18

Вторник, 17 апреля 2001 года,

здание суда, Севилья


Фалькон и Рамирес выключили свои мобильники и уселись перед Кальдероном, который деловито нависал над ними, пока они не устроились. Он усаживался на свое место с таким видом, словно ему стоило невероятных усилий сдержать недовольство.

— Прошу, — сказал он, соединив кончики пальцев и приготовившись слушать. — Давайте начнем с самых свежих сведений о главном подозреваемом.

— Мы сильно продвинулись в этом направлении, — начал Фалькон, а Рамирес по сигналу вытащил из папки два «улучшенных» увеличенных фотоснимка предполагаемого преступника и передал их Кальдерону. — Мы считаем, что это убийца.

Кальдерон смотрел широко раскрытыми глазами, как два листка фотобумаги пересекают стол, но когда он увидел, что ни один из снимков не позволяет сделать однозначное заключение, его взгляд снова стал суровым. Фалькон продолжал бесстрастно докладывать о результатах расследования. Собственный голос казался ему бесплотным, как будто он превратился в робота, генерирующего слова. Глубинная усталость отделяла его от него самого. А губы шевелились и шевелились, произнося: «…по-видимому, мужчина от двадцати до сорока лет…», «…дальнейшая разработка…», «…порнографический видеофильм…», «…изменило наше представление о главном подозреваемом…». Он остановился только тогда, когда Кальдерон поднял руку и углубился в отчет о порнофильме. Рука опустилась. Магнитофонная лента внутри Фалькона вновь закрутилась, и он задался вопросом, сколько слов произносит человек на протяжении жизни. «Проститутка Элоиса Гомес…», «…исчезла в пятницу ночью…», «…имел место звонок…», «…украден мобильный телефон…», «…есть опасение, что убита…». Все это было так давно и так недавно, думал он. И раскопанные им подробности частной жизни Рауля Хименеса — похищение мальчика, самоубийство жены, душевное расстройство дочери, невроз сына, — это прошлый век, в прямом смысле слова. Теперь уже почти все — прошлый век. Огромный отрезок истории уплыл по течению, так что теперь мы можем начать снова копить ошибки, не ссылаясь на…

— Старший инспектор, — перебил его Кальдерон, — ваши размышления об истории не имеют отношения к данному расследованию.

— Разве? — переспросил он, и внезапный страх, что его уличат в несобранности, пробудил вдохновение: — Мотив всегда коренится либо в психике, либо в истории. Единственный вопрос — насколько далеко в прошлое нам придется вернуться. В прошлый месяц, когда Рауль Хименес попытался продать свой ресторанный бизнес Хоакину Лопесу? В прошедшее десятилетие, когда он заправлял делами в строительном комитете «Экспо — девяносто два»? Или во времена тридцатишестилетней давности, когда был похищен его сын?

— Давайте сосредоточимся на очевидном, — сказал Кальдерон. — У вас, старший инспектор, под началом всего пять человек, и ваши возможности ограниченны. Вы шли доступными вам путями и неплохо продвинулись — например, получили вот этот фотопортрет. Но самая главная зацепка — это очевидная дерзость убийцы и его желание общаться с вами. Как вы говорили, он настолько самоуверен, что совершает ошибки, которые — как, например, на похоронах, — оказываются почти роковыми для него. Он что-то посылает вам. Он разговаривает с вами.

— Надо ли понимать так, что, учитывая реакцию Консуэло Хименес на порнографический фильм, вы предлагаете исключить из рассмотрения нашего главного подозреваемого? — спросил Рамирес. — И подождать, пока убийца вновь выйдет на связь?

— Нет, инспектор, Консуэло Хименес является фокусом расследования. Она единственное, что у нас есть. Мы считаем, что убийца был неизвестен жертве. Но на данный момент возможные мотивы есть у двоих: у Хоакина Лопеса, владельца сети ресторанов «Sinco Bellotas», причем у него очень слабый мотив, и у Консуэло Хименес, у которой классический, почти стереотипный мотив. Реакция женщины на видеофильм, свидетелем которой был старший инспектор, ставит под сомнение, но не исключает ее виновность. Сексуальные запросы ее мужа и его ненадежность в бизнесе, вероятно, сильно ее раздражали. Она потрудилась достаточно, чтобы убедить вас в своей способности быть безжалостной. Но недостаточно, чтобы убедить меня в своей неспособности нанять кого-то для исполнения этого чудовищного преступления. Но если Консуэло Хименес действительно наняла его, а он теперь убил свою сообщницу, то она сделала неудачный выбор, потому что он, похоже, сорвался с поводка.

— Вы полагаете, нам следует попытаться связаться с ним? — спросил Фалькон.

— И что нам сказать этому подонку? — добавил Рамирес.

— Давайте попробуем представить его себе… итак? — предложил Кальдерон.

— Я уже сказал, что он дерзок и азартен, — начал Фалькон. — И, я бы добавил, имеет творческую жилку. Он выражает себя через фильм, через идею глаза, зрения и восприятия. Для него важно то, как мы смотрим на вещи. Насколько ясно мы видим или не видим их — отсюда наглядный урок.

— И похоже, не последний, — вставил Кальдерон.

— Еще для него важно, как мы преподносим себя обществу и насколько этот внешний имидж расходится с нашей тайной жизнью и, возможно, с нашим тайным прошлым.

— Он проводит свое расследование, — заговорил Рамирес, — снимает на пленку семейство Хименес и узнает об изменениях в графике переезда в «Мудансас Триана».

— Он, должно быть, не лишен обаяния, возможно, красив и понимает тех, кому не повезло в этом мире, раз сумел уговорить Элоису Гомес стать его сообщницей, — рассуждал Фалькон. — Женщине такого образа жизни визиты полиции ни к чему, а она наверняка знала, что они ей обеспечены, даже если парень сказал ей, что просто собирается кое-что украсть.

— И чем же он занимается в жизни? — поинтересовался Кальдерон. — Откуда-то берутся деньги. У него есть доступ к камере, видеоаппаратуре и компьютерному оборудованию.

— Он съездил в Мадрид, чтобы отправить по почте порнографический фильм, — добавил Рамирес. — Он не доверил это никому другому. У него есть время.

— У всякого одержимого есть время, — возразил Фалькон. — Возможно, он работает в киноиндустрии, и это обеспечивает ему доступ к оборудованию, а если он свободный художник, то времени и денег у него достаточно.

— Судмедэксперт сказал, что у него есть хирургические навыки.

— Очень у многих хорошие руки, — заметил Кальдерон. — Вы, старший инспектор, назвали его одержимым.

— Когда он позвонил мне во второй раз, то прямо заявил, что собирается рассказать нам свою историю. Голос у него был злой и, пожалуй, желчный.

— Следовательно, мы могли бы выбить его из колеи своими комментариями, — предположил Кальдерон. — Можно заставить его совершить ошибку, разозлив еще больше.

— Знаете, что творческие люди ненавидят больше всего? — спросил Фалькон. — Критику со стороны тех, кого они считают недостойными давать оценку. Поверьте мне, я знаю это точно, я видел своего отца в гневе.

— Но его поступки, — пробормотал Рамирес. — эти поступки… какую им дать оценку?

— Мы могли бы указать ему на его ошибки, — пояснил Фалькон. — Рассказать ему о салфетке с хлороформом, о том, что его засекли на кладбище. Поиздеваться над его непрофессионализмом.

Кальдерон одобрительно кивнул. Фалькон влажными руками вытащил из кармана мобильник. На нем были два сообщения. Первым шло текстовое сообщение, которое он инстинктивно открыл, потому что ему их редко присылали.

— Он опередил нас, — произнес он и передал мобильный телефон Кальдерону.

Текстовое сообщение представляло собой загадку в стихах:

Cuando su amor es ciego

No arde mas su fuego.

Jamas abrira los ojos

Ni hablara con los locos.

En paz yacen sus hombros

Donde se agitan las sombras.

Ahora ella duerme en la oscuridad

Con su fiel amante de la celebridad.

Любимая ослеплена,

Уж не горит огнем она.

Вовеки не откроет глаз,

Безумных, не утешит нас.

Там грудь ее нашла покой,

Где тени движутся толпой.

Теперь она во тьме кромешной

Лежит с дружком своим сердешным.


— Можете сказать ему, что его стихи — чушь собачья, это должно вызвать его раздражение, — посоветовал Кальдерон, возвращая мобильный телефон.

— Он ее убил, — сказал Фалькон. — И сообщает нам, что спрятал тело в мавзолее Хименеса на кладбище Сан-Фернандо.

— Звоните ему! — воскликнул Кальдерон. — Поговорите с ним.

Фалькон вызвал номер Элоисы Гомес из памяти мобильника и нажал на соединение. Никакого ответа. Трое мужчин вышли из здания, сели в машину Фалькона и поехали вдоль реки на кладбище. Они уже катили по обсаженной кипарисами аллее к фигуре Христа с крестом, а Фалькон все не оставлял попыток дозвониться по номеру Элоисы Гомес. Подходя к мавзолею Хименесов, они услышали, как внутри надрывается мобильник. Фалькон оборвал телефонный вызов, и звонки прекратились.

Достаточно было простого толчка, чтобы дверь мавзолея распахнулась. Вонь свидетельствовала о том, что разложение уже началось. Элоиса Гомес лежала на спине в нише под гробом Рауля Хименеса. На животе у нее белел конверт с надписью «Наглядный урок № 2», придавленный мобильником. Задранная юбка открывала черное нижнее белье и пояс с подвязками, к которому был пристегнут только один чулок. Вторая нога была голой.

Ее голова тонула в залегшей в глубине маленького склепа тьме. Фалькон достал карманный фонарик и посветил им на ее тело. Ладони скрещенных рук стыдливо прикрывали груди. На шее виднелся глубокий вдавленный след и темные кровоподтеки. Лицо было раскрашено как для выхода на панель. На веках лежали монетки, и по тому, насколько глубоко они провалились во впадины, Фалькон мог с уверенностью сказать, что глазные яблоки отсутствуют. Его качнуло назад, он ударился о гроб покойной доньи Хименес, и фонарик выпал у него из рук. Он по стенке выполз наружу и на полусогнутых дрожащих ногах спустился по ступенькам.

Рамирес звонил в дежурную часть полицейского управления. Просил прислать патрульную машину и экспертов-криминалистов, не беспокоя жандармского следователя, поскольку судебный следователь уже на месте.

— Ну, как там? — спросил Кальдерон, заметив выражение ужаса на лице Фалькона.

— Она мертва, — ответил Фалькон, — и глазные яблоки удалены.

Joder! — воскликнул Кальдерон, явно потрясенный услышанным.

— Наглядный урок номер два лежит под мобильником у нее на животе. Чтобы двигаться дальше, нужно ждать приезда криминалистов.

Отойдя в сторонку, Фалькон сделал несколько глубоких вдохов. Он обогнул мавзолей и вернулся к Кальдерону.

— Мы уже говорили о творческой жилке убийцы, — произнес он. — Здесь явно попахивает импровизацией. Мне почему-то кажется, что он действовал не по плану. Просто решил показать нам, насколько умен. По-моему, для него важно, чтобы мы это знали.

— Но если она была его сообщницей, он ведь должен был заранее понимать, что ему придется ее убрать?

— Именно таким образом? Я понимаю, что это звучит смешно, но вы представляете, как трудно пронести покойника на кладбище? Сюда нельзя просто войти с трупом на плече. Взгляните на эти стены. Ворота ночью заперты. Это сложное дело. А если она не была его сообщницей, то он не поленился выследить ее, убить, избавиться от ее тела таким хитрым способом и… как еще наверняка выяснится… вписать ее в свою тему.

— Какую такую тему?

— Зрения, восприятия, иллюзии, реальности.

— Как по-вашему, он работает в одиночку?

— У меня еще есть некоторые сомнения относительно Консуэло Хименес, и я согласен, что она в любом случае должна оставаться в фокусе расследования, иначе нам не от чего будет плясать. Интуиция подсказывает мне, что он действует сам по себе, но все же нельзя полностью исключить того, что он был нанят Консуэло Хименес, выполнил ее поручение, и ему понравился сам процесс, то есть процесс творчества. Я полагаю, для него это своеобразное произведение искусства.

— Так, по вашему мнению, он художник?

— Это по его собственному мнению он художник. А иначе к чему эти наглядные уроки, эти стишата и эти намеки на какую-то там историю.

— Если она не была его сообщницей, — продолжил рассуждения Кальдерон, — а просто случайно попала в его фильм, и он решил, что ему следует с ней разделаться, то как он ее выследил?

— Девушки с Аламеды сказали, что Рауль Хименес звонил дважды, потому что в первый раз Элоисы Гомес там не было, а он интересовался именно ею. Поэтому убийца, если он в это время находился в квартире, невольно услышал ее имя. К тому же он украл мобильник Рауля Хименеса. Там был ее номер. Но послушайте… это очень интересно. В его стихотворении есть строчка: «Где тени движутся толпой». А Элоиса, помнится, говорила, что девушкам ее профессии приходится опасаться теней.

— Значит, он общался с ней, — заметил Кальдерон. — Он завязал с ней какие-то отношения.

— А этого обычно не бывает между проституткой и клиентом.

— Выходит, он действительно знал ее.

— Если она с кем-то постоянно встречалась, то странно, что ее подруги не знали об этом, — сказал Фалькон. — Но тогда… я думаю, мы вели себя совершенно неправильно во время первой беседы с нею. Ведь мы полицейские. Они нас недолюбливают. И не расположены разговаривать с нами.

— Вы полагаете, старший инспектор, — почти торжественно спросил Кальдерон, — что мы имеем дело с серийным убийцей?

— Мы имеем дело с убийцей уже двух людей, причем убийство Элоисы Гомес все-таки больше похоже на спонтанный поступок, хотя, как я уже сказал, мы, вероятно, скоро выясним, что она вписалась в его тему, так что все зависит от того, как трактовать понятие «спонтанный». Это убийство не было запланировано и подготовлено, как убийство Рауля Хименеса. А были ли в нем определенная логика, метод и техника, пока нам остается только гадать.

— Значит, вы думаете, что он снова совершит убийство?

— Да… но вряд ли спонтанное. Полагаю, оно впишется в схему его действий. И было что-то, что вписало в нее Элоису Гомес. Какое-то из ее высказываний сдетонировало в извращенном мышлении этого убийцы.

— Эти девушки, если подумать, наскребают себе средства на жизнь в мрачных и опасных закоулках. Они ежедневно наблюдают такие стороны человеческой натуры, с которыми редко сталкиваются обычные люди. Им необходима проницательность, чтобы не сгинуть при их подчас пугающих связях. Многие киллеры живут за счет проституток. Есть мужчины, которых эти девушки приводят в ярость тем, что заставляют их почувствовать свою убогость. Рауль Хименес казался безобидным богатым старикашкой, потворствовавшим своим слабостям, но нам известно, что и у него в мозгу был какой-то сдвиг.

— Ну что ж, в отношении Хименеса инстинкт ее не подвел, — подытожил Кальдерон. — Но изменил ей при встрече с убийцей.

— Этот парень заставил ее думать о себе. Он задел ее за живое. Она разговаривала с ним. Проститутки не страдают от своих клиентов, пока соблюдают дистанцию. Близость оказывается фатальной.

— Никому не пожелаю жить в таком мире… где близость оказывается фатальной, — произнес Кальдерон, и Фалькон, до сих пор не сдружившийся в Севилье ни с кем из коллег, понял, что он ему симпатизирует.

Патрульная машина осторожно двигалась по главной аллее кладбища, среди глыб черного гранита и белого мрамора вспыхивали ее синие огни. Кальдерон закурил сигарету и с отвращением затянулся ею. Фалькон вытащил свой мобильник и проверил второе, голосовое, сообщение, о котором начисто забыл в суматохе, последовавшей за первым посланием. Оно было от доктора Фернандо Валеры, который извещал, что записал его на прием к психологу в Табладилье.

Подъехали Фелипе и Хорхе, те же самые криминалисты, что работали на убийстве Рауля Хименеса, и все они стояли кучкой в ожидании судмедэксперта. Ждать пришлось минут двадцать. Наконец появилась женщина-врач лет тридцати с длинными темными волосами, которые она быстро заправила под белую пластиковую шапочку. Осмотр тела занял у нее меньше пятнадцати минут. Она вышла из мавзолея, мимоходом передала одному из полицейских оброненный Фальконом фонарик и сообщила о результатах осмотра судебному следователю Кальдерону. Она считала, что смерть наступила рано утром в субботу, и так как трупное окоченение было полным, то тело, по всей вероятности, находилось там с выходных. Причиной смерти было удушение, а, судя по характеру отметин на шее, орудием убийства, вероятно, стал отсутствующий чулок. Глубина следа на горле свидетельствовала о том, что убийца набросил удавку сзади и приподнял на ней девушку, так что к его усилиям приложился вес ее собственного тела. Судмедэкспертша пока не могла ничего сказать относительно глаз, пообещав дать окончательное заключение после вскрытия в институте.

Фелипе и Хорхе вошли внутрь мавзолея и обсыпали порошком мобильник и конверт, но отпечатков пальцев на них не оказалось. Они открыли конверт, опылили находившуюся карточку — опять все чисто. Криминалисты передали ее Фалькону, удивленно подняв брови.


Рогque tienen que morir aquellos a quienes les encanta el amor?

Почему суждено сгинуть тем, для кого любовь — отрада?


На обратной стороне карточки стоял ответ:


Porque tienen el don de la vista perfecta.

Потому что они обладают даром совершенного видения.


Фалькон прочел это вслух и осторожно сунул карточку в пакет. Судмедэкспертша совещалась с Кальдероном и его помощником, который делал записи. Рамирес раздумчиво повторил обе фразы.

— Не понимаю, что это значит, — буркнул он. — То есть слова-то понимаю, но… а вы, старший инспектор, понимаете, что это означает?

— Ну… возможно, это ирония, — ответил Фалькон. — Ведь для проституток любовь — не отрада.

Едва произнеся это, он усомнился в своей правоте. Ему вспомнилась застывшая с распростертыми объятиями панда с печальными глазами в спальне Элоисы Гомес, и у него мелькнула мысль, что, возможно, убийца нашел путь и туда.

— А дар совершенного видения?

— Возможно, как вы и сказали, старший инспектор, — вновь вступил в разговор Кальдерон, — эти девушки очень проницательны.

— Чулок, — произнес Фалькон. — Снятый чулок…

— Вероятно, он усыпил девицу хлороформом, чтобы его стащить, — предположил Рамирес.

— Да, очень даже вероятно, — согласился Фалькон, разочарованный тем, что это приземленное объяснение было очень даже правдоподобным. Он-то воображал, что между убийцей и Элоисой Гомес проскочила какая-то искра, возникла близость, и что в момент страстного соития, момент полного психологического раскрепощения, проявилась истинная суть этого чудовища.

— Где ее убили? — спросил Кальдерон. — Должно быть, где-то поблизости, да?

— И ему нужно было на чем-то ее перевезти, — добавил Рамирес.

— Или они пришли сюда вместе, а потом он ее убил и спрятал тело. Тут наверняка нетрудно найти старую садовую тачку, — сказал Фалькон и велел Рамиресу раздобыть снимок девушки и поинтересоваться у привратника, не видел ли он ее. — Нам придется обыскать кладбище.

Рамирес разговаривал по мобильному телефону, обозревая кресты и склепы, заполонившие огромное пространство до далеких пальм и кипарисов у кладбищенских стен. Фалькон обводил взглядом безвкусные цветочные композиции, бесчисленные имена, ряды мертвых истуканов, тянувшихся к голубому небу и перистым облакам.

Санитарная машина ползла по главной аллее с подобающей месту скоростью; из-за тонированного ветрового стекла она казалась безликой и необитаемой.

— Я поговорю с комиссаром Лобо и попрошу выделить людей для обследования кладбища, — сказал Фалькон. Рамирес кивнул, вытянул губами сигарету из пачки и закурил.

— Глаза… — произнес Кальдерон. — Вы думаете, он удалил глаза тоже где-то здесь?

— Один ревнивый муж, которого я несколько лет назад засадил за решетку в Барселоне, убеждал меня, что это не так уж трудно сделать, — заметил Фалькон. — Он наказал так свою неверную жену. По его уверению, глаза просто выскочили у него из-под больших пальцев, как пара птичьих яиц.

Фалькон невольно содрогнулся, повторяя эти слова. Подошли криминалисты. У них уже был готов отчет.

— Он убил ее вне мавзолея и втащил внутрь, — начал докладывать Фелипе. — Дверь слишком узкая, чтобы он мог протиснуться в нее вместе с ношей, поэтому ему пришлось волочить жертву по ступенькам, а потом приподнять и втолкнуть в нишу. Юбка у нее на заду помята и перекошена, оставшийся на ней чулок весь в дырках и зацепках, а задняя часть ляжки и икра голой ноги исцарапаны. Мы нашли множество ворсинок на краю ниши, о который он терся своим пальто, но ни крови, ни слюны, ни спермы нет. И различимых отпечатков ног тоже нет. Но в волосах жертвы мы кое-что обнаружили. Возможно, это облегчит поиски места убийства…

Хорхе протянул им пакет с мешаниной из лепестков роз и хризантем, травяной сечки и листьев.

— Обычный садовый мусор, — пояснил Фелипе, и криминалисты ушли.

Кальдерон подписал levantamiento del cadaver. Санитары подняли и уложили тело в мешок, застегнули молнию и унесли мешок на носилках. Санитарная машина развернулась у фигуры Христа и покатила обратно по главной аллее с включенной мигалкой, провожаемая ошеломленными взглядами рассеянных по территории посетителей, озадаченных ее появлением в таком месте. Лобо выслал пятнадцать человек для прочесывания кладбища. К Фалькону подошел Кальдерон.

— Эта строчка… «где тени движутся толпой», — сказал он. — Если бы вы боялись теней, неужели вы бы пошли на кладбище… хоть с кем-то, не говоря уже о клиенте? Это вообразить трудно.

— Труднее представить, как можно перебросить труп через эти стены, — заметил Фалькон. — Я думаю, он задурил ей мозги… задурил достаточно сильно, чтобы она открыла ему дверь квартиры Хименеса и пошла с ним на кладбище.

— Девушку убили рано утром в субботу, — сказал Рамирес, закончив разговор по мобильному телефону, — и нам известно, что убийца побывал здесь в то же утро, только чуть позже, на похоронах, где мы его засняли.

— Возможно, он не знал, где находится мавзолей Хименеса, — предположил Фалькон, — но он тоже что-то снимал, так что у него были две причины присутствовать здесь.

— Травяная сечка, — задумчиво проговорил Кальдерон.

— Если он убил ее здесь, то спрятал тело под кучей скошенной травы, вероятно решив, что в выходные никто не будет вывозить садовый мусор. Если же он убил ее в другом месте и перебросил тело через стену, то ему наверняка пришлось везти ее сюда на машине, а надолго бросать машину под стеной кладбища он вряд ли бы захотел.

— Тот спонтанный порыв, о котором вы говорили, доставил ему немало хлопот, — заметил Кальдерон.

— Для него важно развитие темы, и он жаждет продемонстрировать нам свои способности, — ответил Фалькон.

Кальдерон вернулся в здание суда на такси. Фалькон и Рамирес очистили кладбище от посетителей и закрыли его до конца дня. Приехал Лобо еще с одной группой полицейских из двенадцати человек, и к шести часам они уже прочесали все кладбище. Нашелся и черный чулок: он свисал с рукоятки сломанной шпаги в бронзовой руке матадора Франсиско Риверы. Гора скошенной травы, увядших цветов и листьев обнаружилась в мусорном контейнере, стоявшем рядом с ржавой железной калиткой в задней стене кладбища, за которой возвышалось фабричное здание. Здание отделял от кладбищенской стены узкий заросший бурьяном проход. Там стояли по стенам какие-то старые железные двери и лестница вроде тех, по которым на кладбищах поднимаются к высоко расположенным нишам с урнами. Бурьян в проходе была примят. Охранники, патрулировавшие промышленную зону, могли бы увидеть, что здесь творится, только специально заглянув сюда. Контейнер упирался в стену. Убийце не составило бы особого труда поднять очень маленькую Элоису Гомес наверх, перевалить через стену и скинуть в контейнер.

— Второй раз он проделывает с нами такую штуку, — буркнул Фалькон.

— Сбивает нас со следа? — уточнил Рамирес.

— Да, это один из его талантов… тормозить процесс, — подтвердил Фалькон.

— Нам всегда приходится делать двойную работу, — продолжил Рамирес.

— Это то, что мой отец говорил о гениях: все вокруг них выглядит раздражающе вялым.


В 6.30 вечера Фалькон и Рамирес уже были на Аламеде, но не нашли там никого из подруг Элоисы. Они отправились на улицу Хоакина Косты, туда, где жила Элоиса. Фалькон постучал в дверь толстой девушки, у которой был ключ от комнаты Элоисы. Она вышла к дверям в голубом халате из махровой ткани и в розовых меховых шлепках. Ее глаза припухли со сна, но она мгновенно встряхнулась, увидев перед собой двух полицейских. Фалькон попросил у нее ключ и велел поднапрячься и вспомнить, когда она в последний раз видела свою подругу, а заодно передать другим девушкам, чтобы они сделали то же самое. Ей не нужно было спрашивать, что случилось; она молча отдала ему ключ.

За дверью их встретила все та же глупая панда. Мужчины осматривались, взирая на печальный итог короткой и тяжелой жизни. Рамирес стал перебирать дешевые безделушки на туалетном столике.

— Что мы, собственно, здесь делаем? — спросил он.

— Просто смотрим.

— Думаете, он здесь бывал?

— Слишком рискованно, — ответил Фалькон. — Нам нужен адрес и номер телефона ее сестры. Эта панда для ее племянницы.

Рамирес перевел взгляд с панды на своего шефа и увидел другого Фалькона, потерянного и несчастного, ссутулившегося и одинокого.

— На прошлогодней Ферии я выиграл похожую зверушку для своей дочки, — сказал Рамирес, кивнув в сторону безмолвной гостьи. — Она ее обожает.

— Удивительно, как мягкие игрушки пробуждают инстинкт любви, — сказал Фалькон.

Рамирес не воспользовался случаем завести более доверительные отношения.

— А видение-то у нее не такое уж совершенное, — заметил Рамирес, глядя на пару контактных линз, валявшихся на ночном столике.

— Она была с ним знакома раньше, — сказал Фалькон. — Я в этом уверен. Вспомните, сколько материала он отснял, чтобы сделать фильм «Семья Хименес». Он наверняка заметил, что Хименес снова и снова возвращается к одной и той же проститутке. И хотел узнать, почему.

— Ну, может, она лучше всех в городе работала ртом, — грубо пошутил Рамирес.

— Ведь есть же какое-то объяснение.

— Она выглядит совсем молоденькой, — предположил Рамирес. — Возможно, это ему нравилось.


— Его сын сказал, что он влюбился в свою первую жену, когда ей было тринадцать лет.

— Да что б там ни было, старший инспектор, это всё одни догадки.

— А на чем еще мы можем строить наши выводы? — ответил Фалькон. — При том, какие он оставляет следы, нам не нужны дополнительные улики.

— Как считает судебный следователь Кальдерон, у нас по-прежнему есть главная подозреваемая, — напомнил Рамирес.

— Я не забыл о ней, инспектор.

— Если она кого-то наняла и развязала руки какому-то психопату, то, возможно, сама не чувствует себя в безопасности, — рассуждал Рамирес. — Я по-прежнему считаю, что мы должны как следует поднажать на нее.

Подруги Элоисы прошли гуськом мимо двери, направляясь в комнату толстушки. Рамирес нашел записную книжку Элоисы. Они прошли по коридору в прокуренную конурку, где сгрудились девушки.

Фалькон подробно рассказал им о том, что случилось. Единственное, что нарушало тишину, это щелканье дешевеньких зажигалок да втягивание сигаретного дыма. В ответ на его вопрос, встречалась ли Элоиса с кем-нибудь вне работы, послышались смешки. Он настойчиво попросил их подумать об этом, и они в один голос заявили, что тут и думать нечего. У нее не было никого, кроме сестры в Кадисе. Фалькон скользнул взглядом по их лицам. Они напоминали беженок. Спасающихся от жизни, застрявших на границе цивилизации, бесприютных. Он отпустил их. Осталась одна толстушка.

— Был тут один, — сказала она, когда все ушли. — Не то чтобы постоянный клиент, но она с ним встречалась не раз. Она говорила, что он совсем другой.

— Почему вы не упомянули об этом раньше? — спросил Фалькон.

— Потому что думала, что Элоиса уехала. Она говорила, что собирается уехать.

— Начните с начала, — попросил Фалькон.

— Она рассказывала, что он не хотел заниматься с ней сексом. Ему нужно было только разговаривать.

— Один из этих, — брякнул Рамирес, и Фалькон взглядом заставил его замолчать.

— Он сказал ей, что он писатель. Чего-то там делает для фильма.

— О чем они разговаривали?

— Он выспрашивал у нее все про ее жизнь. Ну ничего не упускал. А особенно интересовался тем, что называл «переходом границ».

— Вы знаете, что он под этим подразумевал?

— Первый половой контакт. Первый половой контакт за деньги. Первый раз, когда она позволила делать с собой определенные вещи. Первая беременность. Первый аборт. Первые побои. Первый раз, когда мужчина угрожал ей ножом. Первый раз, когда мужчина наставил на нее пистолет…порезал ее. Такие вот границы.

— И они всего лишь разговаривали?

— Он платил ей за секс, но они только разговаривали, — подтвердила она. — А под конец вообще просто разговаривали.

— Она рассказывала, как он выглядит? — спросил Фалькон. — Откуда он? Как он говорил? У него было имя?

— Она называла его Серхио.

— Это к нему она отправилась в пятницу вечером?

Она пожала плечами.

— Вы когда-нибудь видели его?

Девушка отрицательно покачала головой.

— Но она, должно быть, описывала его.

— Мы не очень-то откровенничаем друг с другом… потом это может обернуться против нас, — ответила она. — Она только сказала мне, что он guapo.[74] Может, своей сестре она больше рассказала.

— И вы считаете, что раз она собиралась сбежать с ним, значит, питала к нему какие-то чувства?

— Она говорила, что с ней никто никогда не разговаривал так, как он.

— А он ей ничего не рассказывал о себе?

— Если и рассказывал, то мне она ничего об этом не говорила.

— Что вам известно об этом Серхио… помимо имени?

— Я знаю, что он сделал одну очень опасную вещь, — ответила она. — Он подал Элоисе надежду.

— Надежду? — удивился Рамирес, словно для него это слово вообще было пустым звуком.

— А вы оглянитесь вокруг, — не выдержала полная девушка. — И представьте, что значит для вас надежда, если вы так живете.


Фалькон и Рамирес вернулись в полицейское управление в восемь вечера, обыскав и опечатав комнату Элоисы Гомес. Они ничего не нашли. Просмотр записной книжки на найденном мобильнике Элоисы тоже ничего не дал: никаких упоминаний о Серхио. Фалькон свалил канцелярскую работу на Рамиреса, а сам отправился в Табладилью на прием к психологу. Он припарковался на противоположной стороне улицы и несколько раз прошелся взад-вперед вдоль своей машины, разглядывая таблички на нужной ему двери, внутренне не готовый к консультации.

Ему вспомнился отец, который приглашал автомехаников ремонтировать мотор его «ягуара» даже тогда, когда тот работал идеально. Он всегда говорил, что это «на случай, если назревает поломка». Безумие. Фалькону действительно необходим был ремонт, но какой? Что за ужасную черную нить следовало вытащить из образовавшегося у него в мозгу колтуна? Распутается ли этот колтун? Ему представился он сам, ошеломленный, с отвисшей челюстью, вытаращившийся на двух санитаров в белом, которые натягивали на него хирургический халат. Один маленький надрез, и тебя отделяют от твоего прошлого. Он понимал, что совсем слетел с катушек, раз думает об операции на открытом головном мозге, хотя ему предстоит всего лишь разговор. Он вытер обе влажные ладони одновременно, зажав между ними носовой платок, и пересек улицу.

Лестница была бесконечной, или бесконечным был его подъем по ней. Ему стоило немалых усилий заставить себя войти в дверь на верхней площадке. За столом сидела юная регистраторша.

Hola, сеньор Фалькон, — бодро приветствовала его девушка, привыкшая иметь дело с людьми с неустойчивой психикой. — Вы пришли в первый раз, не так ли?

У нее были светлые волосы и пухлые надутые губки. Она протянула ему бланк для заполнения, но он не взял его. На стене за девушкой висела картина его отца, на которой был изображен портал церкви Всех Святых. Осмотрев комнату, он обнаружил еще одну — из менее удачных абстрактных фальконовских пейзажей.

— Сеньор Фалькон, — окликнула его девушка, уже встав; край ее юбки едва доходил до столешницы.

Он знал, что не сможет этого вынести. Не сможет сидеть перед кем-то и обсуждать жизнь и работу своего отца. Не сможет допустить, чтобы кто-то копался у него в голове, выискивая складки и морщинки в ткани его мыслей и устраняя их. Он повернулся и ушел, не произнеся ни слова. За многие годы не было ничего, что он сделал бы с большей легкостью. Взял и ретировался.

Садясь в машину, он ощущал отвратительное уханье в груди, но оно прошло, пока он ехал обратно, опустив в машине стекла. Из дому он отправился в Британский институт и, усевшись в конце аудитории, стал вполуха слушать урок, посвященный условному наклонению. Сейчас я чувствовал бы себя куда лучше, если бы был у психиатра. Я бы изливал ему свое безумие, если бы не струсил. Мне бы полегчало, если бы я мог с кем-нибудь поговорить.

Он обвел взглядом студентов, сидевших в аудитории. Педро. Хуан. Серхио. Лола. Серхио? Его голову заполонили странные мысли. Серхио. Наш психопат Серхио. Он-то умеет разговаривать. Он всех видит насквозь. Он залезает в душу и выворачивает ее наизнанку. Он общался с Элоисой, подал ей надежду и отнял у нее ее безнадежную жизнь. Почему бы мне не поговорить с ним? Он рассказывает мне свою историю, почему бы мне не рассказать ему мою? Пусть вырвет этих жутких чудовищ из моего мозга.

— Хавьер? — окликнула его преподавательница.

— Прошу меня извинить, если я что-то не к месту ляпнул.

Фалькон рассмеялся про себя, ему показалось забавным, что готические построения его ума заслонили неизмеримо более объемный внешний мир. Он мог бы годами жить в них. Едва подумав об этом, Фалькон вышвырнул себя наружу, как еретика из кафедрального собора. Он углубился в изучение структуры языка. До чего легко было прилаживать слова друг к другу, как это успокаивало. Тревожил только излучаемый ими смысл.

Фалькон присоединился к группе слушателей, отправившихся после занятий промочить горло. Они двинулись в бар «Барбиана» на улице Альбареда. Там они потягивали пиво, жевали atun encebollado[75] и tortillitas de camarones[76] и обменивались впечатлениями о завсегдатаях этого бара — шибко пижонистых, как кто-то назвал их, представителях высшего класса, обитавших, скорее всего, в собственных загородных поместьях. В конце концов Лола начала ерзать на стуле, и приятели переменили тему, решив, что Фалькон, который был при костюме и галстуке, тоже принадлежит к этим шибко пижонистым.

Они расстались раньше, чем у Хавьера возникла охота идти домой. Да и хотелось ли ему вообще возвращаться домой в последние дни? Его дом был тюрьмой, комната — камерой, а кровать — дыбой, на которой его терзали каждую ночь. Он бродил по городу, присоединялся к группам людей в залитых светом барах, ставил свое пиво среди их кружек, пока его не замечали и не оттирали.

Он закончил ночные похождения под высокими пальмами и в густой тени массивных гевей на площади перед Музеем изящных искусств. Гудеж шел вовсю, воздух был наполнен запахом гашиша, звяканьем стаканов и рокотом голосов отдыхающих людей.

Отрывки из дневников Франсиско Фалькона

30 июня 1941 года, Сеута

Сегодня днем в мою комнату ввалился Паблито, улегся на постель, скрутил на груди папиросу и закурил ее. Он явно хотел что-то мне сообщить. Я знал это, но, как всегда, его игнорировал. Я рисовал берберку, которую видел утром на базаре. Паблито прямо-таки обдавал меня своим равнодушием. Он жевал папиросу, как курящая корова.

— Мы отправляемся в Россию, — бросил он. — Бить красных. Надрать им задницу на их же земле.

Я отложил карандаш и повернулся к нему.

— С этой инициативой выступил генерал Оргас. Полковнику Эсперансе предложили сформировать полк. Здесь в Сеуте из легиона и стрелков собираются сколотить батальон.

Таким мне запомнилось сообщение Паблито. Банальным. Мне до того все осточертело, что я готов согласиться на все. Так мало произошло в последние несколько лет, что я забыл про этот дневник. Мои рисунки — вот мой дневник. Я отучился писать. Два года уложились в четыре странички. Но разве не таков ритм жизни? Периоды перемен, за которыми следуют долгие периоды привыкания к переменам, пока не почувствуешь, что тебя подмывает снова что-то менять. Единственный мой мотив — скука. Вероятно, и у Паблито тоже, но он прячет ее за антикоммунистической риторикой. В действительности он понятия не имеет о коммунизме.

8 июля 1941 года, Сеута

В порту собралось довольно много провожающих. Генерал Оргас нас всех воодушевил. Если раньше мы этого и не подозревали, то теперь твердо знаем, что мы — политический элемент. (Неужели я теперь изъясняюсь как Оскар?) Форма кое-что говорит о том, что происходит в Мадриде: мы носим красные береты карлистов, голубые рубашки фалангистов и брюки цвета хаки — память о легионе. Роялисты, фашисты и военные — никто не забыт, и все довольны.

Немцы долго стояли у Пиренеев. Ходили слухи, будто они собираются послать ударные силы для взятия Гибралтара, что сильно смахивало на вторжение. Нас отправляли в Россию, чтобы успокоить немцев насчет Испании, сделать вид, что мы на их стороне. Газета сообщает нам, что Сталин самый настоящий враг, но нет никаких упоминаний о нашем вступлении в войну. В общем, ведутся какие-то игры, и мы в них втянуты. У меня было предчувствие обреченности всей этой экспедиции, но за укреплением гавани к нам прибилась стая дельфинов, сопровождавшая нас чуть не до самого Альхесираса, и я счел это хорошим предзнаменованием.

10 июля 1941 года, Севилья

Нас разместили в казармах в южном конце города. Мы всю ночь кутили напропалую, не заплатив ни за одну порцию спиртного. Не так давно некоторые из нас свирепствовали на улицах Трианы. А теперь мы — герои, призванные остановить расползание коммунизма. Пять лет — это вечность в человеческих отношениях.

Несмотря на жуткую жару, Севилья мне нравится. Темные прохладные бары. Люди с короткой памятью и потребностью веселиться. Я думаю, именно здесь стоит жить.

18 июля 1941 года, Графенвёр, Германия

Мы пересели на другой поезд в Эндее в Южной Франции. Французы потрясали кулаками и швыряли камни в вагоны, в которых мы проезжали мимо. Наша первая остановка в Германии — в Карлсруэ. На вокзале было полно народу. Все радостно кричали и распевали «Deutschland, Deutschland uber alles»[77] Поезд засыпали цветами. Теперь мы где-то северо-восточнее Нюрнберга. Погода пасмурная. Новобранцы и большинство guripas[78] уже в унынии: скучают по дому. Мы — ветераны — в унынии оттого, что по последним сведениям «Голубая дивизия», как нас называют, будет не моторизованной, а на конной тяге.

8 августа 1941 года, Графенвёр

У Паблито подбит глаз и рассечена губа. Он любит немцев не больше, чем коммунистов, которых еще не встречал. Солдаты, guripas, отказываются надевать немецкую форму, предпочитая ей свои голубые рубахи и красные береты. Драка разыгралась в городе, в винном погребке. «Они заявили, что мы не умеем ухаживать за своим оружием, — объяснил Паблито. — Но в действительности дело в том, что мы трахаем их баб, и те млеют от удовольствия». Не знаю, найдем ли мы когда-нибудь общий язык с нашими новыми союзниками. Еда у них воняет хуже параши, их табак отдает сеном, вина нет совсем. Полковник Эсперанса получил «студебекер-президент», а нам прислали из Сербии 6000 лошадей. Месяца два понадобилось бы только для того, чтобы обучить животных, а мы отправляемся на фронт в конце месяца. Паблито слышал, что нас бросят прямо на Москву, но я вижу, как смотрят на нас немцы. Они ценят дисциплину, беспрекословное повиновение, порядок и аккуратность. Наше тайное оружие — страстность. Но оно настолько тайное, что им его не распознать. Лишь в бою они поймут, какое пламя бушует в груди каждого guripa. Стоит одному крикнуть: «А mi la Legion!»[79] и все, как один, поднимутся и загонят русских обратно в Сибирь.

27 августа 1941 года, где-то в Польше

Наша слава совратителей местных женщин опередила нас. Нам было запрещено иметь какие бы то ни было отношения с еврейками, которых мы узнаем по желтой звезде, и с польками (паненками). Мы слышали, что 10-я рота 262-го батальона маршировала в знак протеста с прикрепленными к винтовкам надутыми презервативами.

2 сентября 1941 года, Гродно

Первые признаки боевых действий на подходе к Гродно… предместья города сровняли с землей.

В центре полно камней, убирать которые заставили евреев. Они истощены, так как живут впроголодь. Отношение Паблито к немцам с каждым днем становится все более враждебным. Теперь он называет их гадами. Чем ближе мы к фронту, тем грубее делаемся. Паблито увлекся белокурой зеленоглазой паненкой по имени Анна.

12 сентября 1941 года, Ошмяны

Дороги совсем укатали «студебекер» полковника Эсперансы. Недалек тот день, когда полковник будет передвигаться на своих двоих наравне со всеми остальными. На днях подкатил черный «мерседес», из него вылез генерал Муньос Грандес и позавтракал с нами. Паблито и guripas были в восторге. Генерал воодушевляет нас, потому что он один из немногих командиров, которые понимают, каково быть простым солдатом.

16 сентября 1941 года, Минск

Паблито говорит, что за городом находится лагерь, где содержатся русские пленные. Им совсем не дают еды. Местные жители бросают все, что могут, через забор и порой платятся жизнью за свое сердоболие. Паблито счастлив: его паненка объявилась в Минске. А я счастлив, потому что вчера привезли турецкий горох и оливковое масло.

9 октября 1941 года, Новосоколъники

Мы застряли на подъезде к Великим Лукам — железнодорожные пути взорваны партизанами. Мы обрыскали весь город в поисках съестного и закончили тем, что жарили околевших лошадей в угольных ямах на сортировочной станции, пили картофельную водку и пели. Паблито, сохнущий по Анне, поет просто замечательно. Фламенко в степи.

10 октября 1941 года, Дно

Выгрузились здесь, чтобы пересесть на поезд, ходящий по более широкой колее. На фонарном столбе висела старуха. Партизанка. Guripas в шоке. «Что ж это за война такая?» — спросил один из них, будто не знал, что творилось в его собственной стране три года назад.

Следующая остановка — Новгород и фронт. С этого момента мы будем на боевом довольствии. Красные контролируют воздушное пространство. Снабжение скудное. Запасов почти никаких. Партизаны. Паблито исчез — не явился на вечернюю мессу.

11 октября 1941 года, Дно

Здесь действуют оккупационные законы, поэтому мне пришлось сопровождать немецкий патруль, прочесывавший поселок в поисках Паблито. Мы его не нашли. В одном доме я с изумлением увидел Анну, его паненку, работавшую вместе с какими-то русскими женщинами. Я не понимал, как ее угораздило здесь оказаться. Я велел сержанту-немцу и двум солдатам вывести ее на улицу. Остальные женщины принялись вопить, и немцы посбивали их с ног прикладами. Они выволокли Анну, поставили ее на колени посреди дороги и начали пытать насчет Паблито. Она все отрицала, хотя и знала, почему выбрали именно ее. Сержант, огромный детина, снял перчатку и отвесил ей четыре зверских пощечины, от которых ее голова повисла, как у тряпичной куклы. Немцы оттащили Анну в сгоревший дом на противоположной стороне улицы. Шарф соскользнул с ее светлых волос, и они рассыпались по плечам. Послышался ропот. Лицо сержанта напоминало танковую броню. Пасмурный день все больше хмурился. Температура падала. На все вопросы — отрицательные ответы. Немцы раздели Анну донага. Тело у нее было иссиня-белое. Она всхлипывала от холода и страха. Ее приподняли над полом за заломленные назад руки. Она пронзительно закричала. Сержант потребовал штык и поводил его острием по ее затвердевшим соскам. Это подействовало. Ужас, пробужденный ледяной сталью. Анна рассказала, как партизаны заставили ее заманить Паблито в ловушку. Ей разрешили снова одеться. Патруль увел всех женщин. Я вернулся и сел за отчет майору Пересу Пересу.

12 октября 1941 года, Дно

Утром лейтенант Мартинес приказал мне собрать расстрельную команду из одиннадцати человек. Нам предстояло казнить двух партизан-коммунистов и паненку, вскружившую голову Паблито. Мы поставили их у стены склада. Девушка не держалась на ногах, а привязать ее было не к чему. Лейтенант Мартинес велел двум мужчинам подпирать ее с обеих сторон. Они расположились как на семейной фотографии. Лейтенант Мартинес вернулся к нашей шеренге и крикнул: «Готовьсь! Цельсь!», а на команде «Пли!» Анна подняла глаза. Я выстрелил ей в рот.

В тот же день патруль обнаружил Паблито. Он висел на дереве на проволоке, раздетый догола, с выбитыми глазами и отрезанными гениталиями. Мы отслужили панихиду по нашему первому убитому — антикоммунисту Паблито, который умер, не успев сделать ни единого выстрела.

13 октября 1941 года, Подберезье

Мы выгрузились из поезда под огнем тяжелой артиллерии и заняли позиции южнее города вдоль реки Волхов. Позади нас густой лес, кишащий партизанами. На противоположном берегу Волхова русские. Вокруг повсюду вязкая грязь, так называемая распутица. Очень трудно двигаться. Ночью ударил мороз.

30 октября 1941 года, Ситно

Нам было приказано отойти после недели тяжелых боев и ощутимых потерь. С каждым днем эта война становится все менее понятной. На днях мы атаковали Дубровку. Мы решили обогнуть оборонительную линию русских и напасть на них с тыла. Не успели мы расположиться южнее города, как попали под артиллерийский обстрел, а уходя из-под огня, очутились на минном поле. И откуда там взялось минное поле? Народу на нем полегла тьма. Гарсия, которому оторвало левую ногу, кричал, держась за промежность: «А mi la Legion!» Мы сомкнули ряды и атаковали русских. Добравшись до них, мы совсем озверели и уложили бы их всех, если бы не были так измотаны. Лейтенант Мартинес рассказывал нам, что у русских есть политруки, задача которых заключается в том, чтобы поддерживать дисциплину. Они ставят мины позади войск, находящихся на передовой, не давая им, таким образом, отступать. С кем мы здесь сражаемся? Вовсе не с местным населением. Как только мы берем пленных, они делаются такими же покладистыми, как наши собственные солдаты.

1 ноября 1941 года, Ситно

Я имею представление о жаре. Я понимаю, что такое жара. Я видел, что она делает с людьми. Я видел, как люди умирали, выпив воды. Но холод, я понятия не имел о холоде. Ландшафт вокруг нас посуровел. Деревья стали хрупкими от мороза. Земля под присыпавшим ее мелким снегом как железная. Наши сапоги звенят, ступая по ней. Вручную окопаться невозможно. Приходится использовать взрывные устройства. Моча превращается в лед, едва коснувшись земли. А наши русские пленные твердят нам, что это еще не настоящая стужа.

8 ноября 1941 года

Волхов сковало льдом. Трудно поверить, что он промерзнет на метр вглубь и полностью изменит стратегию этой малой войны. Солдаты уже могут переходить через реку по дощатому настилу. Они попробовали таким же образом переправить лошадей, но одна из них оступилась и провалилась под лед. Обезумев, она вырвала поводья у своего конюха, который наблюдал, как насмерть перепуганное животное пытается выкарабкаться. Удивительно, как мало времени потребовалось, чтобы такое крупное животное погибло от холода. Через минуту перестали действовать ее задние ноги. Через две отказали передние. К полудню лед сковал грудь лошади, и она полностью окоченела, хотя в ее глазах все еще теплился смертельный страх. Это был настоящий памятник ужасу. Если бы какой-нибудь безумный мэр заказал нечто подобное даже гениальному скульптору, тот не справился бы лучше. Еще не обстрелянные guripas не могли оторвать от нее глаз. Некоторые оглядывались на западный берег реки и ясно понимали, что цивилизация осталась позади и что за Ледяной Лошадью не будет ни ожидаемой славы, ни борьбы за правое дело, а лишь душераздирающее познание самого холодного уголка человеческого сердца.

9 ноября 1941 года

В Никиткине я наблюдал сцену прямо-таки из средних веков. Русский пленный с молотком в руках ходил среди своих мертвых товарищей, ломая им пальцы, продолжавшие сжимать оружие. Все они были разуты. Сапоги были украдены. После того как оружие унесли, нам позволили снять с убитых меховые полушубки и стеганые курки — ватники. Я теперь похож на человека-волка, а недавно разжился еще и шапкой из медвежьего меха. Линия фронта сейчас доходит до Опечинского Посада.

18 ноября 1941 года, Дубровка

Русские попытались отбросить нас с наших новых позиций. Опечинский Посад поливал нас огнем из чего только мог — из минометов, из противотанковых и артиллерийских орудий. Это продолжалось целые сутки, после чего красные пошли в наступление. Они начали с раскатистого «Ур-р-ра!» и еще каких-то выкриков, которые мы разобрали, только когда они приблизились. Это было что-то вроде «Испашки — капут!». Наша артиллерия рассеяла их. Оставшихся мы скосили как пшеницу — русские никогда не пригибаются, не припадают к земле. Возможно, они считают это недостойным настоящих мужчин. Они перегруппировались и снова напали на нас ночью. Мы встретили их на покрытой снегом равнине, озаряемой медленно падающими осветительными ракетами. За ними чернел лес. Казалось, все происходит не в реальности. Ночь была такая тихая. Мы забросали их гранатами, а потом пошли в штыковую атаку. Красные разбежались. Когда они скрылись в лесу, мы услышали крики наших новобранцев: «Otro toro! Otro toro!»[80]

5 декабря 1941 года

Я снова на фронте, вернулся из полевого госпиталя, куда меня загнало легкое ранение. Ни за что не хотел бы снова попасть в это место. Даже холод не смог подавить зловоние, он, напротив, надолго вморозил его в мои ноздри.

Столбик термометра упал до отметки —35 °C. Когда люди умирают от жары, они сходят с ума, начинают нести вздор, у них закипает мозг. На морозе человек просто уплывает в мир иной. Сейчас он здесь, может, даже курит сигарету, а через мгновение его уже нет. Солдаты умирают оттого, что у них под металлическими касками замерзает церебральная жидкость. Слава богу, у меня есть меховая шапка. Когда стужа стала нестерпимой, русские начали обращаться к нам по-испански, используя в качестве переводчиков республиканцев. Они обещают тепло, еду и развлечения. Мы посылаем их в задницу.

28 декабря 1941 года

Сочельник был холоднющий. Солдаты читали вслух стихи и пели об Испании — о зное, пиниях, маминой стряпне и женщинах. Для русских нет ничего святого: они атаковали нас в Рождество. Они валят на нас таким валом, что жуть берет. Мы наслышаны об их штрафных батальонах. Политически неугодных посылают прямиком на наши орудия. Они падают друг на друга штабелями, а обычные солдаты используют их как бруствер. Мы находимся в самом безбожном месте на земле, куда едва заглядывает дневной свет и где повсюду царит смерть. Сообщают о злодейском преступлении в Ударниках, на северном участке нашего фронта: обнаружены guripas, пригвожденные к земле ломиками для колки льда. Холод и голод усмиряют нашу ярость.

18 января 1942 года, Новгород

Русские почуяли нашу слабину: стоило нам только подумать, что на таком морозе мы скоро не сможем пошевельнуться, как они кидались в атаку. Нас послали в Теремец, на помощь немцам. Чтобы остановить бесконечные накаты русских, мы начали пускать в ход наши старые африканские штучки. Мы снимали с пленных всю пригодную одежду, отрубали им пальцы, разбивали носы, отрезали уши и отправляли их обратно. Никакого результата. На следующий день они лезли на нас, орудуя прикладами и штыками. Только по великому везенью я выбрался из Теремца живым. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло: меня отправили в тыл со сломанной ногой.

17 июня 1942 года, Рига

После острой пневмонии начались осложнения с ногой. Слабость не позволила мне уйти весной с резервным батальоном. Ногу прооперировали. Я подхватил сыпной тиф. Рана никак не заживала. Целых пять месяцев я провел в каком-то полубреду. Меня навестил новый командир 269-го батальона подполковник Кабрера, который попросил меня вернуться на фронт с заново укомплектованной

«Tia Bernarda»,[81] как прозвали мою часть. С недавних пор дела у немцев пошли лучше, они снова контролируют всю территорию к западу от Волхова и прижимают Ленинград.

9 февраля 1943 года

Сегодня у нас объявился перебежчик-украинец и рассказал нам в красочных подробностях о том, что творится в Колпино. К городу стянуто огромное число батарей, сотни грузовиков подвозят и сгружают снаряды. Враг готовится атаковать завтра. После месяцев ожидания мы ему не поверили, но он показал нам свое чистое нижнее белье, и этого было достаточно. Русским всегда выдают чистое нижнее белье перед наступлением. Это означает, что ты идешь на смерть, но можешь встретить ее с достоинством. Потому он и дезертировал. Но почему, имея за спиной всю эту огневую мощь, он перебежал к тем, на кого она вскоре обрушится? Водка определенно что-то делает со славянскими мозгами.

Колпинские тяжелые орудия начали бить по нашему южному флангу. Пехота принялась взрывать свои заградительные минные поля. Вступила в бой и наша жалкая артиллерия, и русские сработали психологически безупречно… они даже не удостоили ее ответом.

Тьма наступила в пять часов вечера. Холод пробирал до костей. Все мы боялись, но безнадежность порождает решимость. Двигатели русских танков дружно завелись с оглушительным ревом. Моторы тарахтели всю ночь: красные опасались, как бы они не замерзли.

«Завтра побегут быки», — сказал один из сержантов. Я вышел проверить часовых. На морозе они впадают в спячку. Пока я болтал с солдатами, за торфяными болотами колыхались молодые сосны: там тысячи солдат пробирались через лес, чтобы занять позиции для завтрашнего боя.

10 февраля 1943 года

Никакие рассказы украинского перебежчика не подготовили нас к тому, что последовало. В 6.45 колпинская артиллерия открыла огонь. Разом дали залп около тысячи орудий. Лишь самое разрушительное землетрясение способно было бы произвести такое опустошение за считанные минуты. Холмы разламывались и взлетали на воздух, как будто в них проснулись вулканы. Насквозь промерзшие сосны вспыхивали факелами. Снег вокруг таял. Находившиеся позади нас мощные укрепления провалились в дымящуюся землю. Мы оказались отрезанными. Никакой связи и никакой видимости, так как в воздухе висел черный дым и едкий запах горящего торфа. На наши согнутые спины дождем сыпались земля, доски, обрывки колючей проволоки, куски льда, а потом и конечности. Руки, ноги, головы в касках, обгоревший торс. Это было вступительное заявление, и звучало оно так: «Вам конец».

Некоторые солдаты всхлипывали, но не от страха, а от потрясения. Мы выжидали. Грянуло неизбежное «Ур-р-ра!», и красные пошли в атаку. Они бросились прямо на наши минные поля, но никто из них не преодолел больше десяти метров. За ними покатилась вторая волна. Еще десять метров, и опять все упали. Как только русские добрались до конца минного поля, мы открыли огонь и пошли срезать шеренгу за шеренгой. Трупы уже лежали в пять слоев, а на смену мертвым все прибывали и прибывали живые. Мы строчили без передыху, стволы наших пулеметов раскалились и светились тускло-багровым светом даже на крепком утреннем морозе.

Красные направили свои новые танки «КВ-1» к намеченному рубежу — Синявинским высотам. Наши 37-миллиметровые снаряды отскакивали от их брони.

Мы были отсечены от своего левого фланга и тыла. Нас усиленно обстреливали. Наш капитан был ранен в руку. Более легкие танки «Т-34» прорвались через нашу линию обороны, а за ними бежали и падали скошенные нашими очередями пехотинцы, пачкая кровью свои белые маскировочные халаты. По нам палили из противотанковых орудий и минометов так, что мы уже ничего не соображали. Под конец у нас не осталось ни одного патрона. Когда к нам приближался какой-нибудь русский, его втаскивали в окоп и закалывали. Опять минометный огонь. Наше положение было настолько отчаянным, что меня подмывало расхохотаться. Капитана ранило в ногу. Он скакал на одной ноге, призывая нас держаться стойко: «Arriba Espana! Viva la muerte!»[82] Мы отупели от боя. У нас почернели лица, только белки светились. Мы засыпали стоя. Капитан начал заключительную воодушевляющую речь: «Испания гордится вами. Я горжусь вами, мне выпала исключительная честь командовать сегодня…» Двадцать русских винтовок, направленных в наш окоп, прервали его на полуслове.

12 февраля 1943 года, Саблино

Первый вопрос, заданный нам красными, был таким: «У кого есть часы?» Двое оставшихся в живых офицеров распрощались со своими часами. Четверо раненых были заколоты штыками там, где лежали. Нас погнали по дороге Москва—Ленинград. Опустошение достигало таких масштабов, а трупы убитых русских так густо усеивали землю, что становилось понятно, почему все встречавшиеся нам на пути красные были вдрызг пьяными. Наши конвоиры нет-нет да и сворачивали к толокшимся на обочине группкам выпивающих. Когда мы подошли к реке, двое русских увели капитана на допрос. Оставшимся четверым конвоирам предстояло сопроводить нас в Усть-Ижору и поместить в загон за колючей проволокой. Нам вовсе не хотелось провести ночь под открытым небом. Обсудив это между собой по-испански, мы набросились на них по сигналу. Один удар кулаком по горлу ближайшего ко мне конвоира, и я припустил к торфяному болоту, виляя и низко пригибаясь к земле. Русские открыли беспорядочную пальбу. Мы спрыгнули в старый противотанковый ров и побежали по нему в сторону наших позиций. Нам попадались только спящие русские. Мы опять выскочили на дорогу, и тут услышали: «Alto! Quien vive?»[83] Мы ответили: «Espana» — и свалились на протянутые нам навстречу руки.

13 февраля 1943 года

То, что я испытал несколько дней назад, принизило меня. После того, что я видел и делал, во мне стало меньше человеческого. Боевая слава — это нечто давно отжившее. Личный героизм растворяется в миазмах современной войны, в которой грохочущие машины истребляют и перемалывают. Смельчак, идущий в бой в одиночку, чувствует веяние славы, едва ступив на арену. Я на нее ступил и выжил, но я никогда не чувствовал себя более одиноким. Даже тогда, когда я убежал из дома, я не был таким одиноким, как сейчас. Я никого не знаю, и никто не знает меня. Мне холодно, но изнутри. Я в своем полушубке из волчьего меха и медвежьей шапке — одинокое животное, без стаи, оказавшееся на заснеженной равнине, где горизонт слился с землей и нет ни начала, ни конца. Я устал той усталостью, которая ломает кости, так что единственное мое желание — спать и видеть сны, чистые, как снег, — сны на морозе, который безболезненно унесет меня прочь.

9 сентября 1943 года

Я не написал ни слова после Красного Бора[84] и теперь, перечитав последние записи, понимаю, почему. Меня принял в свои ряды 14-й резервный батальон, и это дает мне силы снова взяться за перо. Сегодня русские сообщили нам, что итальянцы капитулировали. Они установили плакат, на котором огромными красными буквами было написано: «Espanoles, Italia se ha capitulada! Pasares a nosotros».[85] Несколько guripas проползли под проволочными заграждениями, сорвали это объявление и водрузили свое: «No somos Italianos»[86] В кои-то веки немцы с нами согласились.

Я думаю о доме, только у меня его нет. Я хочу одного — вернуться в Испанию и сидеть где-нибудь в сухой и жаркой Андалузии со стаканчиком красного вина. Я решил, что поеду в Севилью, и Севилья станет моим домом.

14 сентября 1943 года

Нас отвели с передовой в Волосово, за 60 километров от линии фронта. Я думал, что испытаю счастье, большинство guripas пели. Меня все еще гнетет безумная усталость. Я надеялся, что уход с передовой поможет, но на меня навалилась тяжелая тоска, и я едва могу говорить. Я потею по ночам, подушка под щекой всегда влажная, даже если не жарко. Я никогда не соскальзываю в сон. Для меня засыпание — это череда толчков, телесных спазмов, которые начинаются где-то в солнечном сплетении и отдаются в голове щелчками кнута. Левая рука трясется, и временами ее сводит судорогой. Я просыпаюсь с ощущением, что у меня чужие руки, и в первый момент страшно пугаюсь.

Я просматриваю свои рисунки, и не контуры Ленинграда с куполом Исаакиевского собора и Адмиралтейской иглой, не портреты моих товарищей и русских пленных трогают меня, а зимние пейзажи. Листы белой бумаги с размытыми пятнами изб и сосен. Это абстракция ментального состояния. Замерзшая глушь, где даже конкретность походит на мираж. Я показал один из пейзажей другому ветерану русского фронта. Он довольно долго смотрел на него, и я уж было решил, что он видит в нем то же, что и я, но он вернул мне рисунок со словами: «Тут какой-то чудной волк». Меня это сперва озадачило, а потом рассмешило и впервые с февраля подарило проблеск надежды.

7 октября 1943 года, Мадрид

Сегодня я официально распрощался с Легионом после двенадцати лет службы. У меня есть вещевой мешок, сумка с моими книгами и рисунками и достаточно денег, чтобы продержаться год. Я отправляюсь в Андалузию, к осеннему свету, пронзительно голубому небу и сладострастному зною. Я собираюсь целый год заниматься только живописью и посмотрю, что из этого выйдет. Я хочу пить вино и привыкать лениться.

Из-за американской блокады не хватает топлива для общественного транспорта. Мне придется топать до Толедо пешком.

Загрузка...