Памяти Марины Цветаевой

Хмуро тянется день непогожий.

Безутешно струятся ручьи

По крыльцу перед дверью прихожей

И в открытые окна мои.

За оградою вдоль по дороге

Затопляет общественный сад.

Развалившись, как звери в берлоге,

Облака в беспорядке лежат.

Мне в ненастьи мерещится книга

О земле и ее красоте.

Я рисую лесную шишигу

Для тебя на заглавном листе.

Ах, Марина, давно уже время,

Да и труд не такой уж ахти,

Твой заброшенный прах в реквиеме

Из Елабуги перенести.

Торжество твоего переноса

Я задумывал в прошлом году

Над снегами пустынного плеса,

Где зимуют баркасы во льду.

Мне также трудно до сих пор

Вообразить тебя умершей,

Как скопидомкой-мильонершей

Средь голодающих сестер.

Что сделать мне тебе в угоду?

Дай как-нибудь об этом весть.

В молчаньи твоего ухода

Упрек невысказанный есть.

Всегда загадочны утраты.

В бесплодных розысках в ответ

Я мучаюсь без результата:

У смерти очертаний нет.

Тут всё — полуслова и тени,

Обмолвки и самообман,

И только верой в Воскресенье

Какой-то указатель дан.

Зима — как пышные поминки:

Наружу выйти из жилья,

Прибавить к сумеркам коринки,

Облить вином — вот и кутья.

Пред домом яблоня в сугробе,

И город в снежной пелене —

Твое огромное надгробье,

Как целый год казалось мне.

Лицом повернутая к Богу,

Ты тянешься к нему с земли,

Как в дни, когда тебе итога

Еще на ней не подвели.

«Задумано в Чистополе в 1942 году,

написано по побуждению Алексея Крученых

25 и 26 декабря 1943 года в Москве.

У себя дома».

* * *

«…Хороший, почти весенний денек и интересный длинный разговор, из которого записываю малую часть. Он начинается с того, что Б.Л. говорит о вмерзших в Каму баржах, что, когда он на них смотрит, он всегда вспоминает Марину Цветаеву, которая перед отъездом отсюда сказала кому-то в Чистополе, что она предпочла бы вмерзнуть в Чистополе в лед Камы, чем уезжать. „Впрочем тогда еще было далеко до зимы, но ее ждали с ужасом, а по Каме все шли и шли бесконечные баржи“.

— Я очень любил ее и теперь сожалею, что не искал случаев высказывать это так часто, как ей это, может, было нужно. Она прожила героическую жизнь. Она совершала подвиги каждый день. Это были подвиги верности той единственной стране, подданным которой она была — поэзии…

— Когда-нибудь я напишу о ней, я уже начал… Да, и стихами и прозой. Мне уже давно хочется. Но я сдерживаю себя, чтобы накопить силу, достойную темы, то есть ее, Марины. О ней надо писать с тугой силой выраженья…»

Александр Гладков.

Из воспоминаний «Встречи с Пастернаком»

* * *

«…„Стихи о Цветаевой“, заставляют трепетать скорбью, гневом — и вместе великим утешением подлинного „бытия“. Это и элегия, и дифирамб, — и со времени лермонтовской „Смерти поэта“ не было в нашей поэзии таких звуков и скорбно-элегических и грозно-дифирамбических одновременно. Это у тебя что-то новое, высоко-смелое, глубокое и проникновенное, — и произнесенное так, как Пушкин писал про Мицкевича: „он с высоты взирал на жизнь“. Только я прибавлю: и на смерть…»

Сергей Дурылин — Борису Пастернаку.

Из письма 6 июля 1945

* * *

«Цветаева была женщиной с деятельной мужскою душой, решительной, воинствующей, неукротимой. В жизни и творчестве она жадно и почти хищно рвалась к окончательности и определенности, в преследовании которых ушла далеко и опередила всех.

Кроме немногого известного, она написала большое количество неизвестных у нас вещей, огромные бурные произведения, одни в стиле русских народных сказок, другие на мотивы общеизвестных исторических преданий и мифов.

Их опубликование будет большим торжеством и открытием для родной поэзии и сразу, в один прием, обогатит ее этим запоздалым и единовременным даром.

Я думаю, самый большой пересмотр и самое большое признание ожидают Цветаеву…»

Борис Пастернак.

Из очерка «Люди и положения»


Зимы 1942 и 1943 года, проведенные в Чистополе, прошли в плодотворной работе над переводами Шекспировских драм «Ромео и Джульетта», «Антоний и Клеопатра» и, по просьбе издательства, пересмотром сделанного в 1940 году «Гамлета».

* * *

«…Шекспир всегда будет любимцем поколений, исторически зрелых и много переживших. Многочисленные испытания учат ценить голос фактов, действительное познанье, содержательное и нешуточное искусство реализма.

Шекспир остается идеалом и вершиной этого направления. Ни у кого сведения о человеке не достигают такой правильности, никто не излагал их так своевольно. На первый взгляд это противоречащие качества. Но они связаны прямой зависимостью. Беззаконьями своего стиля, раздражавшими Вольтера и Толстого, Шекспир показывает, какого вулканического строения наша хваленая художественная объективность. Потому что в первую очередь это чудо объективности… На чередовании самозабвения и внимательности построена его эстетика, на смене высокого и смешного, прозы и стихов.

Он дитя природы в любом отношении, возьмем ли мы необузданность его формы, его композицию и манеру лепки, или его психологию и нравственное содержание его драм. Его сравнения — предел, за который никогда не заходило субъективное начало в поэзии. Он наложил на свои труды более глубокий личный отпечаток, чем кто-либо до или после него…»

Борис Пастернак.

Из статьи «О Шекспире»

* * *

«…Воскресенье, семь часов утра, день выходной. Это значит, что с вечера у меня Зина, а в десять часов утра придет Ленечка. Остальную неделю они оба в детдоме, где Зина за сестру-хозяйку. Свежее дождливое утро, на мое счастье, потому что иначе по глубине континентальности была бы африканская жара, а я не сплю в сильное солнце. Я встал в шесть часов утра, потому что в колонке нашего района, откуда я ношу воду, часто портятся трубы, и, кроме того, ее дают два раза в день в определенные часы. Надо ловить момент. Сквозь сон я услышал звяканье ведер, которым наполнилась улица. Тут у каждой хозяйки по коромыслу, ими полон город.

Одно окно у меня на дорогу, за которою большой сад, называемый «Парком культуры и отдыха», а другое — в поросший ромашками двор нарсуда, куда часто партиями водят изможденных заключенных, эвакуированных в здешнюю тюрьму из других городов и где голосят на крик, когда судят кого-нибудь из здешних.

Дорога покрыта толстым слоем черной грязи, выпирающей из-под булыжной мостовой. Здесь редкостная чудотворная почва, чернозем такого качества, что кажется смешанным с угольной пылью, и если бы такую землю трудолюбивому, дисциплинированному населенью, которое бы знало, что оно может, чего оно хочет и чего вправе требовать, любые социальные и экономические задачи были бы разрешены, и в этой Новой Бургундии расцвело бы искусство типа Рабле или Гофманского Щелкунчика…»

Борис Пастернак — Ольге Фрейденберг.

Из письма 18 июля 1942

* * *

«…Я никому не писал больше двух месяцев, — сознательная жертва, которую приносил работе над „Ромео и Джульеттой“, именно в этот срок и оконченной. Она мне стоила гораздо большего труда, чем Гамлет, ввиду сравнительной бледности и манерности некоторых сторон и частей этой трагедии, как думают, одной из первых у Шекспира… Я прожил эту зиму счастливо и с ощущеньем счастья среди лишений и в средоточии самого дремучего дикарства, благодаря единомыслию, установившемуся между мной, Фединым, Асеевым, а также Леоновым и Треневым. Здесь мы чувствуем себя свободнее, чем в Москве, несмотря на тоску по ней, разной силы у каждого… Сейчас я займусь переводом польского классика Словацкого. Это тоже денежно обусловленная работа для хлеба. Потом я некоторое время поработаю свое, для себя… Мне хочется написать пьесу и повесть, поэму в стихах и мелкие стихотворенья. Это настроенье, может быть, предсмертное, последнего года и последних довоенных месяцев, которое еще ярче разгорелось в войну…»

Борис Пастернак — Евгении Пастернак.

Из письма 12 марта 1942


Летом 1942 года Пастернак работал над пьесой на военную тему, о которой он давно мечтал. Упоминание об этом имеется в стихотворении «Старый парк», в котором он писал о раненом, лежащем в госпитале в Переделкине, бывшем имении Самариных. В нем отразились также воспоминания о знакомстве с внучатым племянником славянофила Ю.Ф. Самарина, родственником матери декабриста С.П. Трубецкого:

Загрузка...