КАК ВЫЛЕТАЮТ В ЧЭКОВСКУЮ ТРУБУ

«Певек» — это слово запомнилось мне с детства. Мама всегда плакала, получая письма со штампом «Певек». Мы старались развеселить ее, лезли на колени, приносили любимых кукол. Но она подолгу плакала над каждой строчкой. С тех пор я запомнила слово «Певек».

Вечер был пасмурный, с тяжелой зарей у горизонта. Земля покачивалась, передразнивая наш полет. Упираясь лбом в холодный встречный ветер, мы побежали в гостиницу Апапельхино. Всегда кажется, что, пока плетешься с рюкзаком, кто-то уже занял последнюю койку в гостинице. Нам повезло: две последние койки заняли мы. Роман попал с ледовиками в пилотскую. Летчики, привыкшие к смене мест и передрягам, везде чувствовали себя как дома.

Высокая, худощавая хозяйка гостиницы, похожая на артистку Сухаревскую, бездетная, прошедшая всю войну, хорошо знала ледовиков, особенно Цыбина, с которым в Подмосковье они были соседями по даче. Она похлопотала насчет чайку и даже угостила нас хрустящими солеными грибами с маслом и лучком. Два месяца состоявшие на скудном общепитовском довольствии, мы чуть не плакали от благодарности. Грибы были местные, из окрестной тундры. А хозяйка, видно, слыла мастерицей по части разных варений и солений.

Утром мы выехали из Апапельхино в Певек. Дорога вилась среди невысоких сопок, голых и приснеженных. Справа шумела Чаунская губа, сплошь заваленная плавником.

Чаунский район — старейший и, пожалуй, самый освоенный на Чукотке. Певек, его центр, стал перевалочной базой с океана в глубь полуострова. Караваны из Мурманска, Архангельска и Владивостока привозят сюда пшеницу, овощи, бочки с горючим, увозят олово, вольфрам, золото. Знаменитые оловянные прииски «Красноармейский» и «Валькумей», золотой колосс «Комсомольский» связаны с Певеком хорошими дорогами, открытыми круглый год. Певек — столица арктической навигации. В одном из его домов расположен ШМО — Штаб морских операций, тот самый, что дал нам «добро» на ледовую разведку к полюсу.

О Певеке мы знали из книжки С. Обручева:

«Певек в 1934 году был необычным даже для чукотского севера поселением. По самому краю треугольной галечной косы, выдвигающейся от кочковатых склонов горы Паакынай, стоят в ряд девять круглых цилиндрических домиков около семи метров в поперечнике, с конической крышей. Они похожи на какие-то чудовищные грибы, продукт болотистой тундры… К востоку от них «рубленые» дома: три избы и землянка…»

Певек лежит у темной губы, черный от осенней грязи, перемешанной со снегом. Двухэтажный и одноэтажный, довольно большой. Конечно, и помину не осталось ни от цилиндрических грибков, ни от рубленых избенок. Осталась только гора, нависшая над поселком.

Впрочем, прошлое не уходит бесследно. Оно вплетается в облик поселков и городов, делая их радостными или грустными, величественными или жалкими.

Ветер, снег, мокрые причалы с грудами тусклого угля. В Чаунской бухте качаются иззябшие пароходы. И над всем возвышаются, дымят три знаменитые «чэковские» трубы. Еще в Полярном мы слышали такой разговор:

— Ой, держите меня, ты чего же, Гришка, опять не выбрался на материк?

— Чего гогочешь? Зато я, брат, газанул…

— В чэковскую трубу пролетел?

— А то куда же?

Едут рабочие с приисков в отпуск, на материк, иные — истомившись от «сухого закона». И не успевают «аннушки» приземлиться в Апапельхино, как устремляются золотишники в зеленый гастрономчик и начинают «гудеть». Это и называется «пролететь в чэковскую трубу». Труба — самый заметный ориентир Певека: Чаунская электростанция — единственный энергетический центр золотой Чукотки.

«Билибино пока закрыто», — каждый день сообщала диспетчер в Апапельхино. Гостиница давно исчерпала запас матрацев и раскладушек. По ночам в прихожей возмущались свеженькие пассажиры магаданских рейсов, отложенных до утра. На них, снисходительно ухмыляясь, посматривали с выставленных в коридор раскладушек рабочие с прииска Бараниха. Они «загорали» уже третью наделю. Последние рубли были обобществлены и разложены на рассольники и котлеты в местной столовке. Сидели старики, парни, женщины с грудными ребятишками. С каждым днем усиливался мороз, закручивал ветер.

Снегопур — зовут Певек моряки, в противовес знойному Сингапуру. О свирепых здешних южаках Обручев писал:

«Снежный поток все расширяется и захватывает один за другим дома селения, а с горы к нам начинают спускаться юркие, быстрые, тонкие снежные смерчи. Бывали дни, когда целый десяток их сбегал одновременно… Мы сами видели, как мимо нашего дома два певекца провезли ползком, запрягшись на манер собак, тяжелые сани с дровами. Пурга с визгом перекатывала снег через береговой галечник, и они ползли под защитой берегового обрыва…»

К счастью, до южаков было еще далеко.

Изо дня в день мы слонялись по Певеку, не решаясь с кем-либо поближе познакомиться (вдруг через час назначат вылет!), и то и дело натыкались на злые атавизмы прошлого. Все нелепости Чукотки, встречавшиеся нам по пути, вдруг разом подняли ядовитые головки.

При нас в райкоме комсомола собрали бюро и постановили: второму секретарю немедленно сбрить бороду. Возмущение было искренним: в самом деле, Маркс он, что ли, чтобы бороду отпускать? Сам по себе носитель бороды сомнений не вызывал — парень свой и образованный. Но борода мозолила глаза: «Не понимают комсомольцы твоей бороды». Секретарь был гордый, бороду не сбрил. Тогда его сняли, вместе с бородой. И лишь вмешательство «сверху» восстановило «статус-кво».

Помню, на Палявааме четырнадцать человек пробирались шесть километров по колено в воде — к самолету. Вечерело. Самолеты не появлялись. Мы сушились у железной печурки, мечтая о какой-нибудь еде. На закате прилетела «аннушка». Мы высыпали на поле, радуясь, что не придется брести назад — шесть километров по болоту. «Сейчас вас возьму, только переговорю по рации», — пообещал молодой летчик. Мы нетерпеливо ждали, глотая голодную слюну. Ждали, а самолет между тем разбежался и ушел в небо, безоблачное и нестерпимо летное. Летчик был зафрахтован, он мог не брать людей.

Город Анадырь от поселка Комбинат отделяет довольно широкий лиман, я уже писала о нем. Так вот мы возвратились с приисков уже поздно, автобус тащился едва-едва, так что в первом часу ночи мы с трудом добрались до лимана. Шел снег, мокрый ветер пронизывал до костей. Катера в Анадырь все не было. Потом выяснилось, что он сломался. Мы поплелись в местную гостиницу и долго объясняли сонной дежурной, почему не решаемся в такой мороз ночевать на улице. Дежурная внимательно выслушала нас, потом отрезала, безразлично и твердо: «Местов нет, не видите, что ли!» Судя по холодным, сердитым глазам, увещевать ее было бесполезно. Мы вышли. Окна уже были темные, постучаться мы не решались: суровая тетка еще свежа была в памяти. Спрятав свои гербастые удостоверения, мы стали играть в пятнашки, чтобы не замерзнуть — в самом печальном смысле слова.

Мы и сейчас пытаемся понять: почему на трудной земле, которая, казалось бы, сама побуждает держаться ближе друг к другу, встречаются еще хамство и нерадивость?

Даже на самом Крайнем Севере не должно быть бесконтрольности. Буфетчица на Шмидте, продавщица в Шахтерском, зарвавшийся прораб на глухом прииске должны знать: плохо будут работать — снимут. Ей-богу, государству выгоднее привезти на Чукотку еще одну повариху или буфетчицу, чем отправлять летчиков в полеты голодными. Бесконтрольность на Севере слишком дорого нам обходится. А контролировать здесь не так уж трудно: все завозится, от рабочих до сахара. Я предвижу возражения кадровиков: попробуйте набрать на Чукотку уйму благовоспитанных и квалифицированных людей!

В том-то и дело, что при хорошей механизации никакой такой уймы не надо. В. И. Ленин писал о горных запасах Сибири: «Они находятся в тех условиях, где требуется оборудование лучшими машинами». Ленин знал, что, если везти далеко и надолго, надо везти хорошее.

Те, кто ответствен за горную Чукотку, тоже должны это понять. Старые машины, которыми оборудованы сейчас колымские и чукотские прииски, разорительны для страны.

Механизация сократит число рабочих. Значит, появится возможность еще повысить заработки и учредить тот самый жесткий отбор, который избавит Чукотку от рвачества, сезонщины и невежества.

Возможно, пора объявить новый призыв молодежи на Север и путевки давать только самым достойным, тем, кому действительно выгодно платить высокие северные коэффициенты.

Отдаленные районы — это то, что мы строим сами. И строить надо крепко, на века, чтобы потом не приходилось переделывать.


Билибино все не открывалось. Оно лежит среди гор, в глубокой чаше, и если опускается в чашу туман, это надолго.

— Очень трудная трасса, — вздыхали пилоты, косясь на озлобленных пассажиров. — Горы — и сразу посадка, промахнулся чуток — осколков не соберешь.

— Билибино — известно какая дыра, — поддерживал их морщинистый горняк в желтом полушубке. — Как зимой бабы печки затопят, так закрывается аэродром. Как затопят, так закрывается!..

Смешнее всего, что это была правда: от печного дыма конденсируются в долине пары и зависает туман.

Маленькая комнатка аэропорта была нашпигована людьми. Открывая дверь, приходилось искать, куда бы поставить ногу. Сидели на стульях, на полу, на чемоданах и узлах. Трое корешей с татуированными руками разухабисто пели под дребезжание гитары. Все трое были старатели из Сусуманского района. Артель распалась, и они подались к дружку, на Бараниху. Артельщики напомнили мне одну историю, услышанную на далеком колымском прииске. История эта довольно длинная, но я все-таки ее расскажу.


На рассвете Булыгина разбудил телефон. Шлепая по холодным половицам в прихожую, директор прииска с раздражением думал о том, что разные ночные ЧП стали приключаться именно с тех пор, как он провел себе домой телефон.

— На Черном человека убили… — издалека сказал незнакомый голос. Булыгин ругнулся в трубку, но та уже отмалчивалась, настораживая тишиной.

Черный был самым дальним участком. Пробирались туда одни «крабы» — мощные трехосные ЗИЛы. А так как всю последнюю неделю сеялся дождь, то директор только крякнул: «Придется на «козле» до стрелки, а там через сопки пешком вверх-вниз, километров двадцать». Он оделся, взял ружье: у Черного погуливали медведи. Подумал и прицепил еще финку. Крыльцо было мокрое — опять шел дождь. Булыгин зябко поежился и пошел будить шофера.

В длинной палатке, распяленной на лиственничных опорах, выстроились в два ряда штук тридцать разворошенных коек. Потрескивала железная печурка с коленчатой трубой. Булыгин уселся на табуретку около печурки, стал стягивать сапоги: промок.

— Грязь-то развели, как в конюшне! — поморщился он, разматывая портянку.

Двадцать пар глаз следили за ним: вся вторая смена налицо.

— А чем мы не кони? — сказал блондин-альбинос с челкой, закрывавшей один глаз. — Отработали — и в стойло.

Булыгин повесил портянку и покосился на парня. Из летунов — таким везде плохо.

— При нынешней конъюнктуре можно и получше оформлять трудящимся жизнь. — Из дальнего угла вышел сухопарый мужчина в пижаме и теплых домашних туфлях. — Газет и тех не везут, не говоря уж о хлебе.

Директор с шумом выдохнул воздух и сунул ноги обратно в сапоги. Поднялся, поправил ремень.

— Бригадира сюда и всех с первой смены.

В спину понесло холодом. Откинув полог палатки, один за другим входили бульдозеристы, рабочие приборов, опробщики. Они здоровались с директором и рассаживались на койках, что поближе. Вошел бригадир, плотный, красивый мужчина.

— Сейчас обвиняемый придет, Иван Артемьич. А пострадавший, вон он…

— Что, труп? — спросил Булыгин.

— Нет, зачем же, живой.

На койке, упершись локтями в колени, сидел голубоглазый рыжеватый парень в васильковом свитере: У парня было узкое интеллигентное лицо, но руки рабочие — заскорузлые, с обломанными ногтями. На левой руке из-под свитера выглядывала белая полоска бинта.

По шуму, пронесшемуся по палатке, Булыгин понял, что вошел преступник и что можно начинать. Преступник прошел так, чтобы быть видным директору, и остался стоять, прислонившись к лиственничной опоре и скрестив на груди руки. На вид ему было года двадцать два, но от работы на полигонах под ветром и солнцем люди кажутся старше — значит, не больше девятнадцати.

Бульдозеристы второй смены, что вели вскрышу четвертого полигона, показали, что накануне вечером обвиняемый Виктор Бобров напал на бульдозериста Бориса Афанасьева, когда тот мыл золото на ручье Черном, нанес ему несколько ударов и, пока ребята добежали до места драки, успел его ранить его же ножом.

— Да из-за Нюрки это у них! — крикнул альбинос с челкой и захохотал.

Его не поддержали.

— Выпимши парень был, — примирительно сказал один из свидетелей, — не помнил себя…

— Я все помнил, — сказал Бобров, и пальцы его, обхватившие руки пониже плеч, сжались. — Афанасьев — последняя сволочь.

Афанасьев привстал. Но овладел собой, усмешка скользнула в уголки губ, уголки чуть опустились, и усмешка погасла.

— Как они работают? — спросил Булыгин.

— Оба из лучших, — вздохнул бригадир. — Гордость, можно сказать.

Сам пострадавший говорил тихо, без злости. Дело тут вовсе не в нем, Афанасьеве: Бобров мутит людей, срывает добычу золота лотком.

Бригадир кивнул: да, да, вчера уже никто не мыл, все будто взбесились.

Бобров стоял, все также прислонившись к опоре. Плечистый, сероглазый здоровяк. «Не судился, — чувствуя глухое раздражение от того, что этот глазастый крепыш ему нравился, решил Булыгин. — Ну что ж, теперь сядет».

— Собирайся! — он хотел сказать спокойно, но от зычного его голоса дрогнул брезент палатки. — Прокурор разберется!

— Погодите, — Бобров отодвинулся от лиственницы. — Тут ребята остаются. Прокурор пусть разбирается, но они тоже должны знать…

С центральной базы с нежным названием «Аленушка» Витьку направили на Черный. Это был недавно открытый, не освоенный еще участок, и его спешили укомплектовать. Комплектовали желторотыми новичками вроде Витьки, проштрафившимися рабочими и «февралями», как зовут золотодобытчики летунов.

Витька ничего этого, разумеется, не знал. Вышагивая от шоссе к участку, он горланил песни, пугал трусливых бурундуков и бегал на вершины сопок за зернистым снегом. Черный, как пробка, вынырнул из-за седловины. На пригорке белым пятном — палатка, ниже — три-четыре балка, перевозные будки на полозьях. Тайга топорщилась вдали за полигонами. Рядом не было ни кустика. Витька шел, проваливаясь сапогами во влажную гальку: ну и грязь!

Мимо, держа тазик с мыльной водой, мелкими шажками пробежала невысокая полная женщина. Выплеснув воду, она быстро взглянула на Витьку. Женщина была молодая, с очень белым лицом и яркими карими глазами.

— Добрый день! — весело крикнул ей Витька.

В огромной палатке было тихо.

— А, новенький? — Белобрысый парень с челкой, закрывавшей один глаз, отбросил старый журнал и приподнялся на локте, чтобы лучше видеть.

Витька покрутился, не зная, куда поставить чемодан.

— Садитесь, сеньор, не будьте застенчивым! — К нему, шлепая домашними туфлями, приближался пижамник с лицом спившегося заведующего Домом культуры. — Наши апартаменты, пардон, загажены, но чего можно ждать от этих ханыг?

Он просительно глянул на Витькин чемодан. Витька расстегнул чемодан и вытянул поллитровку, захваченную на «пожарный» случай. Раздался приглушенный стук: пар десять ног разом спустились с коек.

— Ребята, «московская»! — проникновенно сказал блондин. — Где брал? Неужели на «Аленушке»?

— В Магадане, — сказал Витька, еле выдерживая напор желающих посмотреть на «московскую».

— Э-э-эх, обобрали уже человека! — давешняя кареглазая молодка, работая круглыми локотками, проложили себе дорогу и, не обращая внимания на соленые шуточки, потянула Витьку за рукав.

— Идем, паренек, бери свой чемодан.

Витька поставил бутылку и вышел за ней. Палатка загоготала, засвистела вслед (ай да Нюрка!), но выбежать никто не решился: шла дележка.

— Ты, видать, к такому не привык, — быстро говорила Нюра. — Да ведь другие сюда не пойдут, а эти не жалуются. Жизни у них искалеченные, а так народ неплохой, не обидят…

В домике, куда она его привела, было опрятно и тихо. В углу стояла радиола.

— Вон место свободное… Лезь, а я пошла!

По стенам балка были сколочены нары. Витька напружинился и заскочил на вторую полку. Ему было низковато, приходилось пригибать голову. На потолке красовались отпечатки чьих-то грязных голых ступней. Внизу спали двое. Один — прямо в сапогах поверх одеяла. Другой, тонколицый, с сильно отросшей рыжеватой щетиной, — под одеялом, в чистой нижней сорочке. «Инженер», — решил Витька, еще раз взглянув на тонкий, медальный профиль. Дальше он ничего уже толком не помнил: сказались две бессонные ночи.

Проснулся он от стука и шепелявой джазовой музыки. На весь балок пахло жареным луком. Нижний сосед с рыжеватой щетиной, уже одетый, в толстом свитере и сапогах, вытирал полотенцем алюминиевую миску. Второй, маленький, смуглый, с черно-кудрявой бородкой, жучок жучком, вертелся у радиолы.

— Поставь Бетховена, Жучок, — сказал рыжеватый, — напоследок…

— Ты вчера слушал, — отрезал тот и прошелся, смешно подрыгиваясь и приседая под сиплый вопль джаза.

За окном заметно посинело.

— Эх, если бы денек да круглые сутки! — вздохнул Жучок.

— Ты б тогда совсем спать перестал, — откликнулся рыжий и заглянул на верхнюю полку. — А, проснулся! Давайте знакомиться: Афанасьев Борис, бульдозерист. А это Жучок.

«Экие тут бульдозеристы», — удивился про себя Витька.

— Ну, пойдем помогать Родине! — Борис накинул стеганку и подмигнул Витьке.

Жучок вытянул из-под нар мешок, поставил на радиолу «Марш Черномора», и они вышли под музыку, напустив в дверь холодного, пьянящего воздуха.

От этого воздуха, от голубого свечения за окном Витьку разом сбросило с нар. Достав из чемодана хлеб, колбасу, яйца, он снова запустил «Марш Черномора», уничтожил все запасы, рассчитанные на три дня, и выбежал из балка.

Было холодно, на пустых консервных банках туманился иней. Под ногами повизгивал тонкий ледок. Людей не было ни у палатки, ни у балков. Витька жадно глотал пахучий морозный воздух. Раньше он и не знал, что бывает такой июнь. Скорее это походило на октябрь, если б не тихое свечение неба и воздуха. И вдруг его осенило: так это же белая ночь, знаменитый полярный день!

— Куда же люди подевались? — спросил он у Нюры, раздувавшей на улице железную печурку.

Она вскинула на него глаза, большие и ласковые, как у теленка.

— Как тебя мамка-то отпустила в такую даль? Ну, чего обиделся? Заходи…

В Нюриной комнатенке было тепло и уютно. У стола на высокой табуретке сидел кудрявый малыш, настолько вылитая Нюра, что и спрашивать не было нужды.

— Вот знакомься — мой Сергуня…

Сергуня заулыбался всем лицом и спрятался за стол.

— Еще не знает, стесняется, — пояснила Нюра, — а так он ласковый, весь в меня…

Половину Нюриного балка занимала продовольственная лавка. Нюра отпускала ребятам продукты, а те скидывались по пятерке и платили ей, так как должность ее штатом не предусматривалась. Нюра понимала, что, платят ей слишком много. Но ребята только отмахивались: ты о хлопчике подумай, ему то-се нужно, а нас та пятерка не разорит.

От тепла и домашней стряпни Витька расчувствовался, мучительно взгрустнулось по дому. А Нюра все совала ему то маринованного хариуса, то пирожок и понемногу выпытывала: небось, прямо из школы уехал? И сама, вперемежку с хозяйственной воркотней, рассказала, как ушел от нее муж к учительнице на тонких каблучках и как они с Сергуней остались ни при чем, потому что она и не расписывалась: разве бумажкой человека удержишь? Жила далеко отсюда, под Пятигорском. А враз собралась и уехала на Колыму. Здесь многие заглядываются, мужа найти не мудрено, а вот отца Сергуне — труднее.

— Ты заходи, — сказала Нюра на прощание и, помолчав, спросила: — А что, рыжий Борис-то опять на Черный ушел? Горюшко мое этот Черный ручей, будь он проклят!

Выйдя от Нюры, Витька решил взглянуть, что это за Черный ручей. Он шел минут десять. Синева сгустилась, но видно было хорошо. Взбежав на невысокий пригорок, Витька замер.

Внизу, недалеко от темного гремучего ручья, как кочки, там и здесь на корточках сидели люди. Время от времени они разгибались и сбегали к ручью с ведрами ж чем-то длинным, напоминавшим плавательный ласт. «Лотки, — догадался Витька, — золото моют». Кое-где горели костры: подогревали воду. В синем воздухе растворялся запах дыма с легкой примесью солярки. Витька спустился и подошел к ближайшему костру.

— Дерьмовый участочек подсунули, — сказал чернявый мужичонка, и Витька узнал Жучка, — сколько ни упирайся, на черный хлеб не вытянешь.

— Прикидывайся, — сказал чей-то обиженный голос, — сколько сработал?

— Граммов десять, — осклабился Жучок.

Вокруг зашумели: лихо!

— Вот то-то, а я выбросил все, — сказал тот же обиженный голос, — одни знаки, ногтем не поймаешь. А мучает оно, стерва, хуже водки — весь взмок…

Кружок молчаливо раздвинулся, пропуская кого-то к огню. Это был Борис. Среди грубых, обветренных физиономий он казался еще красивее.

— Ну, наловил золотой рыбки?

— Ни черта, — с досадой сказал Борис, — зря мерзли. — Он вытянул над огнем руки. Все кисти были в кровавых ссадинах.

Домой Витька пошел со своими соседями и взял у Жучка мешок с лотками.

— Ты вправду ничего не добыл? — спросил Жучок.

Борис достал из кармана холщовый мешочек и подбросил его на ладони.

— Матерь божья, граммов пятнадцать!

— Зачем людей дразнить? — усмехнулся Борис. — Жадничают, торопятся — вот и не получается. А тебе, Виктор, тоже надо учиться: это же спорт, азарт! За каждый грамм — рубль с гаком. Зря такие деньги платить не будут.

Назавтра после работы Витька едва добрался до своей полки. И во сне ему все казалось, что едет он на бульдозере, а впереди обрыв. Витька видит обрыв, но мастер с курсов бульдозеристов кричит: «Езжай, салага, езжай, не то документ не выдам!» В конце-концов бульдозер все же сорвался вниз, и Витька, сжавшись в комок, шарахнулся в дверцу.

— Этак ты, парень, шею сломаешь! — Борис, смеясь, держал Витьку на руках. — Скажи спасибо, что поймал. И вот что — одевайся, идем стараться!

Витьке смертельно хотелось спать, и он обалдело и зло полез обратно к себе на вторую полку.

— Э, не пойдет! — Борис сдернул его обратно. — Бульдозерист ты хороший, теперь сделаем из тебя старателя, мужчину!

Жучок включил «Марш Черномора», и они вывалили из балка. Витьку трясло: настоящий мороз. При мысли, что нужно бродиться в воде, сводило скулы.

— Уже понабежали! — сплюнул Жучок. — Небось, и жрать не жрут. Давай, паря, за холмом пройдем, не то сейчас все за нами увяжутся.

Они сделали солидный крюк и за обрывчиком спустились к ручью. У Витьки гулко забилось сердце. Жучок вытряхнул из мешка лотки.

— Бери вот этот, поглубже, для начала как раз, — сказал Борис — Лопатой нагребай песок и мой.

Витька весь облился и промок, но вода то упорно не желала уходить из лотка, то увлекала за собой весь шлих. Он давно уже сбросил ватник и остался в свитере, как и Борис: ему очень хотелось походить на Бориса. Пот заливал глаза, руки тряслись от усталости и волнения. Но неизменно из-под черного песка показывалось пустое дно. В голове мутился знакомый жар. Так бывало с Витькой в детстве, когда тайком от матери он играл со взрослой шпаной в очко.

— Да ты ж не кастрюлю моешь, байстрюк, — будто сквозь сон, услыхал он голос Жучка. — Борька, ты глянь, как он его полощет! — И Жучок весь заклокотал и забулькал: он так смеялся.

— Брось, — сказал Борис, — ты сколько лет золото моешь? Лет двадцать уже есть? То-то.

Он высыпал отмытое золото в мешочек, набрал лоток и подозвал Витьку: «Смотри!» Вода тихо покачивалась, как бы баюкаясь в деревянном лотке, и, слизывая песок, ускользала в землю. Шлих становился все тоньше и тоньше, песок как бы таял на глазах.

— Золото! — воскликнул Витька, — Ты выльешь его!

Он хотел пальцами выудить желтый кусочек, но Борис остановил его руку: «Положи, никуда оно не денется!» И продолжал баюкать лоток до тех пор, пока не сгреб в его пятку желтую кучку металлических крупинок.

— Я так никогда не сумею, — с отчаянием сказал Витька.

— Эх ты, налим! — сплюнул Жучок. — «Не суме-ею!» А ты сумей…

На следующий день Витька проснулся сам и, хотя от работы на бульдозере здорово ломило поясницу, поднял всех.

— А ну, айда стараться!

В тот вечер в его лотке впервые мелькнули тусклые золотые блестки.

— Золото! — завопил Витька и помчался, хрустя галькой, к Борису. — Золото!

— Выплесни, — сказал Борис, — это только знаки. Ну, когда очень мало золота…

Но Витька все-таки собрал искристые чешуйки.

— И тебя Черный ручей околдовал? — спросила его как-то Нюра, и глаза у нее стали грустные. — Далось вам это золото. Корень с Мишкой опять подрались из-за места у ручья… Лучше приходи вечером, Сергуня про тебя спрашивал.

Витька в тот вечер к ней не пошел, не пошел и на следующий и вообще, пожалуй, не пошел бы, если б Нюра не пришла за ним сама.

Уплетая пирожки с картошкой и луком, Витька почти забыл свою досаду, когда в балок без стука вошел Борис. Увидев Витьку, он вроде смутился. А Нюра засуетилась, обмахнула передником табуретку, зачем-то побежала в сенцы. Они посидели втроем, попили чаю. И Витьке жутко было смотреть, какие большие и нежные были у Нюры глаза.

— Так я, пожалуй, пойду. Третий лишний, — вдруг усмехнулся Борис и стал выбираться из-за стола.

Нюра опустила глаза и катала из хлеба шарик.

— И я пойду, — сказал Витька, — поздно.

Он попрощался и пошел на крыльцо — подождать Бориса. Но тот так и не вышел.

В середине лета на Черный приезжал большой начальник из управления. В бригадирском балке его напоили чаем с медом, Нюра притащила румяных крендельков. День был синий и такой ясный, что все казалось красивым, даже Черный. Начальник похвалил участок за выполнение плана и хорошую лоточную добычу золота: «Комсомольский поход за золотом — это очень важно на сегодняшний день». И польщенные ребята больно трескали друг друга между лопаток: видал, герои мы — во как! Среди лучших лоточников бригадир назвал Афанасьева. Он работал в первой смене. За ним посылали, но он не пошел: работа есть работа.

Жучок по этому поводу сказал:

— Борька свое дело знает туго. Плата сдельная, а кто ему заплатит за простой?

Однажды Витька проснулся оттого, что кто-то с грохотом разбирал крышу. За окном смачно шлепало.

Жучок с тазиком метался в углу, где стояла печка: ловил звонкую струйку, низвергавшуюся с потолка. Гроза! Витька любил грозу. Трах-тара-рах! Комната залилась электросварочным светом.

— Светопреставление! — причитал Жучок. — Гроза на Колыме! Ах ты, матерь божья, опять треснуло!

Витька с облегчением подумал, что вечером, хочешь не хочешь, придется остаться дома и можно пригласить Нюру и запустить радиолу.

По правде говоря, он вконец измотался за эти недели. Днем клевал носом в своем бульдозере, и его сто шестьдесят процентов благополучно загремели за сто двадцать. А ночью — лоток. Иногда Витьке все было противно до тошноты. Слабак… Вот Борис — тот настоящий мужчина.

— Сам Джек мыл золото охотно, пески Клондайка и Юкона, — запел Борис.

В песенке говорилось, что уж если сам Лондон не брезговал золотом в целях личной наживы, то им и сам бог велит: ведь они моют золото не для себя.

Фиолетовый свет молнии на секунду залил лицо Бориса, он не зажмурился.

— Как Виктор, спит? Витя, ты спишь? — спросил Борис.

Витька притворился спящим: пусть будят.

— Спит! — сказал Жучок. — А ты что, никак погулять решил? Ко вчерашнему местечку? А не накроют?..

Пока они собирались, Витька не решался пошевелиться. Почему-то стыдно было дать знать, что он не спит. Куда они собрались? Неужели на полигон? На полигон! Там раз плюнуть — и двести граммов. У Витьки взмокли виски: на полигонах запрещено мыть золото, ведь это воровство! Хлопнула дверь, и в балке запахло дождем. Нет, Борис не пойдет на воровство.

Промучившись часа полтора, Витька все-таки не вытерпел, пошел бродить по полигонам.

Когда он вернулся, Борис и Жучок уже были дома. Печка раскалилась докрасна. На веревке сушилось все их барахло.

— Тоже прогуляться захотел? — поинтересовался Жучок.

— Ага! — нагибаясь, чтобы стащить сапоги, Витька заметил, что из мешка торчит лоток Бориса. Лоток был мокрый.

Борис откуда-то извлек бутылку перцовки и портвейн.

После длительного поста их быстро развезло. Они сидели красные, осоловевшие и говорили все разом.

— Раньше была житуха, — кричал Жучок, — на лошаденку да по тайге! Один! Жилку нашел — бери, все твое. Один!

И на глазах у него навертывались слезы. «Какой я подлец, — думал Витька, — я ведь их подозревал».

— Слушай, Борь, — сказал он, чувствуя, как голос дрожит от умиления. — Борь, ты послушай, я же думал… Я знаешь, что думал… Борь, ты послушай, черт, забыл… Нет, я думал, вы на полигоне золото мыли лотком. Ударь меня, Борька, а? Я ж вас ворами посчитал…

Борис с Жучком громко смеялись. И Витька смеялся и просил его ударить. Потом он погрустнел и сказал:

— Борь, ты, когда на Нюре женишься, Сергуню не обижай…

— Откуда ты взял? — удивился Борис — Откуда ты взял, что я на Нюре женюсь?

— Нюрка сука, — икнув, вставил Жучок.

— Откуда ты взял? — повторил Борис. — Она баба, а я врач. У меня образование высшее, я в Москве институт кончал…

— Как врач? — спросил Витька и засмеялся. — Ну, уморил — врач! Да ты знаешь — врач, он людей лечит. Он бог!

Витька пытался что-то объяснить. Но язык нес такую чушь, что все было обидно и непонятно.

— Ты не смейся, — сказал Витька, — но ты не знаешь… Врач — это бог, а мы что?

— Захмелел ты, паря, — вздохнул Жучок. — Бог-то твой полторы косых получает, а Борька имеет верных четыре. Вот и решай, кто бог.

Прошел месяц или больше. Витька, ошалев от бессонницы, повредил себе руку на бульдозере и сидел дома.

Вдруг дверь распахнулась и вбежала Нюра. Витька вскочил, потому что никогда не видел ее такой. По ее лицу волнами пробегала дрожь.

— Сергуня… — силясь проглотить раздиравший ей горло комок, сказала она, — Сергуня умирает… Видать, что-то несвежее съел. — И повалилась на нары без слез, все так же дрожа всем телом.

И тогда Витька вспомнил. И побежал. Он бежал, проваливаясь в мокрую гальку и обливаясь потом. Он бежал, умоляя кого-то, чтоб мальчонка немножко потерпел, не умирал.

Добежав до ручья, он не удержался и покатился, гремя камнями, вниз по склону. В бок что-то больно садануло. Ладони горели, как обожженные.

— А, и ты пришел! — скороговоркой сказал Борис, не отрывая глаз от лотка. — Золото, понимаешь, пошло…

— Слушай, Борь, — с трудом выдохнул Витька, — ты… ты не заливал тогда? Ты врач?

— А тебе зачем?

— Тогда идем! Сергуня заболел…

— Какой еще Сергуня? — Борис осторожно покачивал лоток. — Ты лучше сюда посмотри, видал?

— Ну, Нюркин сын, отравился мальчонка, что ли…

— А я при чем? — огрызнулся Борис — Не загораживай мне солнце, ни черта не вижу.

— Да идем, тебе говорят! — Витька потянул у Бориса лоток. Лоток вырвался и опрокинулся на гальку.

— Ну ты, гад! — Бориса подбросило, будто в нем мгновенно распрямилась стальная рессора.

Витька невольно отступил.

— Да ты что, Борька, ошалел, не слышишь? У Нюры сын отравился, бежим!

Борис наклонился и стал сгребать в лоток выплеснутый Витькою шлих.

— Идем, — дрожа губами, прошептал Витька. — Ты же врач, ты говорил.

— Катись ты к… — неестественно спокойно сказал Борис — Сейчас я не врач, я золотишник. Говорят тебе — золото пошло.

И он побежал к ручью, куда, тяжело дыша, сбегали еще двое старателей.

— Ты пойдешь! — заорал Витька и на бегу схватил Бориса за рукав. — Ты пойдешь, понял, сволочь! Ты пойдешь!

Борис резко оттолкнул его, и Витька, потеряв равновесие, въехал руками в гальку. Секунду он стоял так, на четвереньках, задыхаясь от ярости и стыда. Потом поднялся и, не оглядываясь, побежал обратно. «Гадина, гадина, гадина! — шептал он на бегу, — За золото душу продал!» Сердце душно колотилось в горле. «Ну, подожди, гадина!»

До телефона от ручья было километра два с половиной. Витька бежал, разбрызгивая лужи, падал, срываясь на отвалах, и снова бежал, чувствуя, как едко щиплет глаза — не то пот, не то яростные слезы.

В «Аленушке» долго ничего не могли понять (грозой где-то повредило линию), ругались, потом наконец сказали, что фельдшер уехал на «Зимний» и будет только завтра.

На рассвете за Сергуней пришел «краб» Федюхина, единственного водителя, который мог после дождей пробиться на Черный. Федюхин был весь в грязи, даже на щеках засохла грязь. Но машину он все-таки привел.

В районной больнице Витька сидел рядом с Нюрой на жестком диванчике, пахнувшем уколами, и придерживал ее за плечи. Она всхлипывала без слез, не открывая глаз. Сестра влила Нюре сквозь сжатые губы что-то пахучее. Нюра обмякла и, казалось, уснула.

Часа через полтора вышла врач, принимавшая Сергуню, посмотрела на Витьку измученными глазами и сердито сказала:

— Э-эх, родители, что же раньше не привезли?

— Не может быть! — одними губами сказал Витька.

— Что «не может быть»? — громко сказала врач. — Все может быть! Да вы… вы что? Как вам не стыдно! Да жив, жив ваш малыш…

Витька не слышал последних слов. Он выскочил во двор, перескочил через деревянную ограду и побежал к автобазе.

Вечером на попутном самосвале он добрался до стрелки, протопал двадцать километров до Черного и, не заходя домой, пошел к ручью.

— Это тебе за Сергуню! — сказал он, тяжело опуская кулак в запрокинутое лицо. — А это за меня, за то, что тебе, шкуре, верил…


— Ладно, — сказал Булыгин, поднимаясь и поправляя ремень, — оставайся пока, Бобров, и работай. На днях будет суд. Я свое мнение скажу… А лоток запрещаю! К черту!

По всей Колыме был объявлен тогда поход за вольноприносительское золото. Об этом писали газеты, за это боролись райкомы комсомола. «Дадим стране больше золота!» И только немногие директора приисков понимали: лоток не увеличивает добычу золота, напротив, он разваливает дисциплину, снижает производительность труда на полигонах, разлагает людей. И эти немногие, вроде Шуринка, директора «Адыгалаха», запрещали лоток — под свою ответственность. Не знаю, продолжается ли сейчас кампания за вольноприносительское золото. То, что она вредна, уже доказано, по-моему, временем.


Восемнадцатого сентября стали регистрировать наконец билеты на Билибино. ИЛ-12 весь промерз за время стоянки. От дыхания потолок стал постепенно оттаивать, и за воротник шлепались крупные капли. Скамейки были как лед. Мы сидели, прижавшись друг к другу, мерзлые, как эскимо. Болтанка была отменная. Под крылом качались высокие горы. Одна гряда, другая. Мы были счастливы, несмотря на болтанку и холод. Мы ждали Билибино, как обетованную землю.

Загрузка...