Ветер

(Отрывки о Блоке)

Кому быть живым и хвалимым,

Кто должен быть мертв и хулим, —

Известно у нас подхалимам

Влиятельным только одним.

Не знал бы никто, может статься,

В почете ли Пушкин иль нет,

Без докторских их диссертаций,

На все проливающих свет.

Но Блок, слава Богу иная,

Иная, по счастью, статья.

Он к нам не спускался с Синая[66],

Нас не принимал в сыновья.

Прославленный не по программе

И вечный вне школ и систем,

Он не изготовлен руками

И нам не навязан никем.

Он ветрен, как ветер. Как ветер,

Шумевший в имении в дни,

Как там еще Филька-фалетер[67]

Скакал в голове шестерни.

И жил еще дед-якобинец[68],

Кристальной души радикал,

От коего ни на мизинец

И ветреник внук не отстал.

Тот ветер, проникший под ребра

И в душу, в течение лет

Недоброю славой и доброй

Помянут в стихах и воспет.

Тот ветер повсюду. Он — дома,

В деревьях, в деревне, в дожде,

В поэзии третьего тома[69],

В «Двенадцати», в смерти, везде.

Зловещ горизонт и внезапен,

И в кровоподтеках заря,

Как след незаживших царапин

И кровь на ногах косаря.

Нет счета небесным порезам,

Предвестникам бурь и невзгод,

И пахнет водой и железом

И ржавчиной воздух болот.

В лесу, на дороге, в овраге,

В деревне или на селе

На тучах такие зигзаги

Сулят непогоду земле.

Когда ж над большою столицей

Край неба так ржав и багрян,

С державою что-то случится,

Постигнет страну ураган.

Блок на небе видел разводы.

Ему предвещал небосклон

Большую грозу, непогоду,

Великую бурю, циклон.

Блок ждал этой бури и встряски.

Ее огневые штрихи

Боязнью и жаждой развязки

Легли в его жизнь и стихи.

1956


Особое место среди немногочисленных вещей, помеченных 1920–1921 годом, занимает следующее стихотворение:

* * *

Нас мало. Нас может быть трое

Донецких, горючих и адских

Под серой бегущей корою

Дождей, облаков и солдатских

Советов, стихов и дискуссий

О транспорте и об искусстве.

Мы были людьми. Мы эпохи.

Нас сбило и мчит в караване,

Как тундру под тендера вздохи

И поршней и шпал порыванье.

Слетимся, ворвемся и тронем,

Закружимся вихрем вороньим,

И — мимо! — Вы поздно поймете.

Так, утром ударивши в ворох

Соломы — с момент на намете, —

След ветра живет в разговорах

Идущего бурно собранья

Деревьев над кровельной дранью.

1921


Очевидность тех троих, которым посвящено стихотворение и кто подходил под эту мерку, была заметна в то время многим.

* * *

«…Меня очень любят там „в Лито Наркомпроса“, — зеленейшая молодежь начинает мне подражать, делает из меня мэтра. Поправлюсь: речь идет только о той молодежи, которая не ловится на удочку громких слов, выступлений, популярности, признанности и так далее. Меня выделяют (меня и Маяковского) — Брюсов и за ним вся его служилая свита в Лито…»

Борис Пастернак — Дмитрию Петровскому

Из письма 12 января 1921


Оценки, данные Брюсовым Маяковскому и Пастернаку в обзоре «Вчера, сегодня и завтра русской поэзии» действительно достаточно высоки:

«…В центре деятельности футуристов 1917–1922 года стояли два поэта В. Маяковский и Б. Пастернак… Но оба они поэты настолько значительные, что выходят из рамок одной школы; значение их деятельности нельзя ограничить выполнением одной, хотя бы и важной задачи момента; самое творчество их не умещается в гранях одного пятилетия… Стихи Пастернака удостоились чести, не выпадавшей стихотворным произведениям (исключая те, что запрещались царской цензурой) приблизительно с эпохи Пушкина: они распространялись в списках. Молодые поэты знали наизусть стихи Пастернака, еще нигде не появившиеся в печати, и ему подражали полнее, чем Маяковскому, потому что пытались схватить самую сущность его поэзии…»

Третьим в число «донецких, горючих и адских» в то время с полным основанием входил Асеев, о нем как перворазрядном поэте неподдельной самобытности и о разнообразии его лирического темперамента Пастернак писал в рецензии на его книгу «Оксана». Они не виделись с 1915 года, когда Асеева призвали в армию, и его возвращение в Москву в 1921 году было огромной радостью для Пастернака, воспоминания о «далеком и милом прошлом» снова очень сблизили их.

* * *

«…Поколению (не исключая Маяковского) была свойственна одаренность общехудожественная, распространенного типа, с перевесом живописных и музыкальных начал. В отличие от сверстников, Асеев с самого начала удивлял редкой формой поэтического дара в его словесно-первичной классической форме…»

Б. Пастернак.

«Другу, замечательному товарищу», 1939


Летом 1921 года Борис Пастернак познакомился с Евгенией Владимировной Лурье. В то время она училась живописи во ВХУТЕМАСе, в мастерской П.П. Кончаловского. О ее знакомстве с Пастернаком вспоминал Михаил Штих:

«…Мы очень быстро и крепко подружились. Я стал бывать по вечерам в ее комнате в большом доме на Рождественском бульваре. Подолгу говорили о жизни, об искусстве, я читал ей стихи, которые помнил в великом множестве, — Блока, Ахматову и, конечно, Пастернака…

И вот однажды, когда мы с ней были по какому-то делу на Никитской, я сообразил, что в соседнем переулке, он, кажется, тогда назывался Георгиевским, живет Боря. И мы решили наугад, экспромтом заглянуть к нему. Он был дома, был очень приветлив, мы долго и хорошо говорили с ним. Он пригласил еще заходить. И через некоторое время мы пришли опять. На этот раз я ушел раньше Жени, и она с Борей проводили меня до трамвая. И я как-то машинально попрощался с ними сразу двумя руками и вложил руку Жени в Борину. И Боря прогудел: «Как это у тебя хорошо получилось…»

В сентябре 1921 года художник Л.О. Пастернак с женой и дочерьми уехали в Германию, сыновья остались в Москве. Борис пригласил Женю Лурье придти забрать краски, оставшиеся после отъезда отца. В ее приходы он стал читать ей свой неоконченный роман о девочке Жене Люверс и письма Пушкина к жене и загадывал по книге, будет ли она его женой. Под новый год она уехала к родителям в Петроград. Вслед за ней туда полетели письма:

22 декабря 1921.

«Женичка, я из твоего отсутствия не создам культа, мне кажется, что я не думаю о тебе, сегодня первый „спокойный“ день у меня за последний месяц, — но — весь этот день у меня, со вчерашнего безостановочно колеблющееся сердцебиенье, точно эти пульсации имитируют что-то твое, дорогое и тихое, может быть, ту золотую рыбковую уклончивость, с которой начинаешь ты: «Ах попалась…[70]»

Такова и погода, таковы и встречи. То есть я без шума и без драматизма, звуковым и душевным образом, полон и болен тобою…»

23 декабря 1921.

«Женичка, душа и радость моя и мое будущее, Женичка, скажи мне что-нибудь, чтобы я не помешался от быстрот, внезапно меня задевающих и срывающих с места. Женичка, мир так переменился с тех дней, которые когда-то нежились на страницах наших учебников, когда некоторых из нас снимали — куколкой с куклою на руках[71]! И не попадались тогда эти птички, а щебет их срисовывал ветром по лазури уже нарисованные весною в полдень побеги распустившихся лип, и журчанье этой рисовальной резвости ручьями лилось через окошко в некоторые дневники и ручьями — под карандаш, срисовывавший маму с тихой фотографии на тихую бумагу…[72]»

Вслед за письмами Пастернак поехал и сам. В периоды грустно складывающихся обстоятельств их дальнейшей жизни, он часто возвращался мыслью ко времени их первой близости, ища опоры в этих воспоминаниях:

«…В разлуке я ее постоянно вижу такой, какою она была, пока нас не оформило браком, то есть пока я не узнал ее родни, а она — моей. Тогда то, чем был полон до того воздух, и для чего мне не приходилось слушать себя и запрашивать, потому что это признанье двигалось и жило рядом со мной в ней, как в изображеньи, ушло в дурную глубину способности, способности любить или не любить. Душевное значенье рассталось со своими вседневными играющими формами. Стало нужно его воплощать и осуществлять…»

Борис Пастернак — Марине Цветаевой

Из письма 11 июля 1926

* * *

О как она была смела,

Когда едва из-под крыла

Любимой матери, шутя,

Свой детский смех мне отдала

Без прекословий и помех —

Свой детский мир и детский смех, —

Обид не знавшее дитя,

Свои заботы и дела.

Из стихотворения «Стихи мои, бегом, бегом…», 1931


В апреле 1922 года в издательстве Гржебина в Москве вышла книга «Сестра моя жизнь». Пастернак с особым удовольствием надписывал дарственные экземпляры Маяковскому и Асееву, Ахматовой и Кузмину, Мандельштаму и Катаеву и многим другим.

Н.Н. Вильям-Вильмонт описал вечеринку, устроенную Пастернаком по случаю аванса от Гржебина, на которой он читал «Разрыв» и «Болезнь» — благодарные для декламации:

«…Читал он тогда не так, как позднее, начиная со „Второго рождения“, а, впрочем, уже с „Высокой болезни“ и со „Спекторского“, не просто и неторопливо-раздумчиво, а стремительно-страстно, поражая слух яростно-гудящим словесным потоком… даже его мычание было напоено патетической полнозвучностью. Начал он с „Разрыва“, и словно грозно взревевший водопад, обрушились на нас и на меня его стихи. Подбор гостей: Штихи — трое, Бобров — в роли весельчака, Юлиан Анисимов и Вера Оскаровна, Локс, читавший тогда курс теории прозы, потом Александр Леонидович и совсем поздно Маяковский и Большаков…»

Такого рода вечера собирались у Пастернаков достаточно регулярно, угощение было самое скромное — чай и бутерброды: самовар собственноручно ставил хозяин, недостаток угощения скрашивался чтением стихов и музыкой.

По восстановлении дипломатических отношений России с Германией Пастернак начал хлопоты, чтобы вместе с молодой женой поехать в Берлин к родителям. Туда уже перебралась часть русских издательств, в которых печатались его книги: второе издание «Сестры моей жизни» и недавно оконченные «Темы и вариации».

Решили плыть морем из Петрограда, так было дешевле, тем более что багаж брали большой: живописные работы Евгении Владимировны, которая намеревалась продолжать за границей свое образование, ящики с книгами. Накануне отъезда из Москвы Пастернака внезапно вызвал к себе Троцкий. Об этом разговоре известно из письма Пастернака к Брюсову, написанного через четыре дня после этого, 15 августа 1922 года:

«…Он более получаса беседовал со мною о предметах литературных, жалко, что пришлось говорить главным образом мне, хотелось больше его послушать, а надобность в такой декларативности явилась не только от двух-трех его вопросов… потребность в таких изъяснениях вытекала прямо из перспектив заграничных, чреватых кривотолками, искаженьями истины, разочарованьями в совести уехавшего. Он спросил меня (ссылаясь на Сестру и еще кое-что, ему известное) — отчего я „воздерживаюсь“ от откликов на общественные темы… Ответы и разъясненья мои сводились к защите индивидуализма истинного, как новой социальной клеточки нового социального организма…»

Утром 17 августа они с женой погрузились на пароход «Гакен», плывший из Петрограда в Штеттин.

Загрузка...