? — гадал он.
Молчание в ответ.
— Ты сердишься, что я ушел?
Молчание.
— Видишь ли, я сказал тебе как-то, что в этом замке я гость. Но я также несу здесь службу. И когда-нибудь я расскажу тебе, что я еще и пленник.
Это странное замечание привлекло мое внимание, но я была не в духе и не стала расспрашивать его подробнее. Мне казалось более понятным, что араб мог быть пленником в замке христианина, чем гостем. Правда, пребывая до сих пор в неведении, относительно века, в котором я очутилась, я не могла верно оценить взаимоотношения мавров и христиан.
— Зачем ты избил Сулеймана? — наконец, выпалила я, словно имела право на допрос.
— Но он обидел тебя! — опешил Абдеррахман.
— Он считал, что имеет дело с рабыней, и прогнал меня с твоего дивана, с дивана своего господина, — объяснила я. — А ты, избив его, показал, что ты не лучше его.
Мои слова и мой менторский тон возмутили и задели его. Целая гамма чувств — удивление, негодование, гнев — отразилась в его лице. Желваки заиграли на скулах, отчего борода стала смешно подергиваться. Зеленые глаза его потемнели и сузились. Но усилием воли он сдержался и с таким же усердием, как я минуту назад, начал поучать меня:
— Слуг необходимо воспитывать, иначе не будет порядка. А ты не смеешь судить, кто из нас лучше. Ты…
— Это верно, — перебила его я. — Вряд ли у мыши, попавшейся кошке в лапы, есть право судить свою победительницу.
Мой собеседник вскинулся, готовый возразить, но как-то сник и погрустнел.
— Ты считаешь себя мышью! — воскликнул он с досадой.
— Конечно, а кто же я?
— Но я не держу тебя в плену, я не собираюсь причинять тебе зла, я лишь оберегаю тебя от опасности, — он повысил голос. — Как только ты объяснишь мне, где твой дом, я найду возможность вернуть тебя туда.
— Спасибо, — горько усмехнулась я. — Но я уже говорила тебе, что дом мой не столько в другом месте, сколько в другом времени — в будущем. Можешь считать меня сумасшедшей, но ты видел мою странную, на твой взгляд, одежду. Я разговариваю на странном для тебя языке. А мне точно также странно все в вашем мире, и в том числе то, как слуга твой обошелся со мной, а ты, в свою очередь, обошелся с ним.
Он пытался взять в толк мою тираду, а потом упрямо произнес:
— Слуг надо наказывать. Я не верю, что ты не наказываешь своих.
— У меня нет слуг! — отрезала я, давая понять, что разговор зашел в тупик.
Он как-то странно недобро посмотрел на меня, отошел к окну, и долго взгляд его был устремлен вдаль, словно он силился увидеть там мою страну. Затем он подошел ко мне, присел на корточки, чтобы быть вровень со мной, и отчетливо сказал:
— Я — не кошка! Я хочу тебе помочь. Да будет мне свидетелем Аллах!
Я пожала плечами и подумала, что, вероятно, я капризная, взбалмошная особа, если я не принимаю доброго отношения человека, который бескорыстно пытается мне помочь и безоговорочно верит мне.
— Скоро мы отправимся на обед к хозяевам, — он перевел разговор на другую тему. — Ты будешь считаться моей наложницей. Имя оставь свое. Ты чужеземка. Как к тебе отнесутся, я не знаю, но я сделаю все, чтобы тебя не обижали. Сейчас отдохни, а мне пора молиться.