Нарта лежала уже пустая у яранги, и собаки, рыча, дожирали тухлую корюшку. А Лида все стояла, уронив руки, и ветер с Колючинской губы забирался за старенький цигейковый воротник. Она не чувствовала боли, нос и щеки одеревенели, стали чужими.
— Что же вы делаете? Замерзнете! — проваливаясь в сугробах, к ней бежал молодой мужчина в белой оленьей кухлянке. — Идемте же скорее!
Слова вырывались у него тугими областями пара. «Зеленский, здешний учитель», — представился он, подталкивая Лиду к ближайшей яранге. Потом он оттирал ей снегом лицо и руки, но все равно кожа со щек еще долго лупилась тонкими сухими чешуйками.
По ночам Лида часто просыпалась и, глядя в душную темноту, не могла никак сообразить, где она. От густого запаха прогорклого китового жира, плохо выделанных шкур и подгнившей рыбы тяжело ломило голову. Но в конце концов припоминались мать на воронежском перроне, дядькины губы под усами, жестко выдохнувшие: «Север не любит плакс», и потом бесконечный, как больной бред, путь сюда, на Колючинскую губу. Синий снег, ночь и вспышки северного сияния, от которых она сначала прыгала с нарт в сугроб — напоминало отблески разрывов. Дома, в Воронеже, шел сорок второй год. А здесь вроде и не было вовсе времени.
«Месяц-другой потерплю, — подхватывая пальцем слезы, думала она, — до весны как-нибудь перегорюю, а там сбегу…»
Весна пришла мокрая, ветреная. Полог яранги провисал от сырости. И сразу наступило лето, тоже туманное и сырое. Небо стояло над ярангами низко-низко. В стойбище было голодно. Мужчины с истощенными за зиму стадами ушли в тундру. В ярангах остались только женщины и дети. Собаки, теряя клочья шерсти, носились по стойбищу, подкарауливая помои, которые выплескивали из яранг. Но есть было нечего, и все чаще у стойбища среди кочек встречался свежий собачий скелет: упряжки поедали слабых.
В теплые дни Лида выводила ребятишек в тундру. В душной школе-яранге чад жирников разъедал глаза. Чукчата садились кружком на жестком мхе, закапанном чистящими черными ягодами шикши. Тундра — это было понятнее, чем голубой скользкий шар на ножке, который учительница тихо вращала ладонью.
— Это наша Земля, — говорила Лида, — вон, смотрите, какая большая тундра, а Земля, Земля во много раз больше…
Она терпеливо вытирала ученикам носы и повторяла все по-чукотски. Чукотскому языку ее учил сначала Зеленский, а потом она и сама стала узнавать и запоминать слова. Темнолицые ребятишки смотрели лунными, непроницаемыми зрачками. Они уже умели ходить за оленями, кормить собак, вялить рыбу. Крохотные торбазики из нерпы, оленьи кухляночки и бесстрастные лица — совсем как взрослые. Инстинктом оленеводов они угадывали, что девушка со светлыми глазами и красным, как брусника, ртом не умеет ходить за оленями и ставить капканы на песцов. Но из вежливости они слушали ее. Она рассказывала сказки, немножко веселые, немножко грустные. Она говорила, что оленя можно написать на келькеле — маленькой бумажке, хотя он большой и быстроногий. И можно сосчитать, сколько убил песцов старый Ятыргын, и тоже записать на бумажке. Лида следила за ребячьими глазами. В их непроницаемой глубине все же вспыхивали искорки любопытства. Деды, прадеды, отцы этих мальчишек были оленеводами и охотниками. И мальчишки тоже уйдут в тундру, как только окрепнут маленькие ноги.
Тундра не меняется — она такая же, как тысячу лет назад. Но ведь в тундру может прийти другой человек, человек с разбуженными глазами.
Две голубые полосы татуировки строго очерчивали пос Рультыны, самой красивой женщины стойбища, три двойные полоски параллельно сбегали по подбородку. Муж Рультыны был самым искусным охотником на песцов, и в его стаде реже, чем в других, была копытка[1]. Рультына подошла к Лиде, когда та чистила рыбу к ужину, и стояла молча, теребя коричневой заскорузлой рукой грязное цветастое платье, пошитое как камлейка — широкий мешок с рукавами, вырезом для головы и капюшоном.
— Тебе что, Рультына?
Лида знала, что Рультына и ее муж недоверчиво относились к русским учителям и не пускали старшего сына в школу.
— Юрченко тундра ходи, — грустно сказала Рультына, — а моя сына… — она сунула палец в рот, обнажив сточенные при пошивке торбазов зубы.
— Горло болит? — встрепенулась Лида и побежала мыть руки к самодельному умывальнику.
Юрченко был единственным на четыре стойбища фельдшером и не показывался в Энемнее по полгода.
— Юрченко тундра ходи, — теребя пестрый ситец платья, уныло повторяла Рультына. Она поборола свою гордость.
У мальчишки действительно была тяжелая ангина, и Лида, велев убрать из-под полога ачульхен, служивший всей семье ночным горшком, откинула тяжелую полость, впустив свежего воздуха, дала больному стрептоцид и посоветовала полоскать мальчугану горло подогретой водой из Колючинской губы. Через неделю маленький Напаун уже играл у своей яранги с собаками. А к Лиде с тех пор стали ходить за советом все больные Энемнея. И Юрченко, в краткие свои наезды, выслушивал ее подробные отчеты и наставлял, как бороться с обострениями ревматизма, помогать при сложных родах, простуде и туберкулезе.
— Ну как насчет отъезда? Скоро ведь упряжка пойдут. — пряча глаза, спросил ее как-то Зеленский.
Лида усмехнулась и тоже опустила глаза.
Вдвоем они сложили на сырца неуклюжую печь — для хлеба, А потом, когда льды затерли в губе тяжелую американскую шхуну, каждый день наведывались к ней, таща за собой пустую нарту. Топор не хотел брать крепкое просмоленное дерево. Каждый удар стоном проносился по такелажу и, отраженный рубками и отсеками, возвращался обратно. Шхуна не хотела поддаваться, люди не хотели уступать: на тысячи километров вокруг не было ни одного деревца. Каждый день они увозили со шхуны нарту обледенелых, тяжелых обрубков — корабельное дерево все равно что железо. Потом вспомнили про гвозди. В стойбище не было ни одного гвоздя. Тщетно лазали они, скользя, обдирая руки, по обледенелому, завалившемуся на борт корпусу шхуны. Нашли всего три старых, ржавых гвоздя. Вытянуть гвозди из обшивки тоже никак не удавалось. Тогда Зеленский отыскал в полузатопленном трюме моток троса. Он долго вырубал его из толстой наледи и наконец торжествующе бухнул на парты. «Зачем?» — удивилась Лида. — «Увидишь!» Из троса получились отличные гвозди. Зеленский нарубил их целую кучу. Чукчанки попытались было растащить таинственные железки на амулеты. Пришлось объяснить им, что без железок не будет большой и красивой яранги. Гвозди были возвращены. Из дерева, добытого на шхуне, сладили высокий каркас и обшили его, насколько было возможно, остатками досок. На это сооружение, вызывавшее томительный интерес всей округи, накинули обычный балахон яранги, только уже с окнами и дверями. В нарядный дом-ярангу приходила учиться чукотская детвора. Поначалу с ними захаживали и матери. Чукчи любят детей со страстью и ревнивой осторожностью кочевников, познавших, что такое голод, опасность, болезнь.
В доме-яранге, пропахшем морем, появилась на свет хрупкая, тихая девочка — дочка Зеленских.
И снова на четыре месяца скрылось солнце, застонала за пологом яранги пурга, закурились и банках едкие жирники. Приходили медведи, учуяв ямы, где хранилась копальхен — квашеное моржовое мясо, заложенное в дни осенней ярмарки.
Чумазые ребятишки уже бойко строчили в своих тетрадках, и некоторые даже пробовали умываться по утрам, как велела учительница. Женщины приходили подивиться на беленькую девочку, у которой глаза были, как капельки неба, и рот красный, как брусника. Они приносили ей в подарок вяленую кету и слегка позеленевшую копальхен. По вечерам Лида собирала женщин, и они при свете жирников шили для фронта камосные рукавицы из меха с оленьих ног, пыжиковые шапки и торбаза. Что происходит на фронте, толком никто не знал, потому что в Энемнее не было ни радио, ни газет.
Иногда Зеленский или Лида пускались в опасный путь до бухты Лаврентия — за газетами, чернилами, крупой. Собаки бежали споро, на узких партах с непривычки трудно было усидеть, приходилось напрягать все тело. Правда, потом появлялся «инстинкт» равновесия, и все эти сложные манипуляции корпусом и ногами выполнялись автоматически, даже во сне. Сухой мороз выжигал легкие, язвил каждый кусочек кожи, случайно высунувшийся из-под меха. А нарты все неслись сквозь серебристый от снежного света сумрак — по узким долинам рек, по округлым склонам сопок, ошалело скатывались под уклоны и снова скользили, все дальше к юго-востоку.
До Лаврентия было километров триста. По ровной, наезженной дороге собаки делают десять — двенадцать километров в час. Так что за трое суток можно было добраться до поселка, не утомляя упряжку. Но иногда этот путь становился мучительно долгим.
Однажды, плотно нагрузив нарты томатной пастой, сухой картошкой и солидным мешком с почтой, Лида отъехала километров сто от Лаврентия. Было тихо, но каюр беспокойно поглядывал по сторонам.
— Ты что, Тынавотгыргын?
— Плохо, тундра молчит, — откликнулся каюр. — Палатка пора ставить. Пенайоо — пурга идет.
Лида повернулась и сторону, куда особенно тревожно поглядывал каюр, и увидела, как белый дым острым языком полыхнул над ближайшей сопкой Очертания сопки расплылись, размазались по небу, и все поплыло, смешавшись с бледным горизонтом. Что-то невыносимо тоскливое, давящее нависло над тундрой. Лида еще никогда не попадала в пургу, и чувство тяжелой тоски было странным и неожиданным. Темнело стремительно, будто поднималась чернильно-плотная дымовая завеса. Потом торопливо, все густея, повалил снег. Стало беззвучно и глухо, как под тяжелой крышкой. Тынавотгыргын натянул низкую палатку, укрепив один ее конец за нарту, другой — за колышки, вбитые в сугроб. Собаки, сгрудившись, легли у палатки и тесно прижались друг к другу.
— Лезай палатка! — прикрикнул на Лиду каюр. Три дня они лежали, погребенные под снегом, жуя сухие галеты и вздрагивая от надрывных стонов ветра. Лиде казалось, что сумасшедшим ураганом все давно содрано с земли и сброшено в Ледовитый океан, осталась одна их палатка.
— Зачем плачешь? Нельзя плакать — замерзнешь! — сердился Тынавотгыргын.
На третий день ветер стих так же резко, как начался. Каюр вылез, проверил свой старый винчестер и отправился искать дорогу. Лиду качало от слабости. Тундра вокруг казалась незнакомой: сопки стояли черные, бесснежные, кое-где, наоборот, появились новые холмы — из снега. Тынавотгыргын все не возвращался. Собаки нетерпеливо рычали, вздыбив на мощных загривках густую шерсть. Лида схватила карабин и стала стрелять в воздух. Вскоре на выстрелы вышел Тынавотгыргын. Ища дорогу, он заблудился и, может, замерз бы, если б не услыхал выстрелы из карабина.
Впрягли собак и решили понемногу двигаться вперед. Лида села на нарты и задремала. Опомнилась она в снегу. Где-то далеко, в снежной пыли, звенел ошалелый, взахлеб собачий лай. Не было ни каюра, ни упряжки. Лида пошла по следу умчавшихся собак и вскоре встретила расстроенного каюра. Он объяснил, что собаки усидели песца, понеслись и, очевидно, убились вон в том овраге. До Энемнея было двести километров. Лиде столько не пройти — это понимали оба. Но прежде всего надо были отыскать разбитые парты с продуктами — без них и дня не протянешь.
Вскоре покачался темный, обнаженный ветром край оврага.
— Волки, никак? — насторожился Тынавотгыргын.
Снизу, будто из-под земли, доносился злобный, усталый вой. «Собак жрут», — Лида горько пожалела о погибшем карабине.
Каюр осторожно приблизился к оврагу и заглянул вниз. В тот же миг он исчез в глубокий расщелине, будто кто-то быстро сдернул его за ноги в овраг. Первым побуждением были бежать. Но, пересилив себя, Лида подошла к оврагу и увидела Тынавотгыргына, который быстро скатывался вниз, к темному клубку, воющему на середине крутого, обрывистого склона. «Берегись!» — крикнула Лида, но губы, смерзшиеся в узкую щелку, только чуть шевельнулись, испустив что-то вроде вздоха. Тогда она села на кран оврага и стала бессмысленно смотреть вперед, не в силах взглянуть туда, вниз, где Тынавотгыргын стремительно катился в волчью стаю. Когда она, содрогнувшись, все-таки заставила себя опустить глаза, там, на обрывистом склоне, происходило что-то странное. Тынавотгыргын возился среди бестолково метавшейся стаи и что-то пытался сделать, стегая лохматых зверей толстой палкой, выломанной при падении. И только тут Лида поняла, что случилось. Собаки, увлеченные погоней, не заметили оврага и сорвались вниз, как и предполагал Тынавотгыргын. Но, катясь в овраг, они зацепились за торчавшую на склоне корягу потягом — ремнем, к которому пристегивается упряжка, и повисли над пропастью. Лида помогла каюру осторожно, по одной вытащить собак из оврага.
Это было первое боевое крещение в тундре.
Шесть лет по утрам выходила Лида из своего большого дома-яранги с колокольчиком в руке. И на звон колокольчика, подхваченный ветром с Колючинской губы, прибегали учиться маленькие энемнейцы. А потом, так и не привыкнув к суровому краю, умерла ее беленькая дочка. И Зеленские, погрузившись на несколько нарт, двинулись к Лаврентию. Нарты катились по хрусткому насту, а на пригорке еще долго-долго стоял весь Энемней, где каждого они знали по имени, знали его простые радости и доверчивые надежды. И когда нарты отъехали уже совсем далеко, грянул залп, за ним еще и еще. Лида заплакала. Это мужчины стойбища обещали помнить о ней, русской учительнице, заплатившей жизнью дочери за любовь к их детям.
Переехав в поселок близ Лаврентия, Лида стала заведовать красной ярангой — клубом оленеводов, где слушатели разбросаны на сотни километров друг от друга.
Она ходила по долинам рек, иначе немыслимо было разобраться в однообразной желто-зеленой шири, то слегка всхолмленной, то вдруг взорванной черными, выветренными горами. Хорошо было шагать по полувысохшим руслам, где под ногами хрустела холодная рябая галька. Правда, иногда, переходя вброд мелкую речушку, Лида вдруг проваливалась по пояс, ледяная вода жгла тело, и приходилось немедленно разводить костер из веточек ерника, мха, кустиков голубицы. Но, пожалуй, самое трудное было в другом: тундра не знала хлеба. На вопрос «кав-кав» чукчи обычно качали головой: нету! Возвращаясь из похода по стадам, Лида набрасывалась на хлеб и еще долго носила и карманах пахучие ломти. Откусит — положит, а иногда просто достанет и понюхает.
Не раз во время своих рейдов Лида выходила к оленеводам Выгхерывеема — Прямой реки. Летом река мелела, и невозможно было подвезти по ней ни продукты, ни топливо. От голода росли в поселке большеголовые, рахитичные дети. А километрах в сорока от Прямой реки тоже не очень-то сладко жили оленеводы колхоза имени Ленина. «Одному охотнику, даже очень меткому, трудно убить медведя, — говорила выгхерывеемцам Лида. — Надо вам объединяться!» — «Трудно объединяться, мы не привыкли», — осторожничали старики: они боялись, как бы не стало еще голоднее. Тогда, оставив красную ярангу и уютный поселок, Лида вместе с Зеленским перебралась учительствовать к оленеводам Прямой реки. Так уж получилось, что учителям и врачам Чукотки приходилось не только учить детей и бороться с туберкулезом, но еще и прокладывать мосты между пропастями столетий. «Надо объединяться, тогда будет много оленей», — твердила на собраниях стойбища Лида. И снова пришлось грузить скарб на нарты: вняв голосу рассудка, выгхерывеемцы решились объединяться. Нарты, запряженные цугом, серыми цепочками потянулись к берегу Мечигменской губы, где уже поставили свои яранги оленеводы колхоза имени Ленина.
Лида стала учить ребятишек двух разных чукотских стойбищ. «Люди все одинаковые, — говорила она недоверчиво косившимся друг на друга детям, — Отец Ринтитэгина кормит оленей и отец Панай кормит оленей. Яранга отца Ринтитэгина обтянута оленьими шкурами и отца Панай — тоже». Но еще долго сидели по разным углам яранги надменные маленькие представители двух стойбищ.
К лету стало очень туго с мясом. И как только вскрылся лед, оленеводы объединившихся стойбищ спустили в Мечигменскую губу вельбот. Мужчины рассчитывали на море: может, удастся убить лахтака или жирную нерпу. Женщины с ребятишками поджидали охотников на берегу. Но напрасно они, побросав ребят, бежали по скользкому припаю навстречу первому вельботу: на дне вельбота валялась всего одна худенькая нерпа. Оленеводы знают все повадки оленей, помнят каждое местечко тундры, где можно хорошо накормить свое стадо, и еще они знают, как ставить капканы на песцов. Но море — там все непонятно и страшно.
— Ах, Лидия Федоровна, — вздыхал председатель, — не горюйте, оленевод привык голодать.
— А как же Лорино, зверобойный колхоз? — не унималась Лида. — Там и сейчас есть моржатина.
— У них своя беда — оленей нет, — щурился председатель, отлично понимая, куда клонит эта женщина, совавшаяся во все его колхозные дела. — Да и никогда оленеводы не захотят жить с береговыми, никогда!
А вскоре приехал Гутников, секретарь райкома партии, собрал все стойбище и сказал: «Одной тундрой, товарищи, не проживете, надо объединяться со зверобоями Лорино. Сейчас, как объединили стада, вам стало легче. Если слиться еще со зверобоями, будут вас кормить и тундра, и море…» От табака ело глаза, шумели оленеводы — шутит секретарь, их деды и прадеды кочевали в тундре и не хотели знать моря, потому что мужчине не к лицу быть анкалин — береговым. Мужчина должен жить в тундре.
— Чукотка — суровая земля, — перекрывая возмущенный гул собрания, убеждал Гутников, — эта земля ничего не родит. Но ее омывает богатое море, где водится рыба и зверь…
Солнечным утром у подножия горы Уйвывойген свернутыми знаменами легли яранги оленеводов. Люди не мигая смотрели в сторону моря. Ничего хорошего не ожидали они от непривычной этой суматохи. Тут же, на берегу, на жидких узелках сидела Лида с крохотным Мишкой у груди. Второй ее сын, Генка, бегал вокруг, собирая прозрачные панцири высохших морских рачков и мохнатые раковины мидии. Ему почему-то казалось, что на новом месте ничего этого уже не будет. Как всякий ребенок, он чутко улавливал беспокойство взрослых и тоже приготовился к худшему. Из детей никто больше не играл, чукчата жались к теплым кухлянкам матерей — нет, не хотели они встречаться с детьми зверобоев, не хотели есть мясо кита, хотя оно и очень вкусное. По жидкому золоту залива скользнули острые тени. Это от Лорино, поселка зверобоев, шли за ярангами оленеводов пустые вельботы.
Оленеводы поставили свои яранги через глубокий овраг от поселка зверобоев. Учителя, фельдшеры, заведующие окрестными красными ярангами понимали, что пропасть, вырытая веками между оленными чукчами и анкалин, гораздо глубже и опаснее этого оврага. И именно им, сельским интеллигентам, предстояло сравнять эту пропасть.
Лидию Федоровну Зеленскую чукчи охотно слушали не только потому, что она знала много книжек, умела показывать кино и всегда правильно, красиво говорила — она еще не хуже мужчин охотилась на песца, шила сама торбаза и кухлянки, искусно вялила рыбу, ела, не морщась, копальхен, а ее сыновья дружили с чукотскими детьми и пели чукотские песни. Чукчи слушались ее советов, и в том, что Лорино сейчас — богатейшее хозяйство Чукотки, есть и ее заслуга.
Поглощенная чужими делами, Лидия Федоровна проглядела день, когда в их дружной семье появилась трещина. А когда увидела, оказалось, что уже поздно.
Расставшись с мужем, Лидия Федоровна с тремя маленькими сыновьями переехала из Лорино в Нунямо, небольшой заброшенный поселок у самого входа в залив Лаврентия. Ее выбрали председателем местного колхоза.
У подножия крутого мыса лепились скудные яранги зверобоев, ветер с Берингова моря просолил их насквозь. Лида поселилась в гнилой хибарке, построенной когда-то заезжим купцом. Даже легкий бриз беспрепятственно пронизывал ее насквозь. В пуржливые ночи, предупреждая об опасности, дикой кошкой кричала сирена. Мальчишки, просыпаясь, жались к матери. В такие ночи она укладывала их рядом с собой прямо в торбазиках и пальто. «Спите, сыночки, — приговаривала она над ними, — мамка вас в обиду не даст…» И так хотелось, чтобы кто-то пожалел и ее: слишком большую тяжесть взвалила она на плечи, став единственной на Чукотке женщиной-председателем отсталого зверобойного колхоза.
Утром, накинув брезентовый плащ и натянув высокие сапоги, она выходила в тугой морской ветер провожать на охоту вельботы. Лодки, как призраки, скользили между зеленоватыми льдами. И каждый раз екало сердце: уж больно хрупкими казались они в море. А вскоре с одним из вельботов она проводила на охоту и Генку. Все мальчишки поселка рано или поздно выходили в море. Генка вышел немного раньше других — сел на вельбот и отправился бить моржей. Генке повезло с первого раза: их вельбот подстрелил полтора десятка нерп и двух огромных, пудов по сотне, моржей. Генка прыгал от радости: «Мама, теперь я смогу тебе помогать».
Когда море очищалось ото льда, охота на тюленей прекращалась и начиналось самое опасное — погоня за китами. С пятнадцати лет Генка стал выходить на китов, и Лидия Федоровна, провожая его, просила с бабьей исступленной тоской: «Береги себя, сынок!»
Охота на китов с вельбота — отчаянная штука. Деревянная моторная лодка выходит один на один с быстроходным морским великаном. Удар китового хвоста — и разломанный пополам вельбот камнем идет ко дну. Обычно на кита выходят четыре вельбота. Утомив его погоней, они медленно сближаются и начинают гарпунить. Бросок, еще бросок. Это самый опасный момент. Раненый кит еще долго мчит за собой маленький, беспомощный вельбот. «Береги себя, сынок!» — просила Лидия Федоровна. А Генка смеялся и пел Воинственные чукотские песни.
Зеленская построила в Нунямо первые дома, обзавелась тракторами, чтобы не таскать китовое мясо от берега на плечах, купила катера, куда более быстроходные и надежные, чем скорлупки-вельботы. Имя Лидии Федоровны запестрело в газетах. «Неузнаваемым стал поселок зверобоев Нунямо, — писала «Советская Чукотка». — Никогда не было в этих местах таких высоких трудодней…» Однажды в Наукан, старинное приморское стойбище, куда Зеленская наведывалась с сыном Мишкой за древними талисманами из моржовой кости, каменными ножами и наконечниками для стрел, за ней приехал бригадир китобоев. Председателя колхоза срочно требовали в Магадан. Из Магадана она вернулась с орденом Ленина.
Когда самое тяжелое было уже позади, когда в семью пришло устойчивое, крепкое счастье, как гром среди ясного неба, грянула беда: в нелепой драке, затеянной подвыпившими зверобоями, пьяная пуля сразила Генку, загородившего собою мать.
Тогда ей показалось, что жизнь кончена, надо бежать, скорее бежать от проклятой Чукотки, отнявшей у нее двоих детей. Но от горя нельзя убежать. Только на той земле, которой отдано двадцать лет, которая знала ее и гордилась ею, могли понять глубину ее горя и помочь.
Горе еще ломает, гнет к земле сильную, по-мужски самостоятельную женщину. Разговаривая с нами, Лидия Федоровна то и дело выходила в другую комнату — пила сердечные капли. Но она выстоит, потому что у нее еще двое мальчишек, которых надо вырастить и воспитать, потому что слишком много отдано Чукотке, чтобы вот так все бросить, не завершив.