Они шли второй месяц — начальник поискового отдела и рабочий. Терпеливо пережидали туман у гор, чтобы не попасть из одной системы хребтов в другую, переходили вброд реки, в партиях меняли потрескавшиеся сапоги и снова шли — к следующей партии. Иногда им встречались яранги чаучей — оленных чукчей. Под гостеприимным пологом, обливаясь потом от жары, жевали копальхен — моржовое мясо с душком, от одного вида которого все переворачивалось внутри. После третьей чашки чаю хозяин обычно спрашивал: «Раапынгль? Что нового?» И они рассказывали, кто они и зачем идут и что видели в соседнем стойбище. Чукчи хмурились, им казалось, что, когда раскопают землю, пропадет у оленей корм и разбежится зверь.
— Наоборот, будет хорошо, — втолковывал им геолог, — немельхен, хорошо!
— Ы кайва! Правильно! — соглашались хозяева, но видно было, что они не верят его словам.
Потом вся яранга устраивалась на ночлег: потные голые тела вплотную укладывались на оленьих шкурах. Русские брали свои кукули — спальные мешки и выбирались на улицу.
Звездное небо низко нависало над головой, ничем не заслоненное. Если долго смотреть в него, начинала кружиться голова. Отдышавшись от зловонной яранги, геолог думал, что вот и здесь когда-нибудь откроют олово или золото, построят поселок с чистенькими домишками и, может, чукчи тоже осядут в поселке и будут уходить только мужчины — на лето, со стадом.
А утром они снова отправлялись в путь — к ближайшей партии. Чукчи показывали им, где в последний раз видели белых — таньги.
К сентябрю их отделяли от Певека шестьсот километров тундры. Проверив последнюю партию, они вышли на берег огромной лагуны и стали ждать самолет. Он не прилетал.
— Слушай, Игорь Евгеньевич, — сказал рабочий на третий день, — так и загнуться можно, а какая польза будет с того?
— Пропадать — так с музыкой! — усмехнулся геолог. — Дай-ка мне вон тот камень.
Он присел на корточки и начертил камнем на песке Чаунскую губу, потом Шелагский мыс, все побережье до мыса Шмидта.
— Мы где-то вот тут, у Рывеема, дальше река Пильхенкууль. Вон там Чемоданов нашел богатое золото. У Валькумея — олово. А здесь, что же, пусто? То-то, милый мой…
На руку геолога упала легкая пушинка, потом еще и еще. Пошел снег.
— Чукча все про «манеман» говорил, — сказал рабочий, — Это наверняка золото. А еще говорят: нет на Чукотке золота…
Потом спустился туман. Они слыхали, как дважды проурчал и улетел разыскивавший их самолет. Снег лег уже прочно.
В самом начале нашего века на Чукотке появился геолог Богданович. Он провел поисковые работы по берегу Берингова пролива и записал:
«На протяжении от мыса Литке до мыса Дежнева геологические условия оказались вполне тождественными с Номскими[10], и по обе стороны от мыса Кунтугелен золото обнаружено в каждом лотке…» И дальше: «Продолжение осадочных метаморфизированных пород (золотоносных) на Чукотском полуострове надо искать внутри страны. Туда же, следовательно, необходимо направить и поиски за золотом».
Удивительное сходство Чукотки и Аляски не давало покоя не только ученым, но и журналистам. Через четырнадцать лет после Богдановича журналист, побывавший на Чукотке, утверждал:
«Далеко за пределами всякой цивилизованной жизни… прозябает в беспросветной глуши богатейший край — Чукотский полуостров».
Он не сомневался в богатстве края, еще совершенно неведомого, и сокрушался, что не берут на Чукотке золото и позволяют американским шхунам грабить причукотские моря.
Советский торговый представитель на Чукотке отметил в своем дневнике:
«1 марта. Имтук остался позади… Павлов показал место, где была застолбовка золота, сделанная в 1920 году инженером Корпухиным. Чукчи знак уничтожили…» И ниже: «Брюханов, проживающий у нас в Дежневе старый американский проспектор, затянутый севером, говорит, что золото есть по всему полуострову».
Шел тридцать первый год. А Чукотка по-прежнему оставалась белым пятном для геологов и географов. Были лишь скупые записи Ф. Врангеля да признание И. Толмачева:
«Геологическое строение Чукоцкой землицы просто и однообразно».
Весной тридцать третьего года на Чукотку отправилась экспедиция В. Вакара. Перед Вакаром стояла почти невыполнимая задача: покрыть съемкой двадцать восемь тысяч квадратных километров — к востоку от реки Колымы. Геологи спешили: шутка ли, за один сезон управиться с таким пространством! Но, измученные стремительным маршрутом, они аккуратно брали шлихи на косах встречных ручьев и рек. Малый Анюй неожиданно бросил на дно их лотков хорошее золото. Чукотка золотоносна, делает вывод Вакар.
На следующий год известный геолог С. Обручев, сын прославленного исследователя Сибири, изъездил на аэросанях тысячи километров по чукотской тундре и горным плато.
«Могу вас уверить, — писал он впоследствии, — что при 50° мороза даже в меховой маске чувствуешь себя скверно — ведь нужно непрерывно смотреть вперед, чтобы вовремя заметить предательский овраг, грозящий катастрофой. Маска быстро превращается в ледяной ком, примерзающий к носу и рту, нельзя ни снять ее, ни спрятать голову от ветра; и ждешь с нетерпением, когда же конец пути или хотя бы авария…»
Члены экспедиций Обручева успели многое: они изучили Чаунский район, дотоле совершенно неизведанный, составили карту огромной горной страны, изучили ее геологическое строение, указали на явные признаки полезных ископаемых, и прежде всего олова. Но золота Обручев не нашел.
Что же, казалось бы, страшного? Ведь Вакар нашел. И потом строение Чукотки действительно напоминает золотую Аляску. Обручев не нашел — другие найдут.
Есть темная сила, лишающая людей самого их светлого достоинства — способности мыслить. Это догма, слепая вера в авторитет. Вера, отметающая анализ и здравый смысл, когда очевидное признается несуществующим, доказанное — недоказуемым. Обручев не нашел на Чукотке золота. Имя — залог непогрешимости. Имя отделили от человека и превратили в дубину для защиты худосочных идей. Обручев просто не остановился на золотых перспективах Чукотки. Чиновники сделали за него вывод: «На Чукотке золота нет, и нечего его там искать».
Поисковые отряды открыли Валькумей и Иультин — богатейшие клады олова. Горная Чукотка стала знаменитой. Но золото не искали.
Год проходил за годом. Еще не одна экспедиция прилетала на Чукотку, спускалась к Малому Анюю. В лотках то и дело попадалось золото. Но в него уже не верили.
Перед Отечественной войной геолог Ушаков собрал партию, чтобы исследовать Малый Анюй у притока Большой Кэпервеем (запомните это название, сейчас оно известно каждому жителю Чукотки).
Партии Ушакова фатально не везло: то самолеты никак не могли сесть в Островном и приходилось добираться до базы пешком, через тайгу, то начался грандиозный разлив на Анюе, а потом вдруг зарядили проливные дожди, превратившие берега речушек в непроходимые топи: немыслимо было брать шлихи. Но все же Ушаков вынес с поля почти четыре сотни проб. В каждой третьей из них было обнаружено золото.
«Несмотря на то что золото имеет лишь знаковый характер, — писал в своем отчете Ушаков, — если принять во внимание крайне неблагоприятные условия обследования, можно сделать только положительную оценку…»
Он требовал тщательного исследования района Большого Кэпервеема.
Попади этот отчет в хорошие руки, уже четверть века назад мы прибавили бы к Колыме и Алдану огромную золотую страну. Но отчет положили в архив. Нет на Чукотке золота. Нет — стало быть, нет.
На следующее лето в поле вышел отряд Андрианова. Он изучал долину соседнего с Кэпервеемом притока Анюя — Майныпоуктуваам (запомните и это название, сейчас оно знаменито).
Золото лезло в лотки. Андрианов колебался: как же так, ведь на Чукотке нет золота? Но не с неба же оно падало в лотки!
Измучавшись сомнениями, Андрианов нерешительно пишет в отчете, что «получены некоторые положительные данные россыпной золотоносности по притокам реки Майныпоуктуваам». А рядом — цифры, кричащие на весь свет, что открыто новое золотое месторождение.
Этому отчету тоже суждено было пролежать в архивах больше десятка лет.
И снова в оцепенении Центральная Чукотка, приговоренная к бесплодию. Цветет золотая Колыма. Ей повезло: Билибин дал блестящий прогноз золотого колымского пояса. Пояс утюжится поисковиками, и открываются все новые перлы — прииск за прииском. Везут с Колымы тяжелые ящики с золотом. И уже надрывается Колыма: слишком много нужно золота, чтобы расквитаться с войной. Где-то в тиши запыленных кабинетов рождается злая, паническая теория: истощается золотая Колыма, скоро ей крышка! А Колыме просто было трудно: брали много, давали мало.
Вскоре после войны дотошный геолог Н. Кикас извлек из архива отчет Ушакова. Он сидел над конторского вида книгой в тесной комнатке геологического управления и представлял туманные извилины Большого Кэпервеема.
Летом Кикас вывел партию на этот приток. Ушаков оказался прав: на Кэпервееме было золото. Кикас решил это доказать. Но его не стали слушать.
И вдруг Чукотку потрясло известие: километрах в ста от Певека, в районе, истоптанном оленями Обручева, молодой геолог Николай Чемоданов открыл богатейшее месторождение золота. Комсомольский затмил прославленные прииски Колымы. Он зиял, как гигантская пробоина в «золотой теории» Чукотки. Выходит, золото все-таки есть. Запрет на поиски, казалось бы, снимался сам собой.
Но догматики без боя не сдаются, иначе ведь придется признать, что ты дурак и на протяжении многих лет приносил стране непоправимый вред. Они не хотели признаваться, они предпочитали приносить вред. Призрачной силой имен, искореженными цитатами из классиков они защищали свое «кредо». Пусть открыто богатое золото, но это север Чукотки. А кто сказал, что где-то на Анюе тоже должно быть золото? Ушаков сказал, Вакар сказал. А кто они, Ушаков и Вакар?
И еще десять лет держали Чукотку в плену пустопорожней «теории». Наконец, Константин Александрович Иванов, человек пробойный и смелый, создал под свою ответственность Анюйскую экспедицию — специально для Центральной Чукотки. Он оберегал «внеплановую» экспедицию — выкраивал для нее трактора, забрасывал в тайгу все новые партии, выпрашивал дополнительное оборудование. «Золото будет!» — твердил Иванов на совещаниях в Магадане.
Летом пятьдесят пятого года партия Д. Егорова вышла в долину реки Майныпоуктуваам. Вам уже знакомо это название — по трагической судьбе андриановского отчета.
Было довольно сухое лето, досаждали комары. Под ногами шныряли ожиревшие за лето евражки. Ручьи обмелели, иногда они были едва заметны среди россыпей гальки и зарослей осоки. Пробы брали через каждые триста метров. Егоров не сомневался, он собирал доказательства, чтобы и другие не могли усомниться. Сто одиннадцать дней они вставали с зарей и возвращались в становище измотанные, с задубевшими от ледяной воды руками. Солнце уже не скрывалось по ночам. В розовом мареве трепетали ольхи. В этом мареве вода у кос казалась теплой и тихой.
Партия Егорова проверила сто три ручья и речки. Бредни об отсутствии золота на Чукотке пора было развеять раз и навсегда.
После отчета Егорова никто уже не сомневался, что сделано серьезное открытие.
Новый золотоносный район назвали Алискерово. Кто из северян не знает теперь этот участок прииска Билибино?
В тот же год сомкнулся круг у речки Каральваам. Еще одна чукотская жар-птица попалась геологам в силки.
Если посмотреть на геологическую карту Малого Анюя, видно, как три неровных круга, все сужаясь, стремятся к маленькой веточке, скользнувшей вправо от Анюя. Эта веточка — река Кэпервеем. Вы уже знаете ее: о ней писал четверть века назад Ушаков. Самый размашистый круг — это путь Ушакова. Круг поменьше — Кикас. И наконец, выстрел в десятку — партия Соколова села на приток Кэпервеема, золотоносную Каральваам, маленькую речонку с королевским именем. Здесь, среди мрачных гор, утыканных беспорядочно растущими лиственницами, было обнаружено «золотое дно».
Мы листали геологические отчеты — страницы трагической истории чукотского золота. Отчет Ушакова, Андрианова, Соколова. Годы помогли рассеять сомнения, прояснили истину. И мы наконец воздали должное геологам-первопроходцам.
— Ну, а как, Игорь Евгеньевич, вы выбрались тогда с лагуны?
— Это когда партии на Чауне обходил? Да прилетел Леша Старов на гидросамолете. Два дня не мог сесть в море: туман. Мы уже все, что было, на костры пожгли. А холодно: снег идет. На третий день смотрим: что-то странное плывет. Оказалось, самолет сел далеко в море, где посветлее, а за нами Леша отрядил резиновую лодку. Ох, и праздновали мы свое возвращение!
Игорь Евгеньевич Рождественский, командарм билибинских геологов, невысок, плотен, кряжист. Он знает Чукотку, все ее углы, пожалуй, лучше, чем родной Ленинград. «Лаврентий? Ну, я бывал там, наша партия стояла у озера Иони, на байдаре ходил по Мечигменской губе… Пильхенкууль? Доходил до нее пешком из Певека…»
Перед самой войной Рождественский закончил геологоразведочный техникум и уехал в Башкирию. Оттуда добровольцем ушел в разведку. Война трижды бросала мальчишку в госпиталь. Когда он демобилизовался, на поношенной гимнастерке были три планки: желтая и две красных.
Война как будто не кончалась: снова разведка, снова километры пути, незнакомые сопки и сухари в рюкзаке. А потом был призыв на Север. За войну он многое подзабыл, но надеялся, что походит по Колыме геологом годик-другой и все вспомнит.
В Магадане ему сказали: «Пойдете начальником партии, людей больше нет». В стареньком грузовике Игорь нагонял свою партию. Была весна, снег еще лежал между сопок, но цвели ярко и густо непахнущие северные цветы. Небо было легкое и синее. Жизнь рисовалась безоблачной и простой. Правда, водитель грузовичка был какой-то странный. Вроде не замечал ни весны, ни Игоря. На остановках молча ходил за водой, молча разбалтывал в котелке пересохшие концентраты. «Вы тоже по договору?» — спросил его Игорь: уж больно тоскливо, когда единственный собеседник молчит и молчит. «Отбываю, — вздохнул шофер и впервые поднял на Игоря тяжелые серые глаза. — Двадцать пять дали, за убийство».
Потом Игорь уже привык: в партии, кроме одного-двух вольнонаемных, остальные были зеки. Многие ходили с ним из лета в лето: весной — в партию, осенью — обратно в лагерь. А в первый год трудно было привыкнуть, то и дело вскакивал по ночам, обходил базу, прислушиваясь к шорохам.
В первый же год Игорь открыл новое месторождение олова. Местечко назвали Умкарын — смерть медведю. Благодарная была земля под ногами — земля Чукотки.
Каждый раз, как кончался договор и Игорь мог вернуться к матери в Ленинград, мог бродить по рассветной Неве и обзванивать друзей, он не возвращался, а подписывал новый договор, который опять привязывал его к каменистой замшелой пустыне — на несколько лет. Наконец и он, и жена Зина поняли, что это на всю жизнь. Чукотка завораживала: каждый год она являла что-нибудь новое, ослеплявшее своим блеском и непочатостью. Игорь был уже начальником Геологического управления в Певеке, когда открывали «Пламенное» — редкостное ртутное месторождение, где копни сапогом — и киноварь, кровавая земля. А потом еще чудо, на Пильхене, близ которой когда-то он чуть не замерз, поджидая гидросамолет. И наконец, в каменистых распадках, под болотистой тундрой, нащупали подземное царство — Билибино. Случилось бесповоротное в истории Чукотки.
Рождественского назначили туда, на Анюй. В его руках оказался огромный край в двести сорок тысяч квадратных километров — Англия, Ирландия и Швейцария.
Семья осталась в Певеке, а он жил в Билибино, тогда еще в палатке, как полководец на поле сражения. От его палатки в тайгу уходили отряды геологов.
Карта Чукотки разметнулась по стене. Звездочки на ней — новые золотые прииски. Сколько их, звездочек! Золотой звездопад. Такого еще не было в истории. Из девяти партий, вернувшихся с поля, шесть принесли промышленное золото. Темпы нарастают, как лавина. Звучат новые имена, которым суждено стать знаменитыми: Баимка, Чимчимемель, Уральский. Геологи перехлестнули Малый Анюй и вторглись в притоки Большого. Земля раскатывается, как папирус с предсказанием славы и богатства.
Игорь Евгеньевич достает карандаш и наносит на карту пару новых месторождений. Когда он поворачивается к окну, на отвороте пиджака поблескивает звездочка Героя Труда.
Они сто́ят друг друга, этот жизнерадостный лихач-автомобилист и упрямая чукотская земля. Рождественского никогда не ошеломит и не утомит беспредельное раскручивание золотых километров. Он никогда не скажет земле: «Хватит!» Приносят шесть отчетов с богатым золотом. Он поднимает смеющиеся глаза: «Еще! Давайте, ребята, еще! Надо пощупать вот здесь, у левых притоков…»
Мы полюбили Билибино. Был голубой, по-зимнему морозный сентябрьский день, когда мы выскочили из запотевшего самолета и ослепли от снега, солнца, глаз пассажиров, которые лезли через перильца, — улететь, пока светит солнце, улететь.
Вокруг поднимались высокие горы, таких высоких еще не было, разве что в Провидении. Но то были совсем не такие горы и вообще на Чукотке не было… Чего не было? Почему вокруг так щемительно красиво и кажется, что мы уже на Большой земле, на нашей спокойной земле? Деревья… Здесь росли живые деревья. Лес опушил окрестные горы, сбежал золотистым парком в поселок, закрутился тополями между домиками геологов.
Поселок весь кудрявился инеем, под ветром вспыхивали розово и радужно закуржавевшие плети берез.
Мы надели рюкзаки и отправились искать партком.
Морозно пахли простыни, развешанные между тополями. Длинноногая девушка в пыжиковой шапке прогуливала породистого пса. Из-за меха виднелись ее пунцовые щеки и круглые черные глаза. Парни, направлявшиеся, судя по разговорам, на местный футбольный матч, озорно косились на пыжиковую шапку: «Веди, красавица, своего пуделя на стадион!» Пудель лаял на парней, а девушка смотрела молча, без улыбки, очень хорошенькая и серьезная.
Зимний матч кипением страстей, запахом пирожков и обилием лоточниц опять напомнил Большую землю. Билибино толкало нас — смеясь, нечаянно, от избытка воскресной радости. Поражало обилие людей, весьма беспокойных по сравнению с певекскими. Что-то юное, размашисто-самоуверенное было в красивом поселке, рождавшемся не поселком, а городом. Билибинцы будто чувствовали, что у них еще все впереди, и это все — большое и значительное. Это ощущалось даже в ровных шеренгах домов, принаряженных архитектором в краски нашей весны — розовые и нежно-зеленые.
Секретарь Билибинского райкома партии Рябов, крепкий, загорелый, показал нам генеральный план поселка.
— В пятьдесят девятом я прилетел, было всего два домика, вот тут, где книжный магазин, — он ткнул коричневым пальцем недалеко от берега Кэпервеема. — А теперь школу строим с интернатом — на девятьсот двадцать мест. Первая на Севере атомная станция тоже будет у нас, правда, мощность ее уже маловата, еще не построили, а уже маловата…
Рябов закончил Томский политехнический институт. Работал на Колыме механиком бульдозерного парка, начальником обогатительной фабрики, завом промышленного отдела Чукотского окружкома партии и, наконец, направлен сюда, почти три года назад.
— Вы вот жалуетесь — неделю в порту просидели, — сказал Рябов, — а для нас эта неделя знаете что? Мы без горючего и без продуктов…
— А зимой?
— Зимник Билибино — Зеленый мыс, он только и спасает.
Этой зимой самолеты забросили в Билибино около трех тысяч тонн грузов. Для маленьких самолетов это очень много. А для Билибино — капля в море. Машины, буровые станки, бочки с дизельным топливом — все это везут по зимнику, по укатанной снежной дороге. Земля надежнее неба: ни туч, ни туманов. Спешат караваны машин. Придет весна, пригреет солнышко — и поплывет дорога. Надо успеть проскочить, напитать хлебом, соляркой, железом растущий не по дням — по часам край. И не успевают напитать. Тает зимник. А потом ложатся на Билибино туманы, и синоптики то и дело закрывают порт. Кончается топливо, кончается хлеб. А в гаражах изнывают без дела шестьсот могучих, но бессильных машин: топь, садятся на брюхо даже трехосные «крабы».
Выход один — пробить дорогу к Зеленому мысу на реке Колыме. Так надежнее, так лучше для людей, так дешевле для государства. Я вспоминаю дебаты вокруг трассы Мухтуя — Мирный, которая должна была соединить алмазную столицу с Леной. Строительство было мучительным. Теперь бесспорно, что оно было необходимым. Дорогу назвали трассой жизни. Так должно быть и на Чукотке. Дорога необходима Билибино. Прииски и сейчас уже задыхаются в жестких «воздушных тисках». А перспективы края безграничны, поиски продолжаются. Золотая Чукотка вернет сторицей. Она вернет золотом.
Рябов сгорбился над планом поселка, опустив глянцевую голову на короткие загорелые ладони.
— Триста километров дороги нам не надо, — с просительной настойчивостью, будто на приеме у большого-большого начальства в Госплане, несколько раз повторил он.
— Пятьдесят мы уже сами отсыпали — между приисками. Остается двести сорок. Да и того поначалу не надо — помогли бы мосты построить, мостики соорудить и бетонные трубы. Зимник сразу станет длиннее месяца на полтора. — И, лукаво блеснув темными глазами, предложил: — Считайте сами, как это выгодно, — зимник за эти полтора месяца пропустит еще сорок тысяч тонн груза, а самолеты за всю зиму перетаскали тысячи три…
«Газик» дребезжал, колотясь о колдобины на дороге. Поселок Караль был километров за двадцать, а ехали мы что-то долго. Очень хотелось взглянуть на Каральваам. Это к ней концентрическими кругами подбирались поисковые партии: Ушаков, Кикас, Соколов… Мы помнили, как набрасывали силки на Каральваам. Она казалась таинственной, как пожелтевшие страницы отчетов, где между картами затерялись сухие травинки.
В болоте, среди чахлых лиственниц, промелькнули промывочные приборы Дымного. Золото уже не может уйти от преследования, его настигают везде: в тайге, в болоте, на страшной глубине, как было, например, на Крутом.
У дороги сидел по фары «краб». Он крутил всеми тремя ведущими осями и был похож на белку в колесе. «Крабу» было стыдно, потому что он вездеход. Трактор, ремонтировавший дорогу, шел к оконфузившемуся «крабу», и мы стояли и ждали, пока он неторопливо проползет.
«Газик» перемахнул полузамерзший ручей, и поселок приветствовал нас двумя маленькими колоннами домов, светлых, будто игрушечных.
Ласковыми лопухами планировал с неба снег. Все было немятое, первозданное, тихое. Стиснутый горами, извивался маленький ручей, тот самый, что мы переехали вброд. «Каральваам!» — сказал шофер. Это и была речка с царственным именем и довольно звонкой историей.
У берега на веревке мерзло цветное детское белье. Не то беспомощным, не то уютным показался нам этот крохотный поселок в долине обрывистых гор.
— Какой бешеный ритм у лиственниц, — сказал Роман.
Лиственницы на склонах росли не прямо, как положено, а разметались кто куда, будто день застал их в разгаре ночного шабаша.
В поселке храпела ночная смена. Расспросить было некого: здесь нет неработающей прослойки.
Мы потоптались в пустой конторе и отправились на полигон. Промывочные приборы уже демонтировали на зиму. У костров грелись рабочие-промывщики, ставшие монтажниками. Они окружили нас, расспрашивали, как на других приисках, нет ли чего получше Караля и где как нынче платят. Потом показали нам, что это за зверь промывочный прибор.
Зверь оказался допотопным. Бункер был уже разобран, и прибор явно похож был на инвалида с оторванной челюстью.
Рыжебородый рабочий в солдатском бушлате влез в лужу у полуразобранной колоды, зачерпнул наугад песку и стал его мыть в старом железном совке, каким подбрасывают в печку уголь. Огромные кисти рук, густо покрытые рыжими волосками, налились багровой синевой. А он все мыл, сплевывая и сопя от напряжения. В пятке совка проблеснуло золото.
Ребята поглядывали на него без интереса. «Нельзя здесь мыть! — сам себя одернул рыжебородый и выплеснул золото обратно в лужу. — Ступай себе, рыбка, в море!» Наверное, здесь, в отвале, было до черта золота. Рыжебородый все стоял над мутной лужей с мокрым совком в задубевших пальцах и сердито, раздумчиво моргал. Такие дядьки в драном тулупишке, с сухарем в кармане, в жуткой таежной тиши проходили тысячи километров, роясь в косах студеных рек, перекапывая одинокие ручьи в поисках золота. Их звали золотишниками, старателями. Именем одного такого мужика назван прииск на Колыме — «Борискин». Наверное, их гнала все-таки не жадность, их гнал извечный инстинкт — искать, узнавать, открывать.
— Плохо моем золотишко! — сказал, ни к кому не обращаясь, бородатый и снова сплюнул. — Голову надо кое-кому оторвать.
— Кому же голову отрывать? — спросила я.
— Кому надо, тому и оторвать. Разве ж это дело — золото в землю… — Ребята у костра захохотали.
Полигон был страшен, как поле кровопролитного сражения, изнурившего обе стороны. Неясно было, выявился ли в том сражении победитель.
Тринадцать начальников сняли на Карале за два года. Четырнадцатым пришел Рябошапка. «Это не участок, это ад», — сказали нам в управлении. Валуны, огромные, как вагонетки, дикий, варварский разгул валунов. Их рвали динамитом, их яростно бодали бульдозеры, их сбрасывали с транспортерных лент обливавшиеся потом рабочие. Гробились планы области, планы билибинцев — «из-за тяжелых условий», как объясняло радио. Но никакое радио не могло объяснить, что это были за условия.
Вечером мы сидели у Саши Логинова. На плитке закипал чайник. Бесшумно сновала маленькая женщина Света. Она готовила постель для Саши-младшего, уроженца Чукотки, который наотрез отказался ложиться спать и сидел с нами, сонно отвесив губы и теребя себя за ухо. Это была маленькая ячейка Караля, впрочем весьма значительная.
Когда-то на уроках химии нам говорили, что кристаллизация начинается вокруг правильного кристалла. У людей, по-моему, то же самое.
Семь лет назад трое ленинградцев — Саша Логинов, его тезка Когер и Ваня Ефимов — подошли в Магадане к спискам завербованных и обнаружили, что их фамилии стоят рядышком в графе «Участок Полевой прииска Бурхала».
Их долго везли по душной от белой пыли колымской трассе — почти целый день, пока в семужном закате не показался из-за сопок черный, среди черных склонов, поселок. Встретил их высокий, плечистый человек со светлыми мальчишескими глазами, цепко смотревшими из-под кустистых смоляных бровей, — Фейгин, один из первопоселенцев Колымы. В свое время он многим помог здесь выжить.
— Участок новый, — сказал им Фейгин. — Кто не из пугливых, останется.
Из двадцати пяти приехавших на следующую весну остались трое: Когер, Ефимов, Логинов. Их взял в свою бригаду Корбут.
Помню, в прошлую поездку по Колыме мы сидели в кабинете Фейгина на Бурхале. Была уже ночь, а люди все шли и шли. Отвечая на бесчисленные телефонные звонки, директор прииска расспрашивал нас о прошедшем дне: «Драгу видели? Чью смену застали? А раньше тачками песок возили — на каждый прибор». Постепенно, звонки редели, непроницаемо становилось за окнами. Фейгин, размягший от усталости, разговорился и даже пожаловался: «Целую бригаду своими руками на Чукотку отдаю. Слыхали о Корбуте?» Все газеты писали тогда об этой бригаде, принесшей на Колыму тугой ритм материковских шахт. «Корбута отдаю, — вздыхал Фейгин, — тяжело сейчас на Чукотке…»
А через год мы пили чай на Карале, в домике, где бок о бок, вернее, квартира о квартиру жили знаменитые корбутовцы.
— На Чукотке шахтеров не было, — рассказывал Саша, — нас и вызвали с Полевого месяца на три — бить первую шахту. Мы и жили, как в командировке, — двенадцать в одной палатке. Фейгин сказал: поезжайте, ребята, помогите. Мы и помогли. А потом смотрим: нет и нет нам замены. Да и откуда ей быть? Построились и перевезли своих женщин с детишками. В это лето уж шестую шахту отработали…
У Саши ладная, спортивная фигура, хорошее лицо. Лицо человека, привыкшего обдумывать свои поступки. К работе он относится бережно и строго. Саша понимает, что они — начало рабочего класса Чукотки, которого в общем-то пока еще крохи. Есть сезонники, неудержимо подвижная, аморфная масса. И есть прочный каркас вроде Корбута. Строить без каркаса нельзя. Без него прииски — вроде бы забегаловки «бистро» для оголтелого сезонника. Каждую весну накрывает с головой волна летучих ханыг. «В это лето выдавал по восемьдесят семь пар рукавиц, — невесело усмехался Саша. — А теперь снова пятнадцать». Схлынула волна искателей удачи, схлынула, унеся с собой все, чему их научили на Карале. Но некоторые все же оседают, продолжая собой «кристаллизацию».
Золото поманило Ивана Суховея из глухого прикарпатского села на Колыму. Через всю страну рвался к двоюродному брату в старательскую артель на Контрандью. Брат писал:
«Моем золото, получаем деньгу — по четырнадцать рублев за грамм. Живем не тужим. Жизнь наша таежная…»
И захотелось Ивану золотой таежной жизни. Летел и думал: «Лежит нетронутая земля, вся в золоте. Мой себе, не ленись». Выкладывая наличными за билет, рассчитывал: «Все с лихвой верну и хоромы еще построю».
Под Сусуманом целыми днями гуляли и до хрипоты обсуждали житуху будущие вольные золотари, все больше шоферы с Берелехской автобазы, которым прискучило катать на «татрах» уголь и руду.
Как показалась вода, двинулись на артельную базу, в тайгу. Там было похуже, чем ожидали: едва разместились на нарах в тесной, с гнильцой избе. Промокшие спецовки не хотели просыхать. От мокрого тряпья и резиновых сапог стоял в избе тяжелый, болотный дух. А кругом лес да мари — кукуй себе от тоски. И хоть бы золото — черта с два. Только у Кривого и Степки с Благовещенска бывал неплохой улов. Но они помалкивали. Видно, золото тоже со своей хитростью — кому хочешь в руки не пойдет. Едва дотянули один сезон. Жили скучно, впроголодь. Половина еще летом сбежала обратно в Берелех: баранка все-таки надежней лотка. В письмах Иван подвирал, как и двоюродный брат: уж больно худо было на самом деле, стыдно такое писать. И случись же так, что младший братишка Димка соблазнился Ивановыми письмами и тоже захотел попытать счастья — прилетел в артель.
«Ищи места получше», — признался ему Иван. Димка далеко не поехал, а устроился электриком на Полевой. Там его прибрали к рукам ребята Корбута, посоветовали учиться на скреперщика. Стал Димка хорошо зарабатывать, приоделся, обзавелся книжками. Посмотрел-посмотрел Иван, бросил намозоливший руки лоток, бросил старую старательскую робу и пришагал на Полевой. Захотелось пожить как люди и работать по-людски. Его, как и Димку, взял в свою бригаду Корбут. Теперь Суховеи — уважаемые люди на Чукотке.
Наконец вернулся из Билибино сам Рябошапка, грузный, краснолицый, голубоглазый человек, говоривший через силу, будто с кашей во рту (потом он признался: «Ангина замучила, а ходить все одно надо. Как тридцать восемь на градуснике набежит — ложусь»).
Рябошапка потел в теплой комнате, как в бане, и шумно отдувался, утираясь огромным платком. Чукотка привязала его к себе сердцем, без всяких метафор. Привыкшее за четверть века к лютым холодам и недостатку кислорода, его сердце томилось от жары на Украине. Приехав к отцу на побывку, Николай Федорович изнывал от жары в прохладную украинскую весну. «Дыхать у вас нема чем!» — посмеивался он дома, под Донецком, и наливалась кровью могучая шея. «О це здоровый, буйволяка!» — радовалась сестра. А жена потихоньку сморкалась в платок: она-то знала, что это Север уже не пускал его от себя. Старые друзья, те, что уезжали с Чукотки, отработав по четверти века, уезжали отдохнуть, погреться на южном солнышке, подышать травами у рыбных омуточков, вскоре уходили из жизни. Сдавало сердце, прирученное Севером.
Рябошапка утирает горячее лицо платком, и стул жалобно скрипит под мощным, еще не сдавшимся телом. Ему некогда подлечиться: и прошлом: году, пока был в отпуске, четверых замов сняли за развал работы. Не потому, что были плохие — участок уж больно тяжелый, невпроворот. Мало того что сплошные валуны, так и геологи еще подвели — завысили содержание золота. Тянется участок в струнку, чтобы выполнить план по металлу. Песков горы переворочают, а золота все одно не хватает.
Рябошапке одному оказался под силу капризный и коварный Караль. Изо дня в день, из месяца в месяц совершается здесь чудо: участок выполняет план. Чудо питают мужество, нервы, здоровье упорного, умного человека. И не ломается человек только потому, что за двадцать восемь лет привык к непосильному, выматывающему напряжению.
В июне тридцать седьмого к обрывистому берегу бухты Нагаево подвалил пароход «Джурма». С трапа сошел длинный русоволосый паренек вполне самостоятельного вида. Он поставил на землю обшарпанный баулишко, неторопливо оглядел окрестные холмы, пестрый палаточный городок у бухты, лодки, прыгающие на прибое. Скудость земли не смутила его. Девятнадцатилетний слесарь из Донецка, сын потомственного шахтера, всякого насмотрелся уже в жизни.
— Как бы мне, хлопец, пробраться на Мальдяк? — спросил он у татуированного до невозможности грузчика.
— Пешочком вон по той тропочке.
— Писали, будто ехать надо.
— Тогда не спрашивай.
Хотелось дать наглому парню по шее (Николай был сильнее, хотя и тот не лыком шит), но потом он раздумал: и без того много еще дел было впереди.
Через неделю на попутке Николай трясся на Мальдяк — дальний колымский прииск. Он еще не знал, как надо ценить розовый иван-чай у дороги, теплую землю, смешную перепалку птиц. Он разглядывал другое, что сразу смутило его, вывернуло, сбило бодрую радость: ногастые вышки, закопченные длинные бараки, напоминавшие заброшенные свинофермы, Он следил за грузовиками, пыльно проносившимися мимо. В кузове на корточках сидели серые люди, а у кабины, лицом к вам, стояли усталые конвоиры. Он разглядывал черные сопки с пятнами снега на боках, глухие, ветреные перевалы. И до отчаяния, до тошноты захотелось обратно в Донбасс, к гордым силуэтам терриконов. «Долго надо вкалывать, чтоб заработать на обратную дорогу?» — спросил он у пожилого человека в очках и широком полосатом галстуке. Тот покосился на круглое мальчишеское лицо, покрепче ухватился за борт в поправил очки, съезжавшие от бешеной тряски: «А вы не спешите, молодой человек. Договор-то подписывали?» И Николай заметался, затосковал, пока не сморила его затрещинами знаменитая колымская трасса.
А потом Север затянул, как затягивает людей море, тайга и небо. Был бригадиром, потом начальником шахты.
Где-то гремела воина, немцы топтали Донбасс. Да и здесь тоже вроде была воина.
От тяжелых мыслей спасала работа, круглосуточная, без просвета, Возвращался из шахты, падал на кровать, и сон наваливался тяжелый, как руда. Жил Николай один, сурово и неуютно. О семье не думал. Пока не приехала Надя. Надежда Владимировна. Прислали из Ленинграда двух девчушек, двух отчаянных инженерш с туманными глазами. Он видел, как растерянность заползала о доверчивые, жаждавшие северной романтики глаза. Он пришел на помощь к потерявшимся девчонкам. И не заметил, как полюбил. Жаркой, поздней любовью: ему было уже за тридцать. Он сказал Наде о своей любви среди развороченных торфов, когда открывали участок Удачный. Сказал неуклюже, неожиданно для себя, не надеясь и даже в мыслях не ставя себя рядом с Надюшей. А она ответила, что тоже любит его.
На Удачном он оставил ее в новом доме с крохотным сыном и ушел открывать следующий участок. Его посылали вперед, как надежный и сильный таран. Сила действительно бушевала в Рябошапке и работал он за четверых. Никакая усталость и хворь не вязались к могучему, жилистому телу, Когда открывали Полевой, он ночевал три дня под кустом на голой земле один-одинешенек. Лишь на четвертые сутки пришел бульдозер и начал вскрышу. Поставили палатку. Постепенно набралось человек шестнадцать рабочих. Ночью четырнадцать спали, а двое дежурили. Время было неспокойное. В поселках боялись ходить в кино. Рябошапка тревожился за Надюшу и успокоился только тогда, когда она перекочевала с Володькой на Полевой. Он верил, что пока жена с ним, ничего не случится.
Полевой надолго стал для них домом. Володька там вырос и пошел в школу. И казалось, никуда уже не бросит их судьба: сдавать понемногу стали, пора бы и успокоиться, да и Колыма постарела, обжилась.
Но тут поднялась Чукотка. Тревожили, сбивали с толку своей неприступностью новые золотые прииски. Знаменитая Каральваам издевалась над горняками — планы горели на корню.
Рябошапку вызвали в Магадан: «На центральном участке прииска Билибино сменилось тринадцать начальников. Хотите стать четырнадцатым?»
Вместо отпуска он отправился на Караль. Там спал в переполненной палатке у Корбута — до часу ночи на одной койке, потом, когда возвращалась смена, — на другой. Годы бунтовали в нем, он смирял их сердитым упорством.
В первый же день по приезде Рябошапка с трудом протиснулся через узкую дверь в клуб-палатку (рабочие, конечно, фыркнули), отдышался и уселся на последней скамейке — послушать. Горячо, но бестолково шло собрание. Стараясь перекричать расходившихся слушателей, выступал простуженный шурфовщик: «По пятьдесят в этом месяце выдали, жрать не на что…» — «Как по пятьдесят?» — Рябошапка вскочил с места.
К тот же вечер он потребовал у бухгалтера расценки и стал платить шурфовщикам по сто восемьдесят.
«Рябошапка — мужик хороший, строгий, к человеку со всем уважением, — говорили нам ребята-прибористы. — Только один и держит. Уйдет — побежит народ с Карали».
Нервами, здоровьем, упрямством вытягивает Рябошапка Караль. Компрессоров не хватает, нормы бестолковые, золото «не отходит». А он тянет. И ведь может надорваться человек. Не пора ли помочь ему? Достать злосчастные компрессоры, пересмотреть нормы, установить истинное содержание золота в песках. Прошло ведь время, когда человек был единственным резервом роста золотодобычи.
Бородач на полигоне говорил: «Головы надо кое-кому пооторвать». Наверное, действительно надо. Кустарщина, бестолковость, сезонщина заедают прииски. До смешного устарели промывочные приборы. Гидроэлеваторы, на которые возлагалось столько надежд, вышвыривают без всякой жалости гордость чукотских приисков — крупные самородки. Может, все-таки пора собрать группу талантливых инженеров — а вдруг (чем черт не шутит!) возьмут или и придумают что-нибудь поумнее древнего промприбора, поаккуратнее гидроэлеватора? Синхрофазотрон придумали, «Огру» придумали, может, и для золота что-нибудь придумают?
Синеет воздух, налитый в долину Каральваама. И от итого тихо становится на душе. В домиках загораются красные и желтые оконца. Хорошо ли здесь жить? Ходить на полигон по мерзлой, дикой тропе, варить на плитке нехитрый обед из оленьего бока, а вечером смотреть кино в длинном дощатом клубе.
Мы расходимся по общежитиям. И мужском пахнет табаком, разбросаны по столу и тумбочкам «Техника — молодежи» и «Смена». Шофер в мятой кепке, сидя на разостланной постели, рассказывает, как в разгар зимника запоролись они с машинами (полопались от мороза баллоны) и тайком угнали из гаража заспавшуюся «пожарку» и как таскали их потом за это «мордой по песку», но «пожарка» успела-таки поработать. Парень рассказывает и косится на чайник, приветливо похлопывающий крышкой. Побалуются чайком — и спать.
В женском общежитии пахнет деревенской избой. Этот кисловатый, домашний дух привезла сюда из Кировской области вместе с ситцевыми цветастыми занавесками новая уборщица тетя Поля. По стенам над кроватями цветные фотографии хозяек, подкрашенные щедрым ретушером. На тумбочках кремы, зеркальца на косолапых ножках, затрепанная книжка про шпионов. Усталые от работы, с морозными щеками, похлебав наскоро щец, девчата бегут в кино. А потом, ночью, долго переговариваются вполголоса, посмеиваясь и сердясь, о героях картины к о своих ухажерах. Все они ходит на волосок от замужества, возбужденные и деланно-капризные. Девушек здесь совсем мало, конкуренция отсутствует, успехом, очевидно, пользуются все. Я смотрю на девчат исподтишка; они уверены, что не разбудили меня своей воркотней, и пробую представить, как они чувствуют себя здесь, на далеком чукотском прииске, давит ли их эта белая долина? Тоскуют ли по Большой земле? И мне кажется, что нет — не давит, не тоскуют. Сейчас Чукотка, пожалуй, доступнее глухого приуральского села, из которого приехала тетя Поля. Совсем не то, что десяток лет назад, когда невыносимо жестокой казалась Колыма, а Чукотка — а вовсе пустыней.
— Пятнадцать лет домой вырваться никак не мог, — рассказывал Рябошапка. — Сколько в Дону воды утекло! Уехал мальчишкой — приехал мужик-мужиком, свой сынище уже, Володька. Наш поселок Горбачево-Михайловское километрах и восемнадцати от Донецка. Сел я на местную «кукушку», смотрю в окно — будто каждая тропочка знакомая. Едем потихоньку, женщины смеются, подсолнухи лущат, какого-то Прохора все вспоминают. А я смотрю в окно — и слезы градом. Будто всю жизнь заново прожил. Вышел из поезда — колени дрожат. И узнаю вроде все, и не узнаю ничего. Деревья выросли, дома новые. Тут сестра подбежала, на шее повисла. «Ой, Николка, — кричит, — братик мой, узнать тебя не могу!» Домой подходим — соседка выбежала, тоже в слезы, «Вот, говорит, вы и дождались своего, а мне своих уж не дождаться». У нее три сына погибли. Война между нами прошла. Моих сверстников в поселке человек сто семьдесят было — уцелело трое. У меня самого два брата погибли. Макар совсем возле дома: не хотел немцам поселок отдавать. А я к отцу вроде бы из плена вернулся. Страшенной казалась Колыма — край спета. Через час человек триста к дому понабежало — посмотреть живого колымчанина. Некоторые про своих расспрашивали, не видел, не встречал ли. Многих загнала тогда судьба на Колыму. А люди песню помнили: «Оттуда возврата уж нету…»
Через несколько дней мы уехали с Каральваама. По дороге в Билибино нам встретилась зеленая «коробочка» с детьми — из школы. Шофер «коробочки» помахал нашему рукой. Мы остановились. Мальчонка и собачьем треухе высунулся из кузова:
— Дядя Володя, я тапочки в школе забыл!
— Эх ты, растяпа! — крикнул ему наш шофер. — Ну, ладно уж, захвачу!
И мы снова затряслись по мерзлым ухабам. Морозный ветер пощипывал щеки.
Куда ты уведешь нас в следующий раз, крутая тропа билибинских геологов?