ЗОВЕТ ВРАНГЕЛЬ

— Пи-пи-пи!

«Врангель зовет», — сказала радистка метеоцентра и придвинула к себе толстую тетрадь. В приемнике трепыхались лампочки и пронзительно сверлили мозг точки-тире. Зовет Врангель. «УОЩ, УОЩ» — это его имя в гигантской, призрачной стране кодов, где плавают океаны и материки, призраки огромных городов, лесовозы и просто люди. «УАТ, УАТ» — это Москва, так же тревожно пищит, как и Врангель. И тоже помещается в три буквы — со всем шестимиллионным народом. Отраженный, реет мир позывных: антимир? радиомир? великий мир господина Морзянки?

Врангель зовет!

Туманный остров, самый высокий в Арктике, самый жестокий. Гранитная скрепка полушарий, разъединившая два моря.

Уже сгнили каравеллы Магеллана и состарились боцманы Кука, а скалистый «осколок древней Берингии» по-прежнему оставался неведомым и недоступным.

Капитан Гавриила Сарычев, посланный Екатериной II на поиски новых земель, дыша на руки, леденеющие от ветра, записал у мыса Шелагского:

«Мнение о существовании матерой земли на Севере подтверждает бывший 22 июня юго-западный ветер, который дул с жестокостию двои сутки. Силою его конечно бы должно унести лед далеко к Северу, если бы что тому не препятствовало, вместо того на другой же день увидели мы все море покрытое льдом. Капитан Шмалев сказывал мне, что он слышал от чукочь о матерой земле, лежащей к Северу, не в дальнем расстоянии от Шелагского носа».

Будущий адмирал Фердинанд Врангель прочел эти строки, отправляясь в полярное плавание. Его помощник Матюшкин, друг Пушкина по лицею, занес в свой дневник разговор с побережным чукчей:

«На снегу палкой он начертил берег Чаунбухты, сделал мысы Раутан и Шелагский, продолжил потом берег прямо на восток, означив несколько рек, и к ONO от Шелагского мыса нарисовал большой остров, который, по словам его, горист, обитаем и должен быть весьма велик…»

Четырежды выходили Врангель и Матюшкин от Шелагского мыса на север — открывать новую землю. Пробивались в торосах, голодали, обогревали своим телом застывающие приборы. И неизменно перед ними, чудом уцелевшими, открывалась полая вода. «Были минуты, когда мы теряли всякую надежду на возвращение», — признавался потом Врангель.

А чукчи повторяли свое: «Если подняться в хороший день на мыс Якан, увидишь в море снежные горы».

После четырех бесплодных попыток открыть остров Врангель записал:

«С болью в сердце я убедился, что преодолеть поставленные природой препятствия невозможно. Вместе с тем исчезла надежда на открытие земли, в существовании которой мы не могли более сомневаться…»

Прошло сорок пять лет, и впередсмотрящий китобойной шхуны Томаса Лонга крикнул вниз: «Хэлло! Право по борту земля!» У горизонта действительно плыли высокие снежные зубцы. «Назовем ее, парни, Землею Врангеля, — сказал капитан. — Слышите, этот русский моряк писал о ней…» И в синем проливе разнесся сизый, горьковатый дымок салюта.

В 1881 году две английские шхуны — «Корвин» и «Роджерс» — пробились сквозь льды к скалистому берегу. Капитан «Роджерса» Берри распорядился оставить острову имя Врангеля: моряки ценят мужество. Почти три недели составлял экипаж «Роджерса» первую карту острова. Свинцовую бухту, в которой стояла шхуна, так и назвали — бухта Роджерса, а самую высокую сопку нарекли пиком Берри.

И снова остров надолго обезлюдел. Лишь зимой четырнадцатого года китобойная шхуна «Карлук» решила водрузить на Врангеле канадский флаг. Шхуну затерли льды где-то у острова Геральд. Четверо участников экспедиции добрались до его берега, их трупы нашли через десять лет. Остальные достигли Врангеля. Остров ошеломил их своей суровостью. Только осенью удалось снять с острова остатки экипажа. К тому времени двое умерли от цинги и один застрелился от отчаяния. Врангель неприветливо встречал мореходов.

Но моржовые лежбища манили своей нетронутостью. И через семь лет канадский предприниматель Стефансон, тот самый, что снаряжал «Карлук», вновь направил на Врангель четырех канадцев во главе с Алланом Крауфордом за медвежьими шкурами и моржовыми клыками. Через год Стефансон обещал их сменить. Однако шхуна, везшая Крауфорду смену, засела во льдах. Тщетно ждали канадцы подмоги, Американская экспедиция, добравшаяся до острова год спустя, застала в живых только эскимоску, исполнявшую в группе Крауфорда роль поварихи. Американцы спустили выцветший канадский флаг и подняли свой. Они, конечно, знали, что Врангель принадлежат России. Но пусть попробуют русские добраться до своих владений!

В то же лето в бухту Сомнительную вошла избитая штормами канонерка. Американцы бросились ей навстречу: быстро вспомнили Штаты о своих робинзонах! Но на исцарапанном льдами борту белели непонятные буквы. «Красный Октябрь», месяц спустя после торжественных проводов во Владивостоке, водрузил на обрывистом берегу острова Врангеля мачту с советским флагом. Американскую колонию пришлось полностью забрать на борт.

В сентябре, своротив руль, помяв борта, израсходовав почти весь запас горючего, вырвались к Северному мысу (сейчас мыс Шмидта). Еще ни один мореплаватель не проходил этот мыс за навигацию. Решили зазимовать у Северного. Но вскоре штормы разогнали лед. И Капитан Давыдов отважился рискнуть — пробиться к проливу Беринга. В топку пошли внутренняя обшивка корабля, спасательный катер, краски, мешки с сахаром, шлак, политый машинным маслом.

Вот что пишет торговый представитель Н. Галкин, встречавший «Красный Октябрь» у поселка Дежнева:

«Капитан в изодранной рубахе, небритый, косматый, с черными провалами глаз… целыми сутками просиживал он в бочке на мачте, высматривая полую воду среди ледяной массы моря. А все-таки довел. Корабль с круглым дном качку испытывал невероятную, ложился совсем на бок. Эскимосы, привыкшие к морю и его опасностям, и те пришли в отчаяние и готовились к самоубийству».

Четыре месяца продолжался этот мучительный рейс. Он еще раз подтвердил, как необходимо основать на Врангеле русское поселение.

В 1926 году в бухте Роджерса высадились жители первой советской колонии — двенадцать чукотских и эскимосских семей. Начальником острова назначен был Г. Ушаков, составивший впоследствии первую подробную карту Врангеля.

С тех пор остров на границе двух полушарий стал путеводителем арктических морей, островом-лоцманом.

— Пи-пи-пи! — зовет Врангель. Он не зовет на помощь, он приходит на помощь. «Льды в проливе Лонга три-четыре балла, ветер северный, до тридцати метров в секунду. Ожидается ухудшение ледовой обстановки…»

Мы забираемся на скалистый мыс Шмидта и смотрим в море, как смотрел когда-то Врангель. И тоже ничего не видим. Лишь на мгновение облака раздались — и закурился под скалистым мысом пролив Лонга, весь в туманных смерчах, попахивало преисподней.

— На Врангель, если и попадете, то не выберетесь. Не с вашей одежонкой зимовать на Врангеле, — нам советовали, нас предупреждали.

Мы с трудом перебрались через пролив Лонга. Не пролив, а сгущенное молоко. Туман.

У Врангеля туман рассеялся. Рвал пронизывающий, со снегом ветер. Тяжкий остров, как шхуна под парусами, уходил под гребнями гор в океан. И снова, как когда-то на «Полярном», заныл в груди тоскливый вакуум: где небо? где горизонт? Конец августа, а здесь зима, мучительный, вязкий холод. Трудно было взглянуть в глаза стоящему рядом человеку: ему сюда на три года. Наверное, все вот так, недоверчиво и тоскливо, ступали на эту землю. Прислушайтесь к именам здешних рек, бухт, лагун: бухта Сомнительная, лагуна Предательская, река Скелетов. Мороз по коже от этих названий. А земля кругом мерзлая, каменная.

Островитяне назвали свой поселок Звездным, — наверное, в темные вечера: звезд здесь много и горят они долго, всю бесконечную полярную ночь. Домики жмутся поближе к бухте. А в бухте гуляют льдины, ядовито-зеленые, как купорос. Это старые, опасные льдины. Войлочный горизонт тушит их режущий блеск.

На темных проплешинах среди снега голубели незабудки. Целые россыпи незабудок. Мы собирали их и осторожно закладывали в книгу — незабудки с острова Врангеля. И еще положили туда же ломкий пушистый цветок, пахнущий сиренью, какие-то невзрачные желтые цветики и малиновые, лохматые, с начесом. Трудно небось промерзлой громадине родить такой крохотный голубой цветок. Женщины светлыми ночами собирают незабудки, ставят их в граненые стаканы и потом потихоньку плачут над тоненьким букетиком — о садах, которые цветут где-то, о детях, оставленных у бабушки на материке. Цветы с острова Врангеля. Мы будем долго хранить их.

Бухта Роджерса всего километрах в пятидесяти от Сомнительной, хотя и находится уже в другом полушарии. Там знаменитая «полярка», основанная еще Ушаковым. Но в бухту Роджерса не попасть. На острове всего четыре вездехода — на четыре хозяина. Вездеход — тот самый безотказный конек-горбунок, которого берегут и лелеют. Вокруг него уважительно, но непоколебимо сталкиваются воли четырех хозяев острова. «Пришел пароход, высылайте свою машину», — сообщает Роджерс. — «Нет, уж лучше вы пошлите свою». — «А чью, извините, почту надо вернуть в Сомнительную?» — «У меня горючего нет!» — «А у меня, может, гусеница отвалилась…» Жмут, жмут друг на друга, пока кто-нибудь не выдержит.

Мы засели в гостинице (благо, хоть на Врангеле оказались места!) и приготовились ждать. Мы ждали. А маленький костяной бог в оленьей рукавице, подаренный нам зверобоями, делал потихоньку свое дело. Поздно вечером, когда надеяться уже было не на что, на Роджерс двинулся вездеход: подошла «Астрахань» с углем.

Три часа взбесившаяся железная коробка выколачивала из нас дорожную пыль. Молоденький водитель мчал вездеход как танк, презирая всякие объезды. Проскочив 180-й меридиан, мы выпрыгнули ночью из натруженного вездехода на покрытую ледяной коркой землю. Ветер царапал лицо снегом. Стало понятно, как замерзают в тундре: превращаются в сосульку — и все.

Роман с командой вездехода пошел в избенку, где не было света и стола и вообще ничего не было, кроме дощатых, занозистых нар и разбитого окна, наполнявшего комнатку ветром. Мужчины раскочегарили печурку, употребив часть нар и порох из старых патронов, разогрели консервы и попробовали даже спать, разостлав на нарах газеты. Поняв тщетность своих попыток, они всю ночь пробродили по селу, пуская в небо сигнальные ракеты, оставленные в избенке охотниками на моржей.

Меня уложили на кушетке в приемной больницы. Пахло не то эфиром, не то формалином. Над головой краснел плакат, призывавший лечить туберкулез. За окном свирепствовал ветер и надрывно выли собаки, будто чуя вселенский потоп.

Поселок Ушаковский, где мы ночевали, забрался на высокий берег бухты Роджерса. Это усадьба колхоза «Рассвет Севера», единственного на Врангеле. Живут в колхозе потомки первых поселенцев — оленеводы и зверобои. Председатель, молодой парень из Тамбова, ушел на катере в лагуну Предательскую поджидать моржей. Мы встретили его еще в Сомнительной. Он рассказывал, что в колхозе подъели последнее мясо и теперь вся надежда на моржей. Как раз в конце августа — начале сентября они выходят на мыс Блоссом спать. Моржи — известные лежебоки. Часа два в день у них уходит на еду, остальное отводится сну. На лежбище их и бьют, прямо на берегу. Мясо моржа довольно вкусное, особенно горло, печень и маринованные ласты.

Глава у моржа маленькие, тусклые, видит он совсем плохо, зато слух тонок, как у дирижера симфонического оркестра. Морда у моржа помятая, бульдожья. На льдине он неуклюж, но в воде ловок и может победить такого могучего врага, как белый медведь.

Егерь, отлавливающий моржат для зоопарка, жаловался, что, как только накинешь на белька аркан, мать просыпается и кидается на трос, пробует его перегрызть, а потом придавливает своим грузным телом — хоть плачь: в каждой маме тонны полторы. В день нашего приезда егерь был озабочен и молчалив. Неделю назад он вызвал самолет, чтобы вывезти в Москву только что пойманного резвого моржонка. Самолет обещали. А моржонок открыл загончик и сбежал. Отменять спецрейс было неудобно, а моржи, как назло, не спешили вылезать на Блоссом. Раньше их было хоть пруд пруди, а теперь куда меньше: то ли пароходы распугали, то ли выбили в прежние годы.

Сейчас звериное царство Врангеля охраняют два егеря. Они берегут птичьи базары, ограничивают отстрел моржей, беспощадно штрафуют за белых медведей.

В ноябре со льдов океана выходят на северный берег острова отяжелевшие белые медведицы. Они поднимаются на высокие горы, так что позади у них остается океан, а впереди — пустынная тундра Академии. Медведицы роют берлоги в глубоком, утрамбованном ветрами снегу. Иногда берлоги тянутся цепями, метрах в шести — десяти одна от другой. Весной с появлением солнышка медведица выбирается из снежного логова и по глянцевому насту спускается к морю. За ней катятся медвежата. Медведица долго стоит на прибрежных камнях, втягивая ноздрями запах океана. Там, во льдах, охотится на доверчивых нерп ее супруг. Потом она прыгает в полынью и плывет, вытянув над водой длинную белую голову. Медвежата топчутся на берегу. Мать рычит, размягченно и ласково, приглашая их вместе наслаждаться океаном. Но они испуганно жмутся друг к другу. Тогда медведица вылезает, берет малышей за загривок и насильно окунает их в воду. Остров Врангеля — одно из немногих мест на земле, где рождаются белые медведи.

Егери гордятся своей профессией. Они охраняют колыбель, незащищенный вход в царство зверья.

Ниже Ушаковского, у самой бухты, на длинной темной косе лежит поселок полярников. Над чистенькими стандартными домиками ветряк и мачты антенн. У берега засели стамухи — старые льдины, причудливые, как изделия искусного стеклодува.

Пожилой, расторопный человек в стеганке и потрепанной ушанке (мы приняли его за завхоза) на вопрос, как устроиться с жильем, замялся, как и подобает хозяйственникам: дескать, места нет, но вот спальные мешки найдутся, и питаться можно в столовой «полярки», тем паче, что больше и негде. Потом он представился: «Зайцев, начальник полярной станции».

Вечером мы сидели в уютной квартирке Николая Константиновича и листали хозяйственные книги — точнейшие, копейка в копейку, отчеты о каждом дне «полярки». Было тепло и тихо. Скатерть на круглом столике, уютный диван, коврик на полу, коврик на стене. Что-то напоминала эта комната. Пожалуй, квартиру Гутниковых в Лорино. И здесь видна была привычка хозяина везде располагаться основательно. Николай Константинович был поглощен доходно-расходной книгой, ломал голову насчет угля и мяса. Зашли две женщины, рассказали вполголоса о глупой какой-то ссоре, попросили вмешаться. Зайцев слушал их с участием, волновался, переспрашивал, будто от этого зависела судьба знаменитой арктической станции.

Хотелось порасспросить Николая Константиновича о пургах, полярной тоске, о чем-нибудь лондоновском, мужском. Но при взгляде на деловитое лицо и аккуратные с проседью височки просто язык не поворачивался.

— А вот мы сейчас чаечку, чаечку, — хлопотал хозяин. — А потом и на боковую. Вам я раскладушечку в кабинете поставлю, а молодой человек вон там, на диванчике…

Утром на метеоплощадке парень, жмурясь, снимал показания термометра, гелиографа и еще каких-то мудрых приборов. Парень был удивительной внешности: громадного роста, огненно-рыжий, с солнечной бородой и яркими, под цвет островных незабудок, глазами. Звали красавца Иван Стойко. Он пятый год в Арктике, сразу после ЛАУ, Ленинградского арктического училища. Сначала зимовал на острове Четырехстолбовом, а теперь уже второй год зимует на Врангеле. Иван — старший техник метеостанции. Он охотно объяснил нам, что зимой здесь теплее северный ветер, что удобнее всего следить за ледовой обстановкой с крыши вон того домика в Ушаковском и что Врангель передает синоптические сводки через каждые три часа, а климатические — через восемь.

— А ночью тоже снимаете показания приборов?

— Само собой.

— А если пурга?

— Так тут рядом.

— А медведи?

— Они редко. Этой зимой только один раз и был. Открываю дверь — на метеоплощадку идти, а он тут как тут, лежит себе поперек тропинки. Все бы ничего, да на площадку уже Витька ушел, пойдет обратно — будет дело. Я схватил топор — и в топтыгина. Заревел он и ушел, обиделся. Потом еще целый день вон там, на припае, лежал, лапу вылизывал. Видно, повредил я ему…

Иван вполне может ходить на медведя как хаживали раньше — с одной рогатиной. Он знает свою силищу и немного стесняется этой силищи и неуемной своей красоты.

Кроме метеогруппы на «полярке» две смены аэрологов. В полдень, полночь и шесть тридцать утра в небо стартует радиозонд. На запуск уходит три часа. Три часа утром, три днем, три ночью — сутки раздроблены на кусочки, аэрологам, конечно, тяжело.

В высоком сарае самодовольно пыжится огромный пузырь. Его придерживает у земли небольшая чугунная гирька. Прозрачная груша все наливается: по шлангу течет водород. Груша тоскует и рвется, ей уже не терпится в небе. Приходит чернявый, меланхоличный паренек, давно и принципиально не стриженный. Это Юра Космынин. По-моему, он просто давно не получал писем. Отсюда и весь нигилизм. Юра привешивает к зонду миниатюрный передатчик. Потом вдвоем с механиком они хватают летучую грушу и стремглав бегут на волю. Гирька валяется на земле. Шар уносится в небо. Тает, тает, совсем не видно. Мы стайкой направляемся в лабораторию. Там, за пультом следящего устройства дежурный ловит мышиный писк, робкие пи-пи-пи. Шар докладывает — графиками и цифрами, — какая температура в воздушных слоях, каково направление ветра и вообще чего можно ждать от погоды.

Врангель — аккуратный наблюдатель, придиры в Ленинградском институте Арктики ставят за его сообщения «отлично».

Вечером мы возвращаемся домой. Николай Константинович, примостясь у стола, пишет что-то в клеенчатую тетрадь.

Странно на душе, когда читаешь чужой дневник, да еще написанный на забытом людьми и богом островке, вроде острова Жохова, среди долгой полярной ночи.

«26 августа 1959 года. В 11.00 вылетели из Москвы и взяли курс на север. Назначен начальником станции на острове Жохова в архипелаге Де-Лонга. В Тикси прилетели поздно вечером.

5 сентября. Каравана с запада пока нет. Говорят, на остров Жохова пароход пройти не сможет — льды. Если удастся, забросят нас самолетом. Поэтому надо все пересчитать, взять с собой минимальный запас горючего и продовольствия. Идет снег, начались заморозки.

11 сентября. На завтра назначен был вылет, но оказалось, что наш самолет переброшен в Нижние Кресты. А снег все валит и валит. В этом году тяжелая ледовая обстановка. «Седов» сегодня должен был быть на месте, а он все еще в проливе Лаптева. Ожидание начинает тяготить. Рвусь поскорее на место, пока не началась настоящая зима, пока еще есть светлое время. Ведь нужно собрать на острове каждый килограмм угля, каждое поленце, чтобы хватило на полярную ночь.

1 октября. Пришли пароходы из Архангельска, на которые уже не было никакой надежды. Привезли оборудование и овощи для Тикси и Якутии. Сколотил на разгрузку бригаду из наших ребят. Работали по 12 часов. Устали маленько. Стал помогать на передающей станции. Приступили к сборке передатчика.

Все переболели гриппом, меня тоже прихватило, правда, удержался на ногах. Пришла телеграмма: в наше распоряжение выделен самолет полярной авиации пилота Бурого.

14 ноября. В 2 ночи (я всю ночь не спал) пришла машина, забрала груз. На рассвете вылетели и через 4 часа были уже над островом. Но туман сгустился такой, что Бурый повернул обратно. И снова ждем. Туман и туман.

16 ноября. Мы на Жохове! Сели едва-едва — торосы, снег, никакого подобия площадки. Бурый сказал, что садиться сюда больше нельзя. Обещал приходить на сброс. Самолет поднялся, сделал круг, помахал нам крылышками и ушел. Мы остались одни.

19 ноября. Разобрал всю документацию. Сделал электропроводку в склад и проверил спецодежду. Все время готовим дрова. Печурка для отопления соляркой, самодельной конструкции, действует неплохо.

14 ноября. Встал, как всегда, раньше всех. С утра постирал в бане, выполнил обязанности дежурного, натаскал снегу. Осмотрел всю территорию. Погода ясная, Солнышка давно уже нет. И не будет 75 дней. Прибрал в комнатах. Живем мы так: в бывшей кают-компании аппаратура радиостанции, рядом метеокабинет. По стенкам в метеокабинете четыре кровати, в центре стол на крестовине и скамейки, у самой двери наша благодетельница — печь.

26 ноября. Сегодня встал на суточную вахту. Вдвоем с Ананьевым пошли искать место для приемки груза с самолета. Шли по звездам. Отыскали подходящее место километрах в трех от станции. Возвращаясь обратно, любовались северным сиянием. Это единственное внеплановое и довольно частое развлечение.

27 ноября. Сообщили, что будет самолет. Зажгли костры. Он действительно появился, стал сбрасывать мешки. Два мешка картошки попали на оголившуюся землю, разбились. Улетел. Мы опять одни. Почти ежедневно над нами проходит самолет на СП-6, она самый близкий наш сосед, километров за двести. Закончил «Тропой нехоженой», начал «Над Тиссой». Читать можно сколько угодно. Ребята все время шелестят страницами.

7 декабря. Банный день. Хорошая банька на станции — великое дело! Придешь с пару, попьешь чайку с малиновым вареньицем — и будто дома. Тихо, светит луна. Вполне можно принимать лунные ванны. Дома как-то не замечаешь луну, а здесь она полгода в центре внимания. Очень хочется пройти вокруг острова, но придется отложить до появления солнца — безопасней.

22 декабря. Мороз, снег, безлюдье. Самая темная полярная ночь. После этого будет прибавляться светлое время. Все будет веселее, а то затосковали ребята. 19-го у меня был день рождения, стукнуло сорок четыре.

26 декабря. Самолет сбросил газеты, журналы и самое драгоценное — письма. Я получил четыре письмеца. Все расселись по кроватям и читают. Жаль, что ответить никак нельзя — только радио.

1 января. Вот и Новый год! Стол был отличный: яблоки, настойка из спирта на лимонных корочках, лучший портвейн. Не хватало только елочки, конечно, не было и Деда-Мороза со Снегурочкой. Зато был просто мороз сорок четыре градуса, без Снегурочки. Ребята выпили изрядно, но было весело, никто не дебоширил и не ругался. А это немаловажно, когда нас шестеро и мы у черта на куличках.

17 января. Была пурга, оборвала все антенны. Когда утихло, водрузили все на свои места. На улице мороз 35—40 градусов. Очень часто засоряется печная труба, прожигаем сажу. Занимаюсь подслушиванием любительского диапазона. Сегодня хорошо слышал Антарктиду, Мирный.

1 февраля. Ветер восточный, светло, луна. Небольшая поземочка. Ребята изучают радио, а я постигаю метеорологию. Ежедневно занимаемся часика по два.

5 февраля. Готовлю месячный отчет. Сегодня был самолет на сброс. Второй счастливый день на острове Жохова. Почта! Я получил пять писем. Сергеевна меня ругает — не совсем заслуженно. Моя единственная вина, что мы не вместе.

7 февраля. Сегодня солнышко уже подсвечивает облака. Скоро, скоро его увидим! Забрался на самую высокую гору. Видны северный и восточный кончики острова и море. Солнышка не видно. Но гелиограф уже установили.

11 февраля. С горушки видел солнышко!!! На юге очень яркий свет, как зарево от пожара.

14 февраля. Потеплело до минус 25. Сегодня съедим последнюю картошечку. Остров наш бедноват, ни одного зверька, лишь одиночные следы песцов. Кругом торосистые льды. Сможет ли летом пробиться пароход?

26 апреля. Солнышко уже не заходит. Прилетели первые весенние гости — пуночки. Это вроде бы полярные воробьи. Жмутся к жилью. Поют так, что заслушаешься, суетятся, готовятся вить гнезда. Собаки сначала их гоняли, потом привыкли.

5 мая. Всего семь градусов мороза. Теплынь. Ребята второй день загорают. Ходили в скалы — на птичий базар. Птиц уже много — кайры, чистики. Готовлюсь к ремонту радиорубки и комнат.

7 июля. Солнышко, а в его лучах идет снег. На припае стали появляться нерпы. Зацвели полярные маки и еще какие-то махонькие цветочки. Поставили букетик на стол. Подготовил отчет. Трактором выровняли посадочную площадку. На всякий случай собрали вещички, — может, будет замена.

15 августа. Сегодня двадцать лет, как я переступил полярный круг. В тридцать восьмом высадился со «Сталинграда» на мыс Челюскина. С тех пор и носит меня по арктическим морям.

21 августа. Первый заход солнца. Покатило на зиму. Очень тяжелые льды. Пароходы пришли на Диксон с опозданием в две недели.

26 августа. Караван все еще в проливе Вилькицкого. По ночам уже сильные заморозки. На льдине, что села на мель, лежит штук сто моржей — перед дорогой на юг наслаждаются отдыхом, а мы — ими. Лед от берега почти не отходит. Не прорваться к нам пароходу…»

За островом Жохова последовал Мостах, тоже суровый, тоже крохотный, но все же не такой далекий остров.

Вот одна страничка из мостаховского дневника:

«3 августа 1961 г. Ночью ветер был до 20 метров в секунду. Море бушует.

4 августа. Мне присвоено звание Героя Социалистического Труда. Уйма поздравительных телеграмм. Весь день хожу как в тумане. Получил два письма от Ирочки.

7 августа. Второй день на вахте. Концерт для Героев не слышали — видно, мешает ветер…»

Дневник Николай Константинович вел аккуратно, писал разборчивым округлым почерком, как в своих приходно-расходных книгах. Ни о каких ЧП не упоминалось. Все больше о печках и картошке. Поначалу это удивляло. Но прошло несколько дней, задул в бухте Роджерса штормовой ветер, и, сидя в натопленной комнатке с ковриком, мы поняли, что настоящий арктический подвиг не совсем то, что нам представлялось. Нелегко пережидать в заледенелом сугробе пургу, еще труднее шагать навстречу осатанелому ветру, падать, терять сознание и снова вставать и идти. Но пожалуй, труднее всего, вопреки пургам и полярной ночи, вопреки апатии и предательски мудрому «и так переживем» — сделать так, чтобы на «полярке» всегда было чисто и тепло, чтобы светило электричество, топилась баня, не врали приборы и каждый чувствовал себя как дома. За это, очевидно, и дали Николаю Константиновичу Героя: за аккуратность, заботливость, за то, что в любых обстоятельствах умел поднять великий коэффициент работоспособности — быт.

— А сейчас чаек будем пить, жаль лимончика нет, — хлопотливо звучит по вечерам.

В этих «еньках» «ечках», «шечках», поначалу забавлявших нас, непонятное для «материковских» благоговейное уважение к вещам. Потому что в каждом здешнем лимоне — минимум двадцать тысяч километров пути, тревога затираемых льдами пароходов, годовое ожидание зимовщиков. Цена вещей — как жаль, что мы редко думаем об этом!

Ветер крепчал день ото дня. Тяжеловесные стамухи покидали свои пьедесталы и отправлялись в свободный дрейф. Вода из лагуны захлестывала косу — того гляди, затопит «полярку». А за лагуной — смотреть страшно — пролив кипел, будто его подогревали. Врангель — чемпион ветров. Баллы Бофорта начинаются здесь с седьмого. Роман, заинтересованный своеобразной иерархией ветров, выписал баллы Бофорта в блокнот:

«10—12 метров в секунду (6 баллов) — сильный ветер; 13—15 метров в секунду (7 баллов) — крепкий ветер; 16—18 метров в секунду (8 баллов) — очень крепкий ветер; 19—21 метр в секунду (9 баллов) — шторм; 23—25 метров в секунду (10 баллов) — сильный шторм; 26—28 метров в секунду (11 баллов) — жестокий шторм; 34—40 метров в секунду (12 баллов) — ураган».

На Врангеле бывает и шестьдесят метров в секунду. Тогда обнажается от снега земля, и камни, поднятые в воздух, бомбардируют стены домов.

Было не больше семи баллов, но антенны выли, как ездовые собаки, посаженные на цепь. И даже полярная сова, с виду совершенно невозмутимая, распушила, как оренбургскую шаль, сизое оперение. Ее желтые круглые глаза гипнотизировали черными провалами зрачков. Собаки жались к домам. Резко холодало. Нас отреза́ли от мира лед, небо, шторм.

Мы бродили по обрывистому черному берегу, глянешь вниз — сердце обрывается. Врангель дрейфовал среди льдов, как корабль, потерявший управление. Был и флаг корабля — резной железный стяг на старой железной мачте. У мачты маленькая ржавая табличка: «Флаг СССР поднят на о. Врангель н-ком экспедиции на канлодке «Красный Октябрь» Б. В. Давыдовым. 1924 г. 20 августа». И ниже: «Отремонтирован в 1934 г. 27 августа л/к «Красин», начальник экспедиции на «Красине» Н. И. Смирнов». Черная скала отвесно уходит в море. Мачту видят все, кто входит в бухту Роджерса. В остервенелых порывах ветра поскрипывает флаг. Он как вызов свинцовому небу и морю, нахмуренным голым сопкам. Он в бою, и бой этот закончится нескоро.

Недалеко от мачты три могилы. Крайняя — врача Вульфсона. Воспользовавшись ледяной блокадой, один из начальников «полярки» на Врангеле возомнил себя диктатором, стал унижать и запугивать людей, требовать рабского повиновения. Врач Вульфсон не захотел повиноваться. За ним взбунтовались и другие. Тогда по приказу начальника зимовки Вульфсона заманили в тундру и убили. Начальник зимовки надеялся на полную безнаказанность: Врангель оставался недоступным. Но скрыть преступление не удалось. Вся страна узнала о беззаконии, учиненном на самой дальней советской зимовке. Начальник станции был отдан под суд. Вульфсон все-таки победил.

«Непартийному большевику, погибшему от руки убийц в зимовку 1934—35 гг. в борьбе за советские принципы освоения Арктики. Д-ру Ник. Льв. Вульфсон от Главсевморпути и политуправления» — написано на запорошенном снегом памятнике.

Продрогнув, мы вернулись на станцию. Было уже время обеда.

Столовая на «полярке» вроде кают-компании на корабле. Утром, в обед и вечером здесь собираются все полярники. Сухощавая, белокожая Лида Липочкина раздает из окошка наваристый суп, домашние блинчики или рагу. Потом она выходит и садится к столу — усталая хозяйка, накормившая большую семью. Лида и готовит, как для своей семьи, — вкусно и экономно, как не готовят ни в одной московской столовой.

Тут же, у стола, бегают, трясут кудряшками Лидины дочки — чистокровные полярницы. Они играют в прятки с крохотной метиской — дочерью радистки-чукчанки. Время от времени все трое забираются на стулья в соседней комнатке-библиотеке и заглядывают в длинный ящик, где заботливо, как орхидеи, выращиваются для них огурцы. Урожай они любят снимать собственноручно.

Вечером, кому не лень, сами могут прокрутить себе в столовой кино. Но сейчас год кончается, и все ленты смотрены-пересмотрены по миллиону раз. Вот подойдет «Комсомольск» — обменяются с ним драгоценными жестяными коробками. И тогда уж накрутятся вволю. А пока разбиваются привычно на четверки и выгружают из коробок домино. Ревет за стеклами пурга, до слез сечет снег. А в кают-компании пахнет булочками, что пекла Лида к ужину, щелкают костяшки домино: «Рыба, дорогие, рыба!» Среди лотошников женский голос выкликает на одной ноте: «Девяносто один! Барабанные палочки! Трешка!»

Уютно и спокойно. Но по глазам парней, когда они кончают забивать «козла», видно, что спокойствие это обманчиво. Парням по двадцать — двадцать пять, и они смутно чувствуют, что не имеют права просто так убивать время. Да и Николай Константинович упорно напоминает им, что сейчас на полярных станциях уважения достойны не те, кто выживает, а те, кто нормально работает и живет. Им двадцать. Их время очень дорого. Это время закладки фундамента, духовного возмужания, когда все поры человека открыты для принятия нового: музыки, знаний, слов. Потом придет период полной отдачи, настоящая зрелость. А пока надо набирать, узнавать, учиться.

В Якутии я познакомилась с молодым геологом-алмазником. Он закончил техникум как способный, многообещающий геолог. Приехал в якутскую тайгу. И тут закрутилась карусель. Днем — маршрут, вечером — преферанс. Сначала он пробовал сопротивляться: «Я, ребята, лучше почитаю, в институт хочу поступать!» — «Успеешь! — успокаивали ребята. — Вернемся с поля, засядем в камералке, тогда начитаешься вот так. На доктора сразу сдашь». После тяжелого маршрута, конечно, приятнее сражаться в преферанс, чем зубрить неподатливую кристаллографию. Поначалу, правда, сверлила совесть, но он научился ставить ее на место: «Цыц! На нашей работенке и без книг горб заработаешь». Он и сейчас небось ходит в старших коллекторах и никуда не сдвинулся с места, несмотря на многие километры добросовестно пройденных маршрутов.

— Пи-пи-пи! — зовет Врангель. В радиорубке «полярки» нам озорно подмигивают лампочки. Сейчас откликнется Шмидт. «УОЬ, УОЬ!» — Шмидт слушает.

Старший радиотехник Голубев передает утренние замеры: ветер, влажность, температуру. Эфир распирает от голосов. Один говорун особенно назойлив, пищит и пищит. Помолчал — и снова за свое.

— Ледокол «Сибирь» разговорился, — усмехнулся Голубев.

«Сибирь» беспокоится. Она караулит суда у ледяных заторов и проводит их в чистую воду. Пока ведет одного, другой где-то застрял. «Сибирь» и перебирает их, как наседка цыплят: где «Комсомольск»? «Астрахань» где? Успокойся, ледокол, в Сомнительную ушла «Астрахань». Но «Сибирь» пищит до тех пор, пока «Астрахань» не подает голос. Позывные ледокола на минуту исчезают из эфира. Но потом он снова начинает тормошить море и мысы. Удивительно беспокойный ледокол.

— Вы лучше скажите, куда задевали «Комсомольск»? — ворчит Голубев.

— Пи-пи-пи! Скажите Роджерсу, где «Комсомольск».

— На подходе «Комсомольск», тяжелые шторма, — отвечает «Сибирь».

— Сам знаю, что на подходе, — вздыхает Голубев.

А эфир все рвется на точки и тире. Тревожна для непривычного уха морзянка. Так и чудится — пока прыгает на ключе рука, пока перемигиваются красными зрачками лампочки, кто-то гибнет, кто-то тихо зовет на помощь, кого-то надо спасать. Но оказывается, в этом сумасшедшем мире точек и тире есть минуты молчания: каждый час с пятнадцатой по восемнадцатую и с сорок пятой по сорок восьмую. Это минуты для трех слов: «Спасите наши души!»

А «Комсомольск» все молчит…

Целый год остров ждет, ждет парохода типа «лесовоз». Он привезет на Врангель огурцы, картошку, шампанское. Его стремительно разгрузят. И, проводив, снова начнут ждать. И каждый последний день этого годового ожидания снова будет особенно невыносимым.

Врангель ждет. В столовой, на почте, в радиорубке говорят только о «Комсомольске», прикидывают, что он привезет. В столовой составляют будущее меню за тарелкой сухой картошки, которая царапает рот.

Но ветры раскачивают океан, наступила полярная осень. Льды закрыли горизонт. «Сибирь» выбивается из сил. Ее вертолет озабоченно стрекочет над проливом Лонга: высматривает, где какой лед.

В пятницу на «полярке» оживление, забыли даже про «Комсомольск». С обеда начались сборы. А сразу после ужина женщины с эмалированными тазами и узелками торжественно двинулись к маленькому домику у лагуны. Банный день. На улице ветер валил с ног, сек лицо льдистым снегом. А здесь обжигало легкие. Четыре огромные бочки у плиты создали влажные тропики. Пар взвивался к потолку, размывая очертания лиц. Как живые, шипели и колыхались пузырчатые ошметья пены. В эти часы домик у лагуны становился кусочком Большой земли.

После бани Николай Константинович, конечно, потчевал чайком. Он был озабочен: готовил ответственные материалы в Ленинград.

— Ну, Николай Константинович, загостились мы у вас. Завтра в путь…

— Да, обещали вездеход из Сомнительной. Только ой ли — «Комсомольск» подошел! — Зайцев тянул из блюдечка чай и жмурился от удовольствия, представляя, видно, что творится сейчас в Сомнительной. Ему ли, прозимовавшему в Арктике двадцать восемь лет, не знать, что сейчас там творится! Мы заерзали на стульях, не зная, что предпринять: мы-то ни разу не видели, как встречают единственный в году пароход.

Наутро гремел настоящий ураган. Напрасно мы висли на окнах и бегали, пригнувшись, в Ушаковский.

— Готовлю на вас обед, все одно не будет вездехода, — посмеивалась Лида Липочкина, глядя на наши страдания. — Погостите еще недельку-другую, или мои булочки надоели?

Осеннее небо как антрацит. Дома редко разглядываешь небо. А здесь, просыпаясь, сразу бежишь босиком к окну и долго стоишь, запрокинув голову. И, отправляясь спать, внимательно присматриваешься к звездам: подмигивают или светят чисто? Прав был все-таки капитан Биллингс, говоря о Чукотке:

«Климат самый несносный: до 20 июля неприметно лета, а около 20 августа приближение зимы во всем уже является…»

Вечером мы поднялись в Ушаковский. От ветра слезы застывали на глазах. У той самой избенки, где ночевал в первый день Харитонов, тарахтел С-100 со смешной железной тележкой на высоких губчатых колесах. С крыльца то и дело, стуча сапогами, сбегали голые по пояс парни, очевидно строители, хватали ведро с углем или водой и исчезали в дверях, выпустив плотный ком пара. Мы с ходу впихнулись в переполненную комнатенку. Там было человек десять, полуголых, разморенных жарой. Ребята смущенно пересмеивались. Но нам, откровенно говоря, было не до этикета.

— Здравствуйте! Куда трактор?

— Здравствуйте, коли не шутите. В Сомнительную.

Сзади галантно подставили колченогую табуретку:

— Погрейтесь, отдохните…

— Нас возьмете?

— К сожалению, не могу, — механик, желтый от усталости, с видимым огорчением покачал головой. — Рад бы, но не могу — нас четверо, а в тележке ведь вы не поедете.

Я представила этот железный гроб на колесиках.

— Конечно, поедем в тележке! — сказал Роман.

— Если б не ветер… — неуверенно начала я.

— Ну, вам мы, пожалуй, найдем местечко в тракторе, — сдался механик, — кто-нибудь сядет на пол. А вот молодой человек…

Парни стали примерять Харитонову свои ушанки: штормовой ветер при минус пятнадцати — это чувствительно и для бывалых островитян.

Николай Константинович чуть смутился, когда мы ворвались в комнату собирать рюкзаки. Перед ним лежала фотография — сын Женя с внучкой Оленькой. Как бы невзначай он прикрыл ее газетой. Мы знали, что у Зайцева есть сын Евгений, родившийся на мысе Челюскина. Он бывал у отца на разных зимовках и закончил арктическое училище по специальности гидролога. Работать Евгений остался в Москве, в исследовательском институте. И непонятно было, одобряет или нет Николай Константинович поступок сына. С одной стороны, так спокойнее, а с другой — может, втайне мечтал, что подрастет сын, выучится и будет работать бок о бок с отцом в Заполярье.

Рядом с прикрытой газетой фотографией лежала свежая телеграмма: «Оленьку отдали ясли выезжаю тебе целую Ирина». Жена. Эта при первой возможности всегда перебиралась к нему.

— Едем! — хором выдохнули мы. — Удачной вам зимовки!

— Погодите! — Зайцев засуетился, пошел в сени и вернулся оттуда с двумя грандиозными овчинными тулупами.

— Вот так-то надежнее будет! — удовлетворенно сказал он. — Примерьте-ка шубеечки.

Окинул нас, затонувших в тулупах, по-женски придирчивым взглядом:

— Хорош! В Сомнительной сдайте на метеостанцию. Ну, как говорится, с богом! В Москве будете — Женьке позвоните…

Он вышел на крыльцо в своих мягких домашних туфлях. Ветер поставил дыбом тщательно подстриженные волосы. Когда мы, поскальзываясь под тяжестью рюкзаков, отбежали уже метров двести, Николай Константинович что-то закричал. Мы остановились, но он досадливо замахал рукой: идите, идите! «Ечку ить», — донес ветер. Переглянувшись, мы засмеялись: «Чаечку не успели попить!»

Трактор пыхтел, выпучив зажженные фары. Все уже были на местах. По нетерпеливо клацающим тракам я пробралась в кабину. Подождали, пока Роман умостится в железном кузовке. Двинулись. Тележка запрыгала за нами, как гигантская черная жаба. Лучше уж было не оглядываться. Иногда механик, сидевший за рычагами, останавливал трактор, выскакивал и заглядывал в тележку. Возвращался, усмехаясь:

— Жив еще!

Мне виден был огонек харитоновской папиросы. Он то проваливался вниз, то взлетал выше нашей кабины. И кто придумал ездить по тундре на колесах?

Шесть часов спустя, разминая затекшие ноги у дверей гостиницы, Харитонов дал нам интервью как испытатель, участвовавший в опробовании новой машины:

— Педантичный рентгенолог, просветив меня, тут же ушел бы на пенсию.

Было два часа ночи. В гостинице, прежде полупустой, все было увешано кожаными куртками. По комнатам перекатывался храп. Что за нашествие, откуда?

Утро пришло детское, как новогодняя сказка, где кристаллами горного хрусталя вырастают ледяные замки и мальчики в красных сапожках спасают большеглазых снегурочек, заплутавшихся в зимнем лесу.

— С Новым годом! — сказали мы друг другу. Уж очень напоминало это снежное утро любимый праздник — Новый год.

Что может быть прекраснее новогодних вечеров в детстве, когда весь лес приходит домой, добрый и загадочный, как елка, от которой пахнет Дедом-Морозом и лесными звездами. И в стеклянных фонариках поселяются крохотные человечки, каждый вечер зажигающие внутри огонек. Все существо переполняет доброта, хочется сказать взрослым, как ты их любишь и как будешь заботиться о них, когда вырастешь. Забираешься с ногами в мягкое, глубокое кресло. Слезы щиплют глаза, елка расплывается в радужных паутинках. И ватная Снегурочка из универмага вдруг встает из-под елки и тихо гладит по щеке. От этого прикосновения, теплого и легкого, становится совсем счастливо.

— С Новым годом! — будит утром мама. Едва одевшись, бросаешься к елке. А хитрые человечки попрятались, Снегурочка неподвижно стоит под елкой, да и вся елка вроде чужая — редкая, прозрачная. Правда, конфеты виднее. Но их пока не разрешают срезать. А на улице волшебный снег из сказки. И пахнет арбузом, и люди все румяные и смеются. Внутри что-то растет, растет, и от избытка радости кубарем скатываешься с крыльца. Бороздишь валенками пухлые траншейки, комкаешь податливый снег в кулаке, бросаешь в курносую пятилетнюю соседку, она — в тебя. И вдруг становится жаль ровную снежную белизну, хочется сохранить ее, оставить. Но скоро все выйдут на улицы — и тогда все. Надо пользоваться, пользоваться снегом! Валишься в сугроб и катаешься по нему, отплевываясь, ослепнув. И жизнь так прекрасна, что опять хочется кричать. Но выходит чья-нибудь мама и просит играть потише.

— Самолет! — воскликнул Роман.

Я проследила за его рукой и увидела самолет, странный, как все это утро, алокрылый, будто пламя на снегу. Через всю Арктику видно. Откуда вдруг самолет?

— Разрешите пройти!

Из гостиницы вывалила группа коренастых мужчин, в тех самых кожаных куртках, что висели ночью на вешалке. У самого старшего на груди несколько массивных красных значков, вроде ордена Красного Знамени. Это летчик-миллионер. Небось, командир той самой огненной машины, от которой плавится врангелевский снег.

Я возвратилась в номер и вытряхнула из камосной рукавицы костяного бога с мудрой треугольной головой. Он усмехался загадочно и широко. «Над истоком бегущей воды, — зашептала я, — на вершине белого хребта, у гремящего ледника, живет молния — мать горного эхо; она летает по небу, гремя железными крыльями…» Не помню, где я вычитала это заклинание шаманов. Но мне хотелось, чтобы, выслушав его, насмешливый эскимосский бог не только удержал безветренную погоду, но и немножко помог нам попасть на красный самолет.

— Я все узнал, — сказал, входя, Роман. — Это самолет ледовой разведки. Он садится, где захочет, без всяких аэродромов и допусков.

Весь день за стеной, у ледовиков, разливался баян, грустил о подмосковных вечерах и о девчонке во дворе. Летчики смеялись, видно, хорошее было настроение. Мы спрятали пелекена обратно в рукавицу. Пора было идти проситься на борт.

— Михаил Васильевич Цыбин, командир экипажа…

— Очень, очень приятно.

— Евгений Кудряшов, второй пилот.

— Тоже очень приятно.

— Еще раз Евгений, но уже Щеглов.

Они поднимались и раскланивались с подчеркнутой галантностью.

— Георгий Миньков, радист.

— Подпольная кличка…

— Бросьте, ребята…

Куда-то исчез только механик Костя Борисов и нет обоих Анатолиев — гидрологов Криницына и Кудрявцева. Весь экипаж — москвичи, за исключением Толи Криницына, он ленинградец — тот самый красивый паренек в импортном тулупчике с белым воротником, которого мы видели у бухты. Над ним тяготеет рок: третий раз встречает день рождения на Врангеле.

«Миллионер» оказался добрейшим человеком. Он, как и Зайцев, по-домашнему относился к Арктике. И вообще мы заметили, что матерые полярники в чем-то очень сходны между собой, как люди, долго прожившие в одной семье. Михаил Васильевич любил ходить в теплых, по-домашнему уютных ботинках, и незастегнутые медные пряжечки тихо позванивали на ходу. Был он нетороплив, осторожен, спокоен. Все в Арктике и все в небе было ему знакомо. Четырнадцать тысяч часов в воздухе — можно, пожалуй, привыкнуть.

Цыбин согласился вывезти нас с Врангеля.

У каждого летчика есть пилотское свидетельство. Например: «Летчику такому-то разрешается производить полеты командиром корабля самолета АН-2 днем по минимуму № 2. Допускается к ночным полетам командиром самолета АН-2 при минимуме погоды: высота облачности — 600 метров, видимость — 4000 метров, ветер до 16 метров в секунду». Ледовики садятся без площадок, где хотят, и летают в любую погоду, при любых минимумах. Поэтому можно было считать, что вынужденная зимовка на Врангеле на этот раз откладывается.

Звездный жил разгрузкой. Метеорологи, работники разных служб, усталые, с воспаленными глазами, раздраженные и возбужденные, заскакивали изредка в столовую, глотали наскоро жидкий чай и мчались обратно на берег.

На гальке, черной от масла и угля, еще дымились остатки костра для «Астрахани». «Астрахань» выгрузила уголь и ушла. А дальше, за батареями ящиков и бочек, поднимался до неба жирной копотью костер. Не подойти — зажаришься. Это ориентир для «Комсомольска». Его стройное тело качается в бухте, на грузовых стрелах огни. Поодаль от костра, на бревнышке, отдыхают парни из Звездного.

— Идет!

— Подожди, рано еще. Ох, косточки мои трещат!

Темная коробочка с белым лучистым глазом отделяемся от «Комсомольска». Через четверть часа баржа налезает на берег тупым задранным носом. Со скрежетом отпадает железная челюсть, и ребята, схватив металлический трос, прыгают в гулкое, пахнущее мазутом чрево. Трактор, кряча от усталости, разворачивается прямо у нашего носа, пятится назад и рывком выдергивает с баржи тяжеловесную гроздь бочек, нанизанных ребятами на трос. Бочки гремят по гальке, что-то кричат грузчики. Костер, сожрав солярку, заметно тускнеет, ему на подмогу, жужжа, включаются прожектора. От холодного света прожекторов почему-то становится не по себе.

— Правее! Правее! Ну, куда, черт побери, куда лезешь?

Снова вязанку бочек выволакивает с баржи трактор. «Левее! Правее! Давай! Стой! Стой, тебе говорят!»

Потом парни, спотыкаясь, идут к костру ждать следующий рейс. Раз в году все островитяне становятся грузчиками. Сотни тонн груза надо принять, дотянуть до места, сохранить на год. Баржа оборачивается туда-обратно за час. Двадцать четыре раза в сутки, как ткацкий челнок, она снует от корабля к берегу.

У капитана «Комсомольска» глаза лунатика. Всю прошлую ночь он стоял на мостике: ветер раскачал-таки море до шторма. А тут, как торпеды, бродят льдины. Капитан сам уводил корабль от опасных ледовых атак. А утром, как обычно, вахта: двенадцать часов.

— В Сомнительную «Сибирь»-матушка провела, лед тяжелый. Спасибо, шторма разогнали. Всю дорогу штормило.

— Да, вас ждали давно.

— Вы думаете, мы не спешили? Но что поделаешь — Ледовитый…

Валит снег, трюмы прикрывают досками.

— Осторожно, братишки, трюм глубокий! — кричит стармех.

Братишки ходят по скользким ребрышкам досок, ровняют, чтобы не было щелей.

Капитан сказал с горькой усмешкой:

— Эх морюшко-море, в этом году совсем-таки не пустило домой. Пожалуй, откажешься от него…

Измотанные разгрузкой матросы, сменившись с вахты, отправлялись смотреть кино. Им навстречу из душного кинозала выходили взволнованные островитяне: смотрели «Суворова», в порядке культобмена.

А на берегу все те же парни вязали бочки тросом. Небось ладони уже в лоскутья. Не руками разгружают, а нервами, обнаженными нервными волокнами. Зато в поселке уже жарили детям свеженькую картошку.

Утром егерь пригласил нас на отлов бельков: моржи все-таки вышли на Блоссом.

Хотелось, конечно, побывать на моржовом лежбище. Но через час краснокрылый самолет уже качался над проливом Лонга.

Снаружи ледовый самолет — воинственная полярная птица. И потому сначала немного шокируют набор кастрюлек и сковородок, шкафчик, столик и плитка — все начищенное и удобное, как у домовитой хозяйки. Желтые спасательные костюмы и пробковые пояса аккуратно разложены на скамейках. Неужели хоть несколько минут можно проплавать живым в ледяной океанской воде? Но все-таки, наверное, спокойнее, когда пояса тут, желтые, как цыплята.

Через час мы приземлились на материке. Дождь, никого не принимают. Наша алая машина в одиночестве расплескивает лужи — ее принимают всегда. Жора запросил штаб морских операций: можно ли двум москвичам вылететь на ледовую разведку? Штаб молчал.

В буфете, где царила за стойкой дебелая бойкая бабенка, мы торопливо жевали печенье и пили консервированный компот. Не было ни чая, ни кофе, ни бутербродов.

— Не поспели еще! — отрезала буфетчица, глядя мне в переносицу прозрачными, наглыми глазами. Из-за ее мощного плеча выглянула краснощекая девица, улыбнулась иронически: ишь чего захотели — чаю.

— Безобразие! — вяло сказала я. — Для чего же вы тут сидите?

Не хотелось лететь на разведку с холодными абрикосами в желудке.

Пришел из пилотской Жора: штаб разрешил нам вылет.

Штурман Женя Щеглов и гидрологи сверили часы. Маршрут нашей разведки — Ледовитый океан, по меридиану, на тысячу километров к полюсу.

Гидрологи, скинув пиджаки и закатав рукава, склонились над картами. Вот Врангель, а вот тут идем мы. На карте, по океану, странные зеленые, синие, желтые пятна. Там, где мы идем, пока что белое пятно.

Толя Криницын, с нежным румянцем на тонких щеках, весь в черном, смотрит за окно, насвистывая: «Я знаю, скрыта в этом сердце тайна…»

— Паковый! — кричит он Кудрявцеву.

На карте появляется первое цветное пятно.

Я приникаю к окну. Внизу синие айсберги. Вот он какой, паковый.

— Женя, проверь широту!

Точность ледовой карты зависит от штурмана. Женя тщательно осматривает КПК-52, свое навигационное чудо. Чудо не должно ошибаться. Женя рослый, красивый брюнет лет тридцати — тридцати двух. У него красный значок — миллион километров налета. В «полярке» Женя уже лет восемь и навидался всякого: на одном моторе тянули вместе с Цыбиным пассажирский самолет от Тикси до Нижних Крестов, в торосы садился, туман вжимал в море. Жизнерадостность Жени не поколеблена, очевидно, она вообще непоколебима. А надо быть чрезвычайно жизнерадостным человеком, чтобы вот так, по пятнадцать часов в день, болтаться над морем.

— Ниже пятидесяти метров не спускаться! — кричит Жора, голова его оседлана наушниками. Для него весь мир взаимосвязан. Он уже поговорил с Певеком, выяснил, что за погодка в Нижних Крестах, каково на Шмидте.

Я залезаю под тяжелый тулуп и сплю. Сплю, очевидно, долго, потому что, когда просыпаюсь, весь самолет благоухает петрушкой и еще какими-то гастрономическими специями. Надо мной стоит Жора, непривычный без своих наушников:

— Вставай, вставай! Обед остынет, ну и соня!

Честное слово, это был удивительный суп.

— Нужда и не такому научит, — отмахивался от комплиментов Костя Борисов, — на голодный-то желудок много не налетаешь.

— Моржи! — крикнул Цыбин из кабины. — Вы ведь хотели посмотреть моржей?

По очереди с Романом мы вывешиваемся в покрытый ледяной корочкой блистер — выпуклое окно в виде полусферы. Коричневые лоснящиеся моржи панически скачут по льдине, поблескивая белыми клыками. Бултых в воду, бултых! Осталась голая льдина, грязно-коричневая. Изрядные трусы эти моржи. Самолета они, разумеется, не видят, но гул моторов вселяет в них ужас.

Когда высунешься в блистер и смотришь вперед, кажется, что паришь над морем — один, без всякого самолета. Вверху — небо, внизу — волны и льды. Наедине с океаном и полюсом.

В кабине спокойно. Наверное, потому, что Михаил Васильевич такой спокойный.

— Жаль, дочка не поступила в МАИ, — вздыхает он, — ничего, работать пойдет — устроится на вечерний…

Разговор сам собой перескакивает на Москву: и летчики, и мы уже второй месяц на севере.

А под крылом все то же, без изменений.

— Михаил Васильевич, чем опасны ледовые разведки?

— Высота маленькая, сесть негде, — как о чем-то постороннем говорит Цыбин и, надев круглые старушечьи очки, разглядывает моржей на далекой льдине. — Потому и считают опасными…

Самолет ведет Женя Кудряшов, невозмутимый широколицый крепыш. И вдруг, посреди разговора, Цыбин поворачивается и берется за штурвал. Я не вижу, что он сделал, но по глазам Жени догадываюсь, что что-то нужное и, может, единственно правильное. Абсолютное знание всех мелочей — при пятидесяти метрах, отделяющих самолет от океана, — это и есть, наверное, главное.

Наш путь на карте уже весь расцвечен цветными карандашами. Тысяча километров осталась позади. Декадный ледовый облет закончился.

Туман спускался до самой воды, когда вечером мы вышли к Чаунской бухте.

— Мыс Шелагский — противная штучка, один здесь уже накололся, — бормочет Женя, заглядывая в локатор.

Да, неприятный мыс. Здесь погиб купец Шалауров, здесь застрял корабль Биллингса, здесь льды прижали Врангеля, здесь чуть-чуть не перевернулись байдары Обручева.

Шелагский выскочил из тумана. Мы летели прямо на него.

Загрузка...