Разрыв

1

О стыд, ты в тягость мне! О совесть, в этом раннем

Разрыве столько грез, настойчивых еще!

Когда бы человек, — я был пустым собраньем

Висков и губ и глаз, ладоней, плеч и щек!

Тогда б по свисту строф, по крику их, по знаку,

По крепости тоски, по юности ее

Я б уступил им всем, я б их повел в атаку,

Я б штурмовал тебя, позорище мое!

2

От тебя все мысли отвлеку

Не в гостях, не за вином, так на небе.

У хозяев, рядом, по звонку

Отопрут кому-нибудь когда-нибудь.

Вырвусь к ним, к бряцанью декабря.

Только дверь — и вот я! Коридор один.

«Вы оттуда? Что там говорят?

Что слыхать? Какие сплетни в городе?

Ошибается ль еще тоска?

Шепчет ли потом: «Казалось — вылитая»,

Приготовясь футов с сорока

Разлететься восклицаньем: «Вы ли это?»

Пощадят ли площади меня?

Ах, когда б вы знали, как тоскуется,

Когда вас раз сто в теченье дня

На ходу на сходствах ловит улица!»

3

Помешай мне, попробуй. Приди покусись потушить

Этот приступ печали, гремящей сегодня, как ртуть

в пустоте Торричелли[51].

Воспрети, помешательство, мне, — о, приди, посягни!

Помешай мне шуметь о тебе! Не стыдись, мы — одни.

О, туши ж, о, туши! Горячее!

4

Разочаровалась! Ты думала — в мире нам

Расстаться за реквиемом лебединым?

В расчете на горе, зрачками расширенными

В слезах, примеряла их непобедимость?

На мессе б со сводов посыпалась стенопись,

Потрясшись игрой на губах Себастьяна[52].

Но с нынешней ночи во всем моя ненависть

Растянутость видит, и жаль, что хлыста нет.

Впотьмах, моментально опомнясь, без медлящего

Раздумья решила, что все перепашет.

Что — время. Что самоубийство ей не для чего,

Что даже и это есть шаг черепаший.

5

Мой друг, мой нежный, о точь-в-точь, как ночью,

в перелете с Бергена[53] на полюс,

Валящим снегом с ног гагар сносимый жаркий пух,

Клянусь, о нежный мой, клянусь, я не неволюсь,

Когда я говорю тебе — забудь, усни, мой друг.

Когда, как труп затертого до самых труб норвежца[54],

В виденьи зим, не движущих заиндевелых мачт,

Ношусь в сполохах глаз твоих шутливым — спи, утешься,

До свадьбы заживет, мой друг, угомонись, не плачь.

Когда совсем как север вне последних поселений,

Украдкой от арктических и неусыпных льдин,

Полночным куполом полощущий глаза слепых тюленей,

Я говорю — не три их, спи, забудь: все вздор один.

6

Рояль дрожащий пену с губ оближет.

Тебя сорвет, подкосит этот бред,

Ты скажешь: — милый! — Нет, — вскричу я, — нет!

При музыке?! — Но можно ли быть ближе,

Чем в полутьме, аккорды, как дневник,

Меча в камин комплектами, погодно?

О пониманье дивное, кивни,

Кивни, и изумишься! — ты свободна.

Я не держу. Иди, благотвори.

Ступай к другим. Уже написан Вертер[55],

А в наши дни и воздух пахнет смертью:

Открыть окно — что жилы отворить.

1918

* * *

«…А ужасная зима была здесь в Москве, Вы слыхали, наверное. Открылась она так. Жильцов из нижней квартиры погнал Изобразительный отдел вон; нас, в уваженье к отцу и ко мне, пощадили, выселять не стали. Вот мы и уступили им полквартиры, уплотнились.

Очень, очень рано, неожиданно рано выпал снег, в начале октября зима установилась полная. Я словно переродился и пошел дрова воровать у Ч.К[56]. по соседству. Так постепенно сажень натаскал. И еще кое-что в том же духе. — Видите вот и я — советский стал. Я к таким ужасам готовился, что год мне, против ожиданий, показался сносным и даже счастливым — он протек «еще на земле», вот в чем счастье…

Тут советская власть постепенно выродилась в какую-то мещанскую атеистическую богадельню. Пенсии, пайки, субсидии, только еще не в пелеринках интеллигенция и гулять не водят парами, а то совершенный приют для сирот, держат впроголодь и заставляют исповедовать неверье, молясь о спасенье от вши, снимать шапки при исполнении интернационала и т. д. Портреты ВЦИКа[57], курьеры, присутственные и неприсутственные дни. Вот оно. Ну стоило ли такую кашу заваривать».

Борис Пастернак — Дмитрию Петровскому

Из письма 6 апреля 1920

* * *

«…Когда я теперь пытаюсь вспомнить его точный облик, ясно вижу его в последние годы перед нашей разлукой сидящим за столом, за работой, в шерстяном свитере, ноги в валенках, перед ним кипящий самовар, стакан крепкого чая, до которого легко можно дотянуться рукой. Он его постоянно доливал, пил, продолжая писать. Я вижу еще, как он присел перед голландкой, мешая поленья — этого он никому не доверял делать, — или как он идет тихо, не спеша, аккуратно несет полную лопату горящего угля из одной печки в другую, потом старательно подметает упавшие куски; я вспоминаю, что так однажды у него загорелись валенки. Я вижу еще, как давным-давно, когда я была маленькой, он импровизировал на рояле поздно вечером, наполняя темноту печалью и невыразимой тоской. Под его пальцами вырастала музыка бушующих волн, целый мир, неведомый, с ужасом любви и разлуки, поэзии и смерти; Боря переставал быть нашим братом и становился чем-то непостижимым, страшным, демоном, гением. Со слезами на глазах мы плакали, моля Бога, чтоб Он его нам вернул. Но он часто возвращался, когда мы уже спали…»

Лидия Пастернак-Слейтер.

Из «Заметок»

* * *

Сейчас мы руки углем замараем,

Вмуруем в камень самоварный дым,

И в рукопашной с медным самураем,

С кипящим солнцем в комнаты влетим.

Но самурай закован в серый панцирь.

К пустым сараям не протоптан след.

Пролеты комнат канули в пространство.

Зари не будет, в лавках чаю нет.

Тогда скорей на крышу дома слазим,

И вновь в роях недвижных верениц

Москва с размаху кувыркнется наземь,

Как ящик из-под киевских яиц.

Испакощенный тёс ее растащен.

Взамен оград какой-то чародей

Огородил дощатый шорох чащи

Живой стеной ночных очередей.

Кругом фураж, не дожранный морозом.

Застряв в бурана бледных челюстях,

Чернеют крупы палых паровозов

И лошадей, шарахнутых врастяг.

Пещерный век на пустырях щербатых

Понурыми фигурами проныр

Напоминает города в Карпатах:

Москва — войны прощальный сувенир.

Дырявя даль, и тут летали ядра,

Затем, что воздух родины заклят,

И половина края — люди кадра,

А погибать без торгу — их уклад.

Затем, что небо гневно вечерами,

Что распорядок штатский позабыт,

И должен рдеть хотя б в военной раме

Военной формы не носивший быт.

Теперь и тут некстати блещет скатерть

Зимы; и тут в разрушенный очаг,

Как наблюдатель на аэростате,

Косое солнце смотрит натощак.

Из романа в стихах «Спекторский», 1928


В поздние годы «образ разрухи» был осмыслен Пастернаком логически как откровенное лицемерие слов Ленина о борьбе с разрухой, тогда так революционной тактикой большевиков, методом, призванием и специальностью было

«…заводить разруху там, где ее не было, анархической, насильнической расправой со всем имеющимся налицо, точно жизнь — сырье для их исторической обработки. Но органическая действительность не минерал, с нею надо договариваться, а не ломать и дробить ее. Ленин хочет ввести новые формы плавания на смену прежним и для того, чтобы разбить противников, выпускает воду из бассейна, называет этот акт победой над старой теорией водоплавания, пробует плавать по-новому, удивляется, что у него не выходит, и рвет и мечет против всех по поводу того, что в бассейне нет воды, как будто воду выпустили они, а не он…»

Пастернак поступил на службу в Комиссию по охране культурных ценностей, созданную при Наркомпросе во главе с В.Я. Брюсовым. Работа состояла в оформлении «охранных грамот» на библиотеки, художественные собрания и жилую площадь. Кроме службы, пришлось, оставив оригинальные работы, взяться за переводы.

Необходимым подспорьем стал также огород. Летом 1918 года родители с сестрами жили на даче друзей на Очаковской платформе по Киевской железной дороге. Подняли и засеяли несколько грядок, в предчувствии голодной зимы растили овощи и картошку. Борис приезжал туда в субботу вечером и проводил там воскресенье. Именно здесь по воскресеньям, наработавшись за день на огороде, после вечерней поливки он написал цикл стихотворений «Тема с вариациями». Взаимосвязанность работы на земле и за письменным столом определялась для Пастернака значением слова «культура», которое своим латинским происхождением подтверждало это единство.

Стихи, посвященные Пушкину — «Тема с вариациями», легли в основу новой стихотворной книги. Пастернак выбрал переломный момент пушкинской биографии, его прощание с романтизмом. Последний год пребывания Пушкина в Одессе был отмечен крушением надежд, связанных с кишиневским кружком генерала Орлова. Поиски свободы толкали его в игру страстей, любовь перемежалась муками ревности. Его стихотворение «К морю» («Прощай, свободная стихия…») — прощание с морем, как олицетворением романтических идеалов и мечты о свободе. Сходный момент прощания с молодостью и романтизмом переживал в это время сам Пастернак.

«Сестру мою жизнь» Пастернак посвятил Лермонтову как вечно живому началу творческой смелости, и Демон был образом лермонтовского мятежного духа; олицетворением пушкинской глубины и тайны в «Темах с вариациями» стал Сфинкс. Ореол таинственности, отличавший пушкинские стихи кишиневского периода, мог вызывать ассоциации со сфинксом, но главный опорой в создании этого образа стало генетическое родство «Египта древнего живущих изваяний» и африканского происхождения Пушкина.

Известной иллюстрацией к стихотворению Пушкина стала картина Репина и Айвазовского «Прощай, свободная стихия». Л.О. Пастернак писал этот сюжет в Одессе в 1911 году. Обе эти композиции отразились в цикле Пастернака.

Загрузка...