Глава двадцать седьмая ПРИ ДВОРЕ ХАЛИФА

Не осуждайте меня, дети мои или другой, кто прочтет:

Не хвалю ведь я ни себя, ни смелости своей, но хвалю бога и прославляю милость его за то, что он меня, грешного и худого, столько лет оберегал от тех смертных опасностей, и не ленивым меня, дурного, создал, на всякие дела человеческие годным.

"Поучение Владимира Мономаха"

Я провалилась в сон, словно в глубокий освежающий колодец. Сколько я проспала, не знаю, но разбудил меня странный звук, проникший в мой сон и совпавший с ним. Мне снилось, что я открываю тяжелую дверь со скрежетом, а за нею меня встречает Святогор. И я попадаю в его объятия. А одет он по-современному — в джинсы и рубашку, и этот наряд ему очень к лицу. Но что-то раздражает нас, мешает раствориться в радости видеть друг друга и быть вместе. И тут я замечаю, что дверь-то уже открыта, а звук все еще продолжается. И я очнулась.

В этот момент Святогор закрывал дверь подземелья. Он выглядел озабоченным, почти удрученным. Я позвала его. Он бросился ко мне:

— Ты уже проснулась? Как ты себя чувствуешь?

— Я-то хорошо, — смутилась я. — А ты? Тебя что-то тревожит?

— Да, многое, но больше всего меня беспокоит то, что должно меня радовать, — и он как-то робко улыбнулся.

— Что? Что это? — не поняла я.

— Видишь ли, я очень хочу спасти вас с Николасом. Я понимаю, что вам грозит здесь опасность, — сказал он. — И я каждый день ходил в подземный коридор наблюдать за поведением световой стрелки.

— Боже, когда же ты все успеваешь? — поразилась я.

— Это не требовало от меня никаких героических усилий, — отнекивался он. — Просто я приходил туда, ориентируясь по солнцу то за час до появления стрелки, то через час после нее.

Он грустно помотал головой, будто прогоняя наваждение, и продолжил:

— Вчера я пришел через два часа и увидел стрелку, острием своим указывавшую в сторону выхода, от моего жилища. Сегодня решил я удостовериться в ее действенности и захватил с собой кубок. Я поместил его на стрелку и, когда она погасла, кубок исчез.

Я ахнула. Я до сих пор не могла поверить в чудеса, не могла привыкнуть к ним.

— Это означает, — подытожил Святогор, — что врата времени открыты и на выход. И завтра я должен отправить вас обратно в ваше время, — он вздохнул. — Да-да, я должен.

Я замерла, ожидая, что он скажет дальше. Он посмотрел на меня грустно. Взгляды наши встретились, и мы так долго не отрывали друг от друга глаз, что, казалось, зелень его глаз перетекла в мои, окрасив их в серо-зеленый цвет, и изумруд его глаз чуть разбавился сероватым оттенком моих.

— Я должен отправить вас завтра домой, — повторил он и как-то беззащитно, по-детски улыбнулся. — Но я не хочу. Не хочу!

Я коснулась его руки и спросила:

— Мы спешим?

— Да-да, я думаю, нам пора, — растерянно произнес он.

— Жаль, — вздохнула я. — Я так хотела, чтобы ты рассказал мне дальше историю своей жизни. Ведь завтра мы расстанемся, и я никогда ее не узнаю.

— Пойдем, Елена, мы нужны пациентам. Как только выпадет свободная минутка, я обязательно расскажу тебе.

Падре Ансельмо чувствовал себя бодрее и обрадовался нашему появлению. Он о чем-то беседовал с Колей на латыни, а когда мы вошли, вдруг обратился к Святогору:

— Мой уважаемый лекарь, поведайте мне, как оказались вы в этом христианском замке.

Я удивилась тому, что просьба больного совпала с моей, и углядела в том добрый знак. Я начинала верить снам, совпадениям и чудесам. А Святогор усмехнулся, пощупал пульс у священника, одобрительно кивнул и промолвил:

— Что ж, видно, не уйти мне сегодня от рассказа.

Он заговорщически подмигнул мне, устроился рядом с постелью раненого и начал рассказывать. А я снова приведу здесь отрывок из его рукописи:

"Стал я жить в сказочном дворце Мадинат Аль-Сахра. А держали меня, дабы сделался я халифа "заморской ученой собачкою". И здесь во дворце продолжил я свое просвещение. Науки у арабов возводились в культ. Здесь ценились по-особому медицина и математика, астрономия и философия, и владение словесностью. Высочайшим искусством полагали арабы каллиграфию, величая ее "духа геометрией". Самой же достойной наукой почиталась теология, в этом мире место их людям разъяснявшая. Уважением великим пользовались те, кто для себя способен был почерком изысканным переписать "Коран", и украсить его рисунками-миниатюрами. И познания сии человеческие во дворце постигал и я, учителями именитыми направляемый. Сам халиф развращенным был человеком и избалованным. Он пытался лишь создать у подданных впечатление, что достойный сын он отца своего, покойного халифа Аль-Хакама Второго /*Аль-Хакам II — второй кордовский халиф, прославившийся своим миролюбием и богатейшей библиотекой, насчитывавшей 400 тыс. книг. Правил с 961 по 976 гг./, богатейшей и изумительнейшей библиотекой своей прославившегося.

Аль-Хакам пополнял эту знаний сокровищницу неустанно и с прилежанием. Почитал он книгу лучшим подарком мусульманина мусульманину. При правлении Аль-Хакама, сказывают, в стенах дворца самые знаменитые поэты и сочинители слагали свои вирши и сказания; самые мудрые философы искали истину и делились своими поисками в своих творениях; самые искусные каллиграфы, среди которых преобладали женщины очаровательные и образованные, занимались переписыванием книг и украшением их; самые талантливые медики врачевали обитателей райского уголка самой Кордовы и спасали немощных с самых дальних уголков халифата всего. Аль-Хакам славился как самый образованный и наименее жестокий халиф. И в правление его несколько годов прочный мир царил между Аль-Андалус и христианами. Сыну завещал он мир оберегать и не поднимать оружия и войск, иначе как по острой надобности, для защиты правды и справедливости. Ибо, по разумению его, только в мирной жизни можно знания приумножать и народу своему дать процветание.

Однако, прошли эти времена, и взошел на престол Хишам Второй. Был он младшим и поздним сыном великого Аль-Хакама и наложницы Субх, покорившей пожилого халифа волосами своими светлыми и глазами голубыми и подарившей ему двух сыновей. Старший, к сожалению, долго не прожил. И поспешно объявил халиф маленького Хишама своим наследником. Совсем мальчиком оказался наследник в руках сильного Мохаммеда ибн Аби-Амира игрушкою. Был тот во дворце человеком случайным и новым, однако же сумел втереться к халифу в доверие и особенно к молодой его наложнице. Мохаммед внешностью обладал столь обаятельной и столь великим честолюбием, что очень скоро утвердился он в халифате на первых ролях. Поговаривали, был он самой Субх даже полюбовником. Они нуждались друг в друге одинково. Ее влиянье при дворе полагал он ступенькою для дальнейшего наверх продвижения. Она же видела в нем опору для сына своего возлюбленного, слишком юным на престол восходившего.

Так все и произошло. Постепенно удалось Мохаммеду ибн Али-Амиру остаться советником и министром единственным юного халифа. И тщеславие его ему позволило одного лишь человека иметь над собой — самого халифа, причем власть последнего становилась столь призрачной, что вся власти полнота, все бразды правления сосредоточились в руках Мохаммеда. Хишама же министр приобщал к образу жизни неправедному и нездоровому, разрешал ему возлияния винные, поощрял его наклонности самые низменные.

Воздвигнет вскоре Мохаммед на берегах Гвадалкивира бурного и для себя дворец столь же прекрасный, как дворец самого халифа. И имя даст ему похожее, Мадинат Аль-Сахира наречет его. Перенесет он в резиденцию свою все службы государственные. Халиф же останется в Мадинат Аль-Сахре, как птичка в золотой клетке, великий, но ничтожный, всевластный, но без власти, свободный, но пленник, охраняемый будто бы во имя безопасности телохранителями и лишенный права передвигаться по собственному желанию.

Мохаммед же, стремясь еще выше взлететь и прославиться, возобновил священную войну против христиан и одержал победы многочисленные. И вот с победой воротясь из королевства Леон, он принял титул Аль-Мансура, " Божьей волею победителя ".

В эту пору и протекало детство мое и юность моя при дворе халифа. Доводилось с Аль-Мансуром видеться и мне. Человек этот великий в устремлении противопоставить себя всему человечеству, и вправду обладал обаянием поразительным. Меня заставляли петь иль декламировать при нем. Терялся я, благоговел от его взгляда проницательного, казалось, этот человек все знает обо мне, все мысли читает мои с легкостью. И он образованием своим значительно халифа превзошел, и уважение имел он к слову писанному. Но знаю я, по приказанию его, как будто с ересью в борьбе, целые тома, драгоценные и многомудрые, из библиотеки, столь любовно Аль-Хакамом собиравшейся, были принародно преданы на площади огню. Этого не мог я простить ему и негодовал в душе, но, увидев его, забывал обо всем и готов был преданно ему служить, потрясенный его величием. Чувствовал, что по душе ему и я. Ласково трепал он меня по белокурым волосам и особенно заинтересованно об успехах моих проведывал у наставников моих.

Именно Аль-Мансур распорядился новым направлением просвещенья моего. Обучаться начал я делу военному. Полагал он, что, как и все, должен был я поддерживать халифата мощь именно теперь. Поражения свои проклиная, христиане стремились к единству, и арабам достойный готовы были в битвах они дать отпор.

Незамеченными не остались ратные мои умения. Военные наставники удивлялись моей стрельбы из лука меткости, способности в седле держаться и с лошадью управиться даже на всем скаку. Всем этим и другим искусствам воинским еще в раннем детстве обучил меня мой батюшка. И арабы уже в юности ранней привлекли меня к участию в военных кампаниях, сначала в пехоте средь простого люда солдатского, а затем и среди всадников, в чью семью меня приняли за заслуги мои ратные.

Думается мне, сам Аль-Мансур оценил успехи мои воинские и наградил, возвысив меня в звании. Не считался я более рабом иль пленником, а почитался наравне с воинами, коих иногда превосходил познаниями, что все ж сверх меры ценилось в арабском обществе.

Вскоре стал я разбираться и в делах политических во всей Аль-Андалус. Уразумел я тогда, что Аль-Мансур, всемогущий и самовластный, подмявший под себя халифа несчастного, слабого и развращенного, проводил политику особую. Справедливо опасался этот деспот, что поднимется супротив него, узурпатора, знать родовитая, его возвышением недовольная, жадная до власти, богатства и славы. Не желал допустить он такого поворота, великой обладая дальновидностью. И создал он организацию военную нового образца. В ней равны все стали по званию: и арабы племени знатного, и арабы происхождения низкого, и берберы дикие, из Северной Африки пришедшие, и невольники, ликом черные, и даже христиане, по какой-то причине арабам служившие. И не делал он ни для кого исключения, не допускал никому послабления, и не возвышал никого без заслуги истинной. Это силу давало деспоту невероятную, мощь военную и преданность личную всего воинства его многочисленного. Потому-то я и возвысился, хотя был я тоже невольником.

Появился у меня со временем даже оруженосец и слуга мой верный, Сулейман, который водил за мной в походы ослика вьючного с провизией и запасами оружия. Он с восторгом щит мой носил кожаный, драгоценный и дорогой, мне подаренный самим диктатором. Не прославился я убийствами, не участвовал я в грабежах и насилии над жителями деревень покорившихся, за что презирали меня часто воины, особенно из племени берберского, верные псы узурпатора. Однако сам Аль-Мансур относился ко мне с уважением, окружал меня ласкою, потому что копье мое — смелое и меткое, потому что меч мой — верный и удачливый в поединках с неприятелем, потому что в сражениях яростных не прятался я за спины других воинов, потому что не бросал я на поле битвы товарищей израненных, потому что ухитрялся брать я множество пленников живыми и здоровыми.

В перерывах между походами возвращался я во дворец халифа Хишама Второго, прозябавшего в своих разлечениях, от всего мира сокрытого, от самого себя охраняемого. Там я снова становился "ученою собачкой хозяина", ублажал его музицированием и декламацией, восхищал его речью многоязычною, читал ему труды великих авторов или истины, в Коране заключенные. Там продолжал я свое образование. Увлекался я медициною, полагая полезность ее на поле ратном.

Так текли годы службы моей при дворе халифа кордовского, то в райских садах дворца, то в кампаниях воинских, походах дальних и утомительных. Ранен я бывал, но раной не опасною, сам умел себя я вылечивать с помощью верного оруженосца моего. В остальном Бог оберегал меня и не обходил своею милостью. Думаю, ведомы ему мои страдания душевные и поиски духовные.

Я порой невыносимо тосковал и по матушке и батюшке, по добрым сестрам своим старшим. Тосковал я по жизни, которую понимал, где легко отличал я добро от зла, друга от ворога, ласку от грубости, искренность от лицемерия. Здесь же все иначе виделось. Войны мы вели неправедные. Неприятель наш истинным был земли этой хозяином. За вниманием министра-диктатора крылось коварство и вседозволенность, а за ласкою — стремление подчинить души людей, судьбы их сломать, как поступил он уже с халифом законным, потомком рода Омейядов, внуком Абд-Аль-Рахмана Третьего.

И вот наступил тот год, памятный для всей Аль-Андалус. Прожил я уже в Кордове лет около пятнадцати и был уже мужем зрелым и воином многоопытным. Отправилось воинство арабское в поход дальний и многотрудный против королевств и графств христианских. Множество селений поверженных оставили мы позади. Шли мы легко, каждая победа азарт рождала воинский. Добрались мы до края горного. Там раскинулось владение графа кастильского, давно уже арабами завоеванное, но вновь христианами заселенное в отсутствии контроля и угнетения со стороны завоевателей. Местечко для ратного столкновения избранное именовалось Коршуньей горой, иначе — Калатаньязор /*Традиционно, принято считать, что эта битва при Калатаньязоре (в провинции Сориа) произошла в 1002 г. и нанесла сокрушительное поражение по армии Аль-Мансура, а сам он был ранен и вскоре скончался в замке Мединасели. Однако, некоторые историки утверждают, что битва состоялась летом 1000 г., в ней против армии Аль-Мансура выступали объединенные силы королевства Леон, Наварры и тогда еще независимого от Леона графства Кастилия. Исход ее неизвестен, и она не имеет никакого отношения к смерти Аль-Мансура, действительно умершего в 1002 г. Автор позволил себе воспользоваться традиционной версией/.

И столкнулись в сражении честном две армии, не уступавшие друг другу храбростью. Много христиан полегло под нашим натиском, но и мы потери понесли огромные. И казалось, Бог на нашей стороне, но внезапно пересмотрел Всевышний взгляд свой на сражавшихся да и занял сторону неприятеля. Ранен был наш вождь, сам тиран Аль-Мансур. Я уж вместе с ним бой покинул жаркий, ибо врачевать его мне было велено, коль сгинул врачеватель наш в том походе изнуряющем. Поражение терпели мы, и было ясно это всем сражавшимся. Нас теснили упорно христиане измученные, свою землю упорно защищавшие и в том силы свои черпавшие. Я возился с ранами великого диктатора, поражался его терпению и мужеству.

Вдруг заметил я юношу-христианина. От своих он отбился воинов и с бербером кровожадным отчаянно дрался в поединке честном. Не хотел я в состязание их вмешиваться и продолжил было целительство. Но увидел я, как нацелил топор еще один бербер, стремясь помешать бою честному. Стало так мне жаль того юношу, совсем мальчика, и я бросил свое врачевание и к воину, что топор держал, кинулся, рискуя сам под лезвие его угодить невзначай, и крикнул я ему, что Аль-Мансур срочно просит его. Юноша тем временем поверг соперника, но на землю пал, раненый своим противником. К юноше я кинулся, сам не понимая, что делаю. Подхватил я его на руки, с поля боя понес в сторону христиан, положил осторожно на траву и начал раны его перевязывать. Обработав его раны неопасные, бережно устроил я его, за огромным валуном от глаз противника сокрыв. И поворотил к пациенту своему великому.

Но заметил я, как начали арабы медленно отступать, осторожно перемещая повелителя на носилках, из прутьев наспех сделанных. Окружили их вдруг христиане-воины и был взят в полон Аль-Мансур.

Вышел из засады я к предводителю их рыжебородому, зычным басом говорившему, и обратился с речью достойною. Я поведал ему, что повержен арабским воином юноша в бою, и что я, знакомый с тайнами врачевания, помощь оказал ему необходимую, но теперь считаю его пленником. Предложил я сдаться добровольно в плен, слово дал я, клятвой во имя Аллаха скрепленное, что верну тогда их раненного, коль отпустят они на волю вольную старика больного и немощного, на носилках лежавшего. Не раскрыл я им, что старец тот и был сам Аль-Мансур, а назвал его своим дядюшкой. Пошептались воины христианские, посудили-порядили да и дали свое согласие, прежде пожелав на юношу взглянуть. Отказался я выдать им его местонахождение, раньше чем уверую, что старик мой вне опасности. Снова совещались воины да и взяли под стражу меня и еще двух арабов-пленников, отпустив притом диктатора с двумя сопровождающими.

Я простился с ним. Был он очень плох, но нашел в себе силы поблагодарить меня за службу верную. Правда, высмеял он поступок мой, добровольное мое пленение, и шепнул мне так: "Жизнь моя уже не стоит ни гроша, ни за что загубил ты молодость и отвагу свою. Но привык я под себя людей подминать всю жизнь, потому приму твою жертву с благодарностью".

Так я пленником сделался рыжебородого дона Ордоньо. Юноша же тот сыном был его доном Альфонсо, двадцати лет от роду. Потерпели арабы поражение сокрушительное. И вернулся домой мой новый господин, да и заточил меня в подземелье замка своего. Однако, благодарность свою за спасение юноши дон Ордоньо мне всегда выказывал, обращался со мной неплохо он, не пытал, не истязал, а потом решил, что на свободе я буду ему полезнее. И тогда заключили мы договор о сотрудничестве. Итак, я поселился в доме господина Ордоньо — в его замке Аструм Санктум.

Много позже до меня докатилась весть о смерти Аль-Мансура в замке Мединасели. Он ушел из жизни шестидесяти двух лет, но он здоровьем отличался и мужеством, и если б не рана его смертельная, еще мог прожить бы немало лет".

Загрузка...