20

Среда, 18 апреля 2001 года,

дом Фалькона, улица Байлен, Севилья

Фалькон сидел дома, за столом, и с зависшей над нетронутым обедом вилкой размышлял, но не о Рамиресе, а о комиссаре Леоне, который никогда не достиг бы такого положения, не будь у него недюжинного таланта политика. Если Леон — через Рамиреса — держал руку на пульсе его расследования и допускал подобное давление на Консуэло Хименес, которая, скорее всего, понятия не имела о компании «МКА», что же тогда все это могло значить, учитывая, что комиссар был одним из директоров консультационной фирмы? Фалькон отложил вилку, почувствовав, как на него, словно тошнота, накатывает приступ паранойи. Его при первой же возможности выведут из игры. Пока махинации «МКА» остаются под спудом, комиссар Леон с радостью позволяет им стучать в тяжелую дверь Консуэло Хименес. Но стоит этим махинациям открыться — ему крышка.

После обеда они опять встретились с Рамиресом, чтобы посмотреть старые домашние съемки Рауля Хименеса. К ним присоединился Перес, доставивший пленки из «Мудансас Триана». Он также сообщил, что на складе только один вход и что помещение для длительного хранения вещей находится в задней части здания. Каждому клиенту предоставлена отдельная запертая на замок камера для ящиков и мебели. Все ящики запечатаны клейкой лентой. На ленте указана дата приема вещей на хранение, так что если бы кто-то вознамерился открыть хотя бы один ящик, это сразу стало бы известно. Вещи Рауля Хименеса принадлежали к числу тех, что, казалось, застряли тут навеки. Доступ на склад имели все работники компании «Мудансас Триана», но только у заведующего были ключи от всех камер, и без него никому не полагалось туда входить. Ключи хранились в запертом сейфе, стоявшем в его кабинете. Ночью территорию склада патрулировали два охранника с собаками. За последние сорок лет было зарегистрировано четыре взлома с целью ограбления, окончившихся ничем благодаря своевременному вмешательству полиции.

Фалькон был очень рад присутствию Переса, избавлявшему его от необходимости принимать на себя удар комментариев Рамиреса. Он не ожидал от себя такой сильной эмоциональной реакции на мерцающие черно-белые картинки из прежней, более счастливой, жизни Рауля Хименеса. Никогда прежде он не испытывал такого волнения в темноте кинозала. Художественные фильмы не оказывали на него подобного воздействия. Он всегда остро чувствовал вымысел, отказываясь от необходимого участия в игре, и ни разу не уронил ни единой сентиментальной слезы.

Теперь же, близко познакомившись с главными героями трагедии, он наблюдал за тем, как Хосе Мануэль и Марта играют на пляже на фоне накатывающих на берег волн. Жена Рауля, Гумерсинда, вошла в кадр, повернулась и протянула вперед руки. Следом за ней появился едва начавший ходить карапуз — Артуро. Он, переваливаясь, дотопал до ее вытянутых ему навстречу ладоней, и она, обхватив его маленькое тельце, подняла малыша высоко над головой, а он, болтая ножками и заливаясь счастливым смехом, смотрел вниз на ее улыбающееся лицо. Когда мать подбросила сына вверх, в животе у Фалькона что-то всколыхнулось. Он вспомнил это ощущение и вынужден был зажмуриться, чтобы сдержать слезы, подавленный тяжестью трагедии, разбившей эту семью.

Он никак не мог понять, чем так тронуло его семейство Рауля Хименеса. Ему часто приходилось встречаться с семьями, разрушенными убийством или изнасилованием, наркотиками или мордобоем. Что же такого особенного в данном конкретном случае? Ему обязательно надо было с кем-нибудь поговорить об этом, прежде чем его отчаяние, пока сочившееся тоненькой струйкой, прорвет плотину. Алисия Агуадо… но поможет ли она?

В комнате включился свет. Рамирес и Перес повернулись в креслах, чтобы взглянуть на начальника.

— Здесь полно катушек с этой чепухой, — сказал Рамирес. — Я что-то не пойму, старший инспектор, чем конкретно мы здесь занимаемся?

— Ищем новые штрихи к портрету нашего убийцы, — ответил Фалькон. — Мы получили некоторое представление о его облике по кадрам, снятым на кладбище. Нам также сообщили, что он guapo и у него красивые руки. Итак, физически он обретает форму. Что же касается склада его ума, то мы уже не раз отмечали его склонность к творчеству и азартность. Нам известно, что он любитель кино и пристально следил за семьей Рауля Хименеса…

Он умолк, не зная, что сказать дальше. А действительно, зачем они смотрели эти фильмы?

— Ящик, где хранились пленки, был запечатан, — заметил Перес, повторяя то, что содержалось в его отчете. — Коробки с пленками не извлекались на свет божий с того самого дня, как их туда положили.

— И какого дня! — воскликнул Фалькон, хватаясь за поданную идею, как утопающий за соломинку. — Ведь именно тогда Хименес перечеркнул память о своем младшем сыне.

— Но что этот факт добавляет к портрету убийцы? — спросил Рамирес.

— Я подумал о тех страшных увечьях, которые Хименес нанес себе сам, — сказал Фалькон. — Ведь он отказывался смотреть на экран. Затем ему отрезали веки, и что же он увидел? Что заставило Рауля Хименеса сотворить над собой такое?

— Если бы кто-то отрезал мне веки… — начал Рамирес.

— Вы увидели бы мальчика, крошечного беспомощного мальчика, — продолжил Фалькон, — и услышали бы, как он лопочет и визжит от восторга на руках у своей матери… Вам не кажется?..

Он внезапно замолчал, увидев напряженные взгляды двоих мужчин, которые, ничего не понимая, смотрели на него в немом изумлении.

— Но, старший инспектор, — рискнул нарушить молчание Перес, — там же не было звука.

— Я знаю, младший инспектор… — начал Фалькон, но в действительности он ничего не знал; волна страха вдруг унесла куда-то все мысли, так что ему даже не удавалось вспомнить имя своего коллеги и подобрать нужное слово для завершения фразы. Он стал тем, кого больше всего боялся: опустошенным актером, играющим самого себя в собственной жизни.

Он пришел в себя внезапно, будто пузырь, в который он был заключен, взорвался и его вновь захлестнул поток реальности. Его коллеги снимали экран. Фалькон, взглянув на часы, с удивлением обнаружил, что время приближается к девяти вечера. Пора было уходить, но прежде надо было попытаться хоть как-то спасти ситуацию. Он направился к двери.

— Отчет об этих фильмах подготовите вы, младший инспектор… — сказал Фалькон, так и не вспомнив выскочившее из головы имя. — А когда закончите, я бы хотел, чтобы вы призвали на помощь свое воображение и представили себе человека, у которого в руках была камера, и подумали о его душевном состоянии.

— Слушаюсь, старший инспектор, — ответил Перес. — Но вы всегда говорили мне, чтобы я излагал факты и не пытался их толковать.

— Действуйте по обстановке, — бросил Фалькон и вышел из комнаты.

Он попробовал всухую проглотить таблетку орфидала, но она прилипла к основанию языка, так что ему пришлось заскочить в уборную, смочить губы и плеснуть на разгоряченное лицо. Фалькон вытерся бумажным полотенцем и обнаружил, что не узнает в зеркале собственных глаз. Они были чужими, эти мутные, обведенные красным, запавшие в череп кругляшки, дергавшиеся в глазницах. Он терял свой авторитет. С такими зенками уважения не добьешься.

Закрыв за собой дверь полицейского управления, он сразу окунулся в прохладу вечернего воздуха, сел в машину, доехал до дома и пешком направился к маленькому особнячку Алисии Агуадо на улице Видрио, куда и прибыл чуть раньше назначенного времени — за несколько минут до десяти. Он походил взад- вперед по мостовой вдоль недавно отремонтированного фасада, нервничая, как артист перед прослушиванием, и, не имея больше сил выносить ожидание, позвонил. Она впустила его в дом и пригласила следовать за собой вверх по темной лестнице навстречу яркому свету.

Войдя а приемную, Фалькон обратил внимание на голые светло-голубые стены и отсутствие обычных старинных безделушек. Из мебели там стояли только диван и сдвоенное кресло в форме буквы «S».

Комната была узкая, маленькое помещение дышало уютом, заставившим Фалькона особенно остро ощутить несуразность его собственного жилища. Здесь явно было обустроенное и удобное место для жилья. Его же собственное распластанное барочно-византийское чудище с галереями, лабиринтами комнат и переходов походило на забаррикадированную лечебницу для умалишенных, единственный обитатель которой затаился, пока все вокруг не успокоится…

На свету Алисия Агуадо оказалась брюнеткой с коротко остриженными волосами и бледным лицом без малейших следов косметики. Она протянула ему руку, глядя куда-то в сторону. Когда их руки встретились, она спросила:

— Доктор Валера не сказал вам, что я плохо вижу?

— Он только уверил меня, что вы не интересуетесь искусством.

— Жаль, что я не могу себе этого позволить, ведь я в таком состоянии с двенадцати лет.

— В каком «таком»?

— Пигментозный ретинит.

— Никогда о таком не слышал, — сказал Фалькон.

— У меня аномальные пигментные клетки, которые по непонятной причине образуют на сетчатке пятна, — объяснила она. — Начальный симптом — куриная слепота, а конечный, много позже — полная слепота.

Хавьер был потрясен услышанным и невольно задержал ее руку в своей. Она осторожно высвободилась и указала ему на S-образное кресло.

— Перво-наперво я хочу объяснить вам, в чем заключается мой метод, — начала она, садясь в то же кресло и, благодаря его особой конфигурации, оказываясь напротив Фалькона. — Я не слишком хорошо вижу ваше лицо, а мы многое передаем с помощью мимики. Как вы, возможно, знаете, в человека с рождения заложена способность читать по лицам. Это значит, что я вынуждена воспринимать ваши чувства иным способом. Мой метод аналогичен древнекитайскому методу пульсовой диагностики. Мы сидим в этом необычном кресле, вы кладете между нами руку, я держу вас за запястье, и вы говорите. Ваш голос будет записываться на встроенный в подлокотник магнитофон. Устраивает вас такая процедура?

Фалькон кивнул, умиротворенный невозмутимой уверенностью этой женщины, ее спокойным лицом, ее зелеными незрячими глазами.

— Одна из особенностей моего метода состоит в том, что я лишь изредка буду «подстегивать» разговор. Общение построено так, что вы говорите, а я слушаю. Моя единственная задача — направлять ваши мысли в должное русло или подсказывать, если вы зайдете в тупик. Но я задам тему.

Она повернула выключатель, запускавший пленку, и мягкими, но уверенными пальцами сжала запястье Фалькона.

— Доктор Валера сообщил мне, что у вас появились симптомы стресса. Я чувствую, что в данный момент вы испытываете тревогу. Он говорит, что нарушение вашего душевного равновесия произошло в начале расследования особо жестокого убийства. Он упомянул также о вашем отце и еще о том, что вы не желаете, чтобы вами занимался специалист, который знаком с работами вашего отца. Есть у вас какие-нибудь соображения, почему первый инцидент… В чем дело?

— А что случилось?

— Вы остро прореагировали на слово «инцидент».

— Оно встречается в дневниках моего отца, которые я недавно начал читать. Отец называет так какое-то событие, происшедшее, когда ему было шестнадцать лет, и заставившее его уйти из дома. Но он нигде не объясняет, что же случилось.

Убедившись на собственном опыте в эффективности ее метода, Фалькон поборол в себе желание высвободить запястье. Похоже, Алисия Агуадо отлично слышала не только биение его сердца, но и содрогания его души.

— Как по-вашему, не это ли заставило его вести дневник? — спросила она.

— Вы имеете в виду желание осмыслить «инцидент»? — произнес Фалькон. — Не думаю, что это входило в его намерения. Отец вообще не взялся бы за писание, если бы не один из его товарищей, подаривший ему тетрадь, чтобы он заносил в нее свои мысли.

— Такие люди бывают посланы судьбой.

— Как мне послан этот убийца.

В наступившем молчании она обдумывала его фразу.

— Все, что говорится в этой комнате, не выходит за пределы ее стен, включая полицейскую информацию. Пленки с записями хранятся в запертом сейфе, — объяснила она. — Я хочу, чтобы вы описали мне момент, с которого все началось.

Фалькон в красочных подробностях рассказал ей про Рауля Хименеса. Про то, что убийца заставлял Хименеса смотреть на что-то невыносимо ужасное. Про то, как, должно быть, чувствовал себя несчастный, когда, придя в себя, обнаружил, что у него нет век; про страшные увечья, которые он себе нанес, пытаясь уклониться от чудовищных зрительных образов, навязанных ему убийцей. Фалькон был уверен, что слетел с катушек, когда увидел изуродованное лицо Хименеса, потому что прочитал на нем боль и ужас человека, которого поставили лицом к лицу с его глубинными страхами.

— Вы думаете, — спросила она, — что убийца считает себя профессиональным психологом или психоаналитиком?

— То есть вы хотите узнать, считаю ли я его таковым?

— А вы считаете?

Они молчали, пока Алисия Агуадо не решила продолжить беседу:

— Вы, как я понимаю, уловили некую связь между этим убийством и вашим отцом.

Фалькон рассказал ей о танжерских фотографиях, которые он нашел в кабинете Рауля Хименеса.

— Мы тоже там жили в то же самое время, — объяснил он. — Мне казалось, что на этих фотографиях я обязательно найду отца.

— И это все?

Хавьер немного согнул руку, ощущая неловкость из-за того, что она читает по его запястью.

— Я думал, что там же найду еще и фотографию матери, — сказал он. — Она умерла в Танжере в шестьдесят первом году, когда мне было пять лет.

— И вы нашли ее? — немного помедлив, спросила Алисия.

— Нет, не нашел, — ответил он. — Зато на заднем плане одного из снимков я разглядел своего отца, целующегося с женщиной, которая впоследствии стала моей второй матерью… я хочу сказать, его второй женой. Судя по дате на обороте снимка, он был сделан еще до того, как умерла моя мать.

— Неверность не такое уж редкое явление, — заметила она.

— Моя сестра согласилась бы с вами. Она сказала, что отец «не был ангелом».

— Это как-то повлияло на ваше отношение к отцу?

Мысль Фалькона активно работала. Впервые в жизни он обследовал узкие закоулки своего сознания. От напряжения у него на лбу выступил пот, он стер его тыльной стороной руки.

— Ваш отец умер два года назад. Вы были духовно близки с ним?

— Мне казалось, что был. Он любил меня больше, чем брата и сестру. Я… я… но теперь я и сам не знаю.

Фалькон поведал ей о последней воле отца и о том, что он, ослушавшись его, стал читать дневники.

— И что тут странного? — спросила она. — Знаменитые люди, как правило, хотят что-то оставить потомкам.

— Там было письмо, в котором отец предупреждал меня, что это путешествие во времени, вероятно, окажется мучительным.

— Но тогда зачем вы в него пустились?

Попав в мозговой тупик, Фалькон врезался в плоскую белую стену паники. Его молчание затягивалось.

— Напомните мне, что особенно вас поразило в убийстве Хименеса, — попросила она.

— Что его принуждали смотреть…

— Вспомните, кого вы искали на фотографиях жертвы?

— Мою мать.

— Почему?

— Не знаю.

В наступившей тишине Алисия встала, включила чайник и заварила какой-то травяной чай, потом ощупью достала китайские чашки, налила в них чай и снова взялась за его запястье.

— Вы интересуетесь фотографией? — продолжила она.

— Интересовался до недавнего времени, — ответил Фалькон. — У меня в доме даже есть специальная темная комната. Мне нравится черно-белое фото, я люблю сам проявлять и печатать.

— Как вы смотрите на фотографию? — спросила она. — Что вы в ней видите?

— Напоминание.

Он рассказал ей о любительском фильме, который смотрел днем, и о том, как он довел его до слез.

— Вы часто в детстве ходили на пляж?

— О да, в Танжере пляж был очень близко от города… то есть практически в его черте. Летом мы ходили туда каждый день. Мои брат и сестра, моя мать, горничная и я. Иногда только мы с мамой.

— Так… вы и ваша мать.

— Вы хотите спросить, где был мой отец?

Она не ответила.

— Отец работал. У него была мастерская. С окнами на пляж. Я изредка бывал там. Но я знаю, он за нами наблюдал.

— Наблюдал за вами? Как это?

— У него был бинокль, и он иногда разрешал мне в него посмотреть. Отец помогал мне найти их на берегу… маму, Мануэлу и Пако. Он говорил мне: «Это наша с тобой тайна», или: «Так я за вами присматриваю».

— Присматривает за вами?

— Вы хотите сказать, что создается впечатление, будто он шпионил за нами, — произнес Фалькон, — но это полная бессмыслица. Зачем человеку шпионить за собственным семейством?

— А в том фильме, который вы смотрели сегодня, хоть раз показался отец семейства?

— Нет, он был за кадром.

Алисия спросила его, зачем он смотрел этот фильм, и он рассказал ей всю историю Рауля Хименеса. Она слушала его с явным интересом и остановила только раз, чтобы заменить пленку.

— Так зачем вы смотрели этот фильм? — снова спросила она, когда он закончил свой рассказ.

— Я же только что объяснил вам, — сказал он. — Битых полчаса я…

Он замолчал и задумался на несколько долгих, бесконечно мучительных минут.

— Я говорил вам, что вижу в фотографиях напоминание, — продолжил он. — Они меня завораживают, потому что у меня проблемы с памятью. Я сказал вам, что мы ходили на пляж всей семьей, но на самом деле я этого не помню. Не вижу зрительно. Не ощущаю плотью и кровью. Я придумал это, чтобы заполнить пустоты. Я знаю, что мы ходили на пляж, но в моих собственных воспоминаниях этого нет. Я понятно говорю?

— Вполне.

— Я хочу, чтобы старые фильмы и фотографии оживили мою память, — пояснил он. — Когда я беседовал с Хосе Мануэлем Хименесом о трагедии, разыгравшейся в его семье, он сказал мне, что с трудом вспоминает свое детство. Тогда я попытался воскресить свои самые ранние воспоминания и испугался, осознав, что их нет.

— Теперь, я думаю, вы готовы ответить на мой вопрос, почему вы начали читать дневники, — произнесла Алисия.

— Да, да, — встрепенулся он, словно его внезапно осенило. — Наверно, я не послушался его потому, что надеялся отыскать в дневниках разгадку тайны моей памяти.

Пленка, щелкнув, остановилась. Приглушенные звуки города наполнили комнату. Он ждал, когда Алисия заменит пленку, но она не пошевельнулась.

— На сегодня все, — сказала она.

— Но я только начал.

— Я знаю, — кивнула она. — Но мы и не собирались распутать весь клубок ваших проблем за один сеанс. Это длительный процесс. В нем нет кратчайших путей.

— Но мы же только что… мы как раз добрались до сути дела.

— Верно. Первый сеанс прошел прекрасно, — заметила она. — Я хочу, чтобы вы немного подумали. Мне надо, чтобы вы спросили себя, находите ли вы какое-то сходство между семьей Хименеса и своей собственной.

— В обеих семьях одинаковое число детей… Я был младшим…

— Сегодня мы не будем об этом говорить.

— Но мне необходимо продвинуться вперед.

— Вы уже продвинулись, но человеческое сознание способно воспринять только определенную дозу реальности. Сначала вам надо освоиться с ней.

— С реальностью?

— Именно к этому мы и стремимся.

— Но где же мы тогда сейчас находимся, если не в реальности? — спросил он, ощутив укол тревоги. — Я ежедневно получаю такую инъекцию реальности, какой не получает никто из моих знакомых. Я детектив, расследующий убийства. Жизнь и смерть — вот чем я занимаюсь. Разве есть что-нибудь более реальное?

— Но это не та реальность, о которой мы говорим.

— Растолкуйте так, чтобы я понял.

— Сеанс закончен.

— Объясните мне только это одно.

— Ладно. Я приведу вам одну физическую аналогию, — сказала она.

— Любую… мне необходимо понять.

— Десять лет назад я разбила бокал, и, когда собирала осколки, крошечная частичка стекла вонзилась мне в большой палец. Самой мне не удалось ее вытащить, а врач из-за обилия нервов в этой области не захотел делать надрез. В течение нескольких лет палец иногда побаливал и ничего больше, но все это время организм, как мог, защищался от кусочка стекла. Он наращивал вокруг осколка слои кожи, пока не сформировалось нечто вроде маленькой горошины. И в один прекрасный день организм выбросил стекло. Горошина вышла на поверхность, и ее извлекли из пальца с помощью сульфата магния.

— И та реальность, о которой мы с вами здесь говорим, сродни такому осколку? — спросил он.

— Частички битого стекла могут проникнуть и в сознание, — сказала она, и одна мысль об этом вызвала у Фалькона тошноту. — Порой они причиняют мучительную боль, если их ненароком задеть. Мы загоняем их на периферию сознания, думая, что можем о них забыть. Наше сознание даже пытается обезопасить себя от этих осколков, обволакивая их слоями… лжи. Таким образом, мы существуем независимо от стеклянной занозы, пока что-нибудь не стрясется и она без всякой видимой причины не начнет проталкиваться из глубин подсознания к сознанию. Разница между ментальной сферой и физической состоит в том, что мы не можем ускорить этот процесс с помощью сульфата магния.

Фалькон встал и прошелся по приемной. Эти крошечные стекляшки, устремляющиеся к поверхности, еще подбавили страха. Казалось, он слышал, как они похрустывают в голове… словно скованное льдом поле. Еще одна физическая аналогия?

— Вы напуганы, — заметила она, — что вполне нормально. Пережить такое непросто. Требуется большое мужество. Но есть ради чего мучиться, поскольку наградой станет подлинный душевный покой и возрождение всех возможностей.

Фалькон спустился по лестнице и окунулся в темноту улицы, обдумывая последнюю фразу Алисии и свыкаясь с фактом, что, по ее мнению, он достиг рубежа, за которым конец возможностей становится вероятностью.

Он быстро зашагал к центру и обогнал группу молодых людей. Почти все улицы, еще не опомнившиеся от экстаза и буйства Страстной недели, были пустынны. Барам предстояло открыться лишь завтра, когда севильцы вернутся к своему обычному образу жизни. Фалькон проходил по площадям, где обычно даже в будние дни толокся народ, а сейчас царили тьма и тишина, нарушаемая лишь отдельными голосами, как будто уже наступил тот час, когда вышедшие на работу дворники делятся впечатлениями о вчерашнем футбольном матче. Его мозг был полностью свободен от суеты повседневной жизни, когда некогда думать и каждое действие автоматически порождает следующее.

Голоса смолкли. Идти домой не хотелось. Фалькон с удовольствием побродил бы вот так еще несколько часов. Он стал сравнивать семейство Хименеса со своим. Да, его семью тоже разбросало в разные стороны. Хотя, пожалуй, нет. Это чересчур сильно сказано. Внезапная кончина его матери не разбила их семью, она оставила на ней волосяные трещины, как на глазурованной керамике. В памяти всплыло растерянное лицо отца, переводящего взгляд с Пако на Мануэлу, с Мануэлы на Хавьера. Каким-то образом Фалькон увидел и собственное ошарашенное лицо в тот миг, когда он задохнулся от сознания, что у него украли весь его мир. Эти воспоминания всколыхнули в нем черную волну беспросветной жути, так что он ускорил шаги по отшлифованным булыжникам.

Ему вспомнились лучшие времена. Солнечная Мерседес, женщина, ставшая второй женой отца. Хавьер сразу влюбился в нее. Но теперь на ее память легла тень фотографии, которую он нашел в квартире Рауля Хименеса: отец, целующийся с Мерседес, когда еще не умерла его мать. На Фалькона повеяло еще большей жутью, и он пустился бегом через Новую площадь мимо деревьев в уборе из волшебных огоньков. Теперь тут круглый год Рождество. Его невидящий взгляд скользнул по залитому светом совершенству «МаксМары» — идеальным костюмам на неизменно совершенных манекенах. Он молил о более примитивной жизни без тех мыслей и эмоций, которые раздирали ему душу, от которых у него, как у тяжело контуженного, исходило кровью нутро, хотя на внешности это почти не отражалось.

Когда он шел, вернее трусил, по улице Сарагосы, его лоб покрылся испариной, а под ложечкой засосало — вроде бы от голода, так что ему подумалось, что надо бы завернуть в «Каир» и перехватить там merluza rellena de gambas.[89] Он вообще-то предпочитал sangre encebollada, но жареная кровь с луком требовала более спокойного желудка. Он миновал галерею Рамона Сальгадо с единственной скульптурой в освещенной витрине. За ней находилось типичное для Севильи здание с кафе на первом этаже и дорогим рестораном на втором, где любили обедать бизнесмены и адвокаты с женами и любовницами.

На верхней ступени, спиной к лившемуся из дверей свету и к мужчине, подававшему ей пальто, стояла Инес. У нее была высокая прическа, которую она делала только в особых случаях — чтобы выглядеть привлекательной и сексуальной — и никогда не носила на работу. Фалькон не успел разглядеть ее кавалера, так как, подхватив Инес под руку, он быстро нырнул с ней в темноту улицы. Они направились в сторону проспекта Рейес-Католикос. За ними никто не последовал. Это был ужин на двоих. У Фалькона сердце ушло в пятки, когда Инес мимоходом оглянулась, но тут же послышался частый перебор ее высоких каблуков по булыжникам: это она догнала своего спутника. Фалькон двинулся за ними по другой стороне улицы. Недавний голод и утомление были забыты, поскольку разум заработал на новом топливе.

Парочка пересекла проспект Рейес-Католикос, миновала уже закрывшийся бар «Ла-Тьенда». Затем через улицу Байлен вышла к задней стене Музея изящных искусств и, обогнув его, устремилась через Музейную площадь. Фалькону пришлось топтаться на месте, пока они не скрылись в глубине улицы Сан-Висенте. Когда он последовал за ними, улица уже была пуста. Он помотался по ней взад-вперед, спрашивая себя, а не почудилось ли ему все это, или, может, тот тип живет где-то поблизости, на этой самой улице, в километре от его дома.

Фалькон ретировался домой, разбитый, как целая армия. Голод так и не пробудился, и им целиком завладела усталость поражения. Он постоял под душем, но, смыв дневной пот, не добился ощущения свежести. Потом принял таблетку снотворного и залез под одеяло. Он лежал, уставившись в убегающий ввысь потолок, зачарованный белыми вспышками посреди дороги, которая раскручивалась перед ним в ярком свете фар. Мозг сверлила мысль: нужно встряхнуться, засыпать за рулем опасно. Смятение вызвало у него потерю ориентации. Он вытянул вперед руку, ожидая, что сейчас все полетит в тартарары, что в поле его зрения внезапно ворвется шлагбаум, откос или смертоносное дерево, которое не объехать. Его кинуло в сон, как через разбитое ветровое стекло — в ночь.

Отрывки из дневников Франсиско Фалькона

12 октября 1943 года, Триана, Севилья

Мне здорово повезло — армейский грузовик подвез меня от Толедо до самой Севильи. Страна поставлена на колени, нет бензина и почти нет еды. На дорогах пусто, если не считать изредка попадающихся повозок, запряженных тощими лошадьми или мулами.

Я снял комнату у тучной, похожей на марокканку, женщины с длинными, до пояса, черными волосами, которые она скручивает в тугой пучок. У нее черные, как угли, глаза, и она постоянно исходит потом, как будто вот-вот грохнется в обморок. Ее груди давно разошлись и существуют порознь, каждая у своей подмышки. Она еле таскает свой огромный, как бурдюк, живот, который колышется при ходьбе под подолом широкой черной юбки. Лодыжки у нее красные и опухшие, и, ползая из комнаты в комнату, бедняга кряхтит от боли. Я бы с удовольствием ее зарисовал, предпочтительно в обнаженном виде, но у красотки имеется сожитель, тощий, как деревенский кобель, и каждое утро он, как я слышу, любовно натачивает свой ножик, прежде чем выйти из дома. В комнате стоит комод с запертыми ящиками и кровать, над изголовьем которой висит изображение Девы Марии. Эту комнату я снял, потому что ее окна выходят во дворик, куда не заглядывает никто, кроме хозяйки, развешивающей там для просушки белье. Я бросил сумки и пошел купить себе материалы для работы и выпивку.

25 октября 1943 года, Триана, Севилья

Во мне, должно быть, сидит солдат, потому что я живу по расписанию, хотя рано больше не встаю. В этом городе если что и происходит, то только после десяти часов утра. Я иду в «Бодеха Салинас», что на улице Сан-Хасинто, выпиваю кофе и выкуриваю сигарету. Я выбрал этот бар потому, что у его владельца, Маноло, всегда есть в погребе бочонок с отменным красным вином, которым он заполняет мою пятилитровую бутыль. Еще он продает мне литрами самогон. Потом я возвращаюсь к себе и работаю до 3 часов пополудни. Отвлекает меня только продавец воды. В 3 часа я иду в бар и съедаю обед с кувшином красного вина, снова наполняю мою бутыль и возвращаюсь к себе, чтобы поспать до 6 вечера. Затем снова работаю до десяти, ужинаю и потом долго сижу у Маноло, потягивая вино в обществе собирающихся здесь идиотов и проходимцев.

29 октября 1943 года, Триана, Севилья

Вчера в «Бодеха Салинас» ко мне подсел один из завсегдатаев, которого все зовут не иначе как Тарзан (по фильму «Тарзан, человек-обезьяна»). У него необъятное брюхо, физиономия словно сложенная из картофелин (Джонни Вайсмюллер[90] пришел бы в ужас) и близко посаженные опухшие глазки. Он устраивается напротив, и все навостряют уши.

«Ну, так, — начинает он, кладя мясистую руку на стол, — откуда у тебя такой фасон?»

«Какой это «такой» фасон?» — спрашиваю я, озадаченный его вопросом.

Вид у Тарзана совсем не зловещий, несмотря на его шишковатое лицо. На нем черная шляпа, которую он никогда не снимает, а только изредка сдвигает на затылок, чтобы поскрести лоб.

«А такой, что сразу видно, что ты нездешний», — отвечает он спокойно, но его прицельный взгляд сквозь щелки заплывших глаз упирается в меня, как дуло револьвера.

«Я не совсем понимаю, что вы имеете в виду».

«Ты не из Севильи. Ты не андалузец».

«Я жил в Марокко, в Тетуане и Сеуте», — отвечаю я, но это его не удовлетворяет.

«Ты разглядываешь нас и что-то записываешь. У тебя глаза старика на молодом лице».

«Я художник, — объясняю я, — и делаю записи, чтобы не забыть то, что видел».

«А что ты видел?» — спрашивает он.

Тут только до меня доходит, что эти люди не верят, что я тот, за кого себя выдаю. Они думают, что я из гражданской гвардии (те всегда не местные) или еще того хлеще.

«Я был солдатом, — говорю я, избегая упоминать Легион, — воевал в России с «Голубой дивизией».

«Где?» — интересуется кривоногий парень, считающийся неплохим пикадором.

«В Дубровке, Теремце и Красном Бору», — отвечаю я.

«А я участвовал в боях в Шевелеве», — говорит он, и мы жмем друг другу руки.

Все с облегчением вздыхают. Просто не представляю, как им могло взбрести на ум, что сотрудник тайной полиции может открыто сидеть в баре, строча доносы на них (тупейших из всех тупиц Южной Испании).

15 декабря 1943 года, Триана, Севилья

В баре появился молодой человек лет двадцати по имени Рауль. Все его знают и любят. Он работал в Мадриде, но в этот первый вечер только о том и болтал, что собирается поехать в Танжер, где есть шанс разбогатеть. Ему стали поддакивать и советовать поговорить с El Marroqui, то есть со мной. Р. сел за мой столик и начал распространяться о том, как сколачиваются состояния на вывозе из Танжера контрабандного товара. Я ему сказал, что у меня достаточно денег и что меня интересует исключительно мое будущее художника. А он продолжал твердить, что можно здорово подзаработать на американских сигаретах, как, впрочем, на чем угодно, поскольку американцы блокируют испанские порты. Беспокоился он лишь о том, чтобы после вывода из России «Голубой дивизии» отношение американцев к Франко не смягчилось и они не сняли блокаду. Тут я встрепенулся, смекнув, что он не простой идиот, у которого на уме одни песеты, а человек, понимающий реальную ситуацию. Я предложил ему выпить. С ним намного веселее, чем с любым другим посетителем «Бодеха Салинас». Я узнал от него, что, поскольку Танжер имеет статус свободного порта, все ввозимые туда товары не облагаются никакими налогами и пошлинами. Компании, покупающие и продающие эти товары, также не обязаны платить налоги. Все очень дешевое. Единственное, что требуется, это приобрести товар, переправить его через пролив и загнать втридорога. И все было бы великолепно, если бы у него имелись деньги на покупку и судно для транспортировки груза. Но такие мелочи его не волнуют. «Сначала можно к кому-то наняться. Войти в курс дела, а потом уж начать действовать самостоятельно. Где крутятся деньги, — заявил он, пристально глядя на меня юными незамутненными глазами, — там непременно опасно».

Я поинтересовался, зачем он мне-то это сообщает, и получил простой ответ: «За риск платят повышенные премиальные».

Р. уезжал в Мадрид поработать на стройке, но его наниматель вскоре разорился. Тогда он втерся в компанию «чистоботиночников». Только богатые начищают обувь до блеска. Они навели его на мысль, что деньги идут к тем, кто знает что-то, чего не знают другие. Р. стал прислушиваться к их разговорам, которые крутились вокруг Танжера и сводились к следующему: администрация там состоит исключительно из испанцев, причем сплошь продажных, и в обозримом будущем изменений не предвидится. Р. уже все продумал. Я вынужден был напомнить ему, что не нуждаюсь в средствах. Но он горячо принялся мне возражать, убеждая, что даже известные художники получают за свои труды очень мало. К концу вечера мы изрядно напились, и он попросил разрешения переночевать у меня на полу. Он парень приятный, поэтому я согласился при условии, что он уйдет до того, как я начну работать.

21 декабря 1943 года

Меня ограбили. Мы с Р. вернулись из «Бодеха Салинас», отперли дверь и обнаружили, что кто-то проник в комнату через дворик и унес все, кроме моих записных книжек, набросков и картин. Исчезли мои вещи, краски и даже Дева Мария, что висела над кроватью, и это самое худшее, потому что за ее рамкой были спрятаны все мои деньги. У меня осталось только то, что лежало в карманах. О случившемся я сообщил хозяйке и, будучи вне себя от злости, намекнул, что подозреваю одного обитателя дома, который пользуется двориком. Она набросилась на меня с бранью, и мы разругались с ней в пух и прах. Позже мы с Р. нашли во дворике глиняные черепки, и он показал мне место, где грабитель, должно быть, перелез через стену, пользуясь, как лестницей, горшками, вделанными в штукатурку.

22 декабря 1943 года

Жирная марокканская сука неумолима. Она явилась ко мне вместе со своим беспородным сожителем и еще парочкой местных бандитов с требованием убираться подобру-поздорову. Меня подмывало им хорошенько профессионально накостылять, но тогда мне светили бы объяснения с гражданской гвардией и, вероятно, тюрьма. Поэтому мы с Р. ретировались. Он не отстает от меня, и сейчас мы пешком направляемся на юг, в Альхесирас.

27 декабря 1943 года

Порой русские казались мне нищими забитыми людьми, но попадавшиеся нам по дороге деревни убедили меня, что эта часть Испании застряла где-то в средневековье, лишенная надежды и повенчанная с безумием. Часто приходилось встречать людей, воющих на луну. В одной деревне Р., рыская в поисках еды, наткнулся на мальчика в железном ошейнике, цепью прикованном к стене. Заглянув в его глаза с огромными зрачками, Р. не увидел в них ничего человеческого.

5 января 1944 года, Альхесирас

Мы добрались сюда полумертвые от голода и в лохмотьях, в которые превратила нашу одежду стая диких собак, еще более оголодавших, чем мы. Трех я убил голыми руками, прежде чем псы обратились в бегство, основательно нас искусав. Р., и раньше относившийся ко мне с уважением, теперь смотрит на меня с благоговейным страхом. Этот мальчик обладает проницательностью, от которой мне как-то не по себе.

7 января 1944 года, Альхесирас

Испания в нынешнем состоянии непригодна для жизни. Африка так близко, прямо рукой подать — ее видно через пролив. Я чувствую ее аромат и сам удивляюсь, насколько сильно хочу туда вернуться.

Р. явился с известием, что нашел контрабандиста, который готов дать нам работу, стол и кров на корабле с гарантией, что через два месяца он высадит нас в Танжере, заплатив по 10 долларов каждому. Если мы сработаемся, то сможем по истечении этих двух месяцев по новой обговорить с ним условия. Я спросил Р., что нам придется делать, но его подобные мелочи не волнуют. Что бы ни пришлось. Он извлек из кармана две сигареты, и я заткнулся. Сначала меня самого удивляло, почему я до такой степени ему подчиняюсь, но потом мне вспомнились все эти отставные легионеры, которые возвращались в Дар-Риффен, не сумев приспособиться к окружающему миру.

Р. кое-что рассказывает мне о себе, словно хочет привязать меня покрепче. Рассказывает по-деловому, без эмоций. Так, в 1936 году в его деревню приехал грузовик, набитый анархистами, которые потребовали у мэра, чтобы им выдали всех фашистов. Тот сказал, что они сбежали. Через два дня анархисты вернулись с поименным списком. Среди прочих там были и родители Рауля. Анархисты согнали людей в овраг и расстреляли. «В тот день погибли почти все, кого я знал», — сказал он. Ему тогда было двенадцать лет.

10 января 1944 года, Альхесирас

Корабль контрабандиста оказался старой рыбацкой посудиной метров пятнадцати в длину и метров трех-четырех в ширину с большим кормовым трюмом и парой кают в носу. Под тесной рулевой рубкой с двумя треснувшими смотровыми стеклами — машинное отделение, где мы и нашли Армандо, коренастого брюнета с грязным заросшим щетиной лицом. У него мягкие карие глаза, но тонкие, растянутые в напряженной улыбке губы. Я лично расположился к Армандо, особенно когда он поставил перед нами миску тушеной фасоли с помидорами, чесноком и chorizo. Он сказал, что в одной из кают есть одежда, которая подойдет нам больше его собственных обносков. Мы наелись и напились до отвала, но, даже разомлев, я не забыл спросить А., чьи костюмы мы будем носить. Оказалось, что вещи принадлежали двум нашим предшественникам, которых застрелили какие-то итальянцы. Р. поинтересовался, как ему самому удалось спастись, на что А. резко ответил: «Я убил итальянцев».

После грязного, обтерханного Альхесираса Танжер кажется средоточием процветания. В порту теснятся суда, все краны работают без передышки. Кругом тьма марокканцев — одни копошатся кучно под остроконечными капюшонами своих джелаб, другие спешат куда-то, согнувшись под тяжестью грузов. Грузовики и легковушки медленно ползут прямо через толпу; чаще всего это большие американские авто. Над самым портом высится отель «Континенталь». Другие отели — «Биарриц», «Сесиль», «Мендес» — расположились вдоль проспекта Испании. Мне стало дурно при мысли, что мой отец, возможно, переехал сюда, чтобы нажиться на этом ажиотаже.

Р. запрыгал по палубе, вопя от радости. А. ошарашенно посмотрел на меня и спросил, из-за чего шум. Я объяснил ему, что Р. чует деньги, как кобель течную суку. А. потер подбородок своей мозолистой ладонью, словно скребком. Мне бы хотелось нарисовать эти руки… и его лицо, в котором чувственность мешается с грубостью.

Как только мы бросили якорь, А. о чем-то пошептался с Р., и тот мгновенно исчез. А. закурил трубку, потом протянул мне бумагу и табак — скрутить сигарету. Он выпустил клуб дыма и произнес: «Вы лучшие из всех моих подручников». Я ответил, что мы, собственно говоря, еще ничего не сделали. «Ну так сделаете, — сказал он. — Р. будет торговать, а ты — убивать». От этих его слов у меня похолодело в животе. Неужели это все, что он прочел по моему лицу? Но тут я сообразил, что это Р. натрепался.

11 января 1944 года

Ночью мы отплыли. Р. вернулся через несколько часов в сопровождении американца и двоих марокканцев с тележкой, на которой стояли две двухсотлитровые цистерны с мазутом. А. еще ни разу не покупал топливо так дешево. Р. и А. обговорили еще какие-то цены, и к девяти вечера мы уже подняли на борт мешки с турецким горохом и мукой и восемь канистр с бензином. Р. предложил вести конторские книги. А. спросил: «Что еще за книги?» Р. умеет читать и писать, но особенно он силен в счете. Ему в одиннадцать лет пришло в голову, что надо завести семейную конторскую книгу. «Отец с матерью ездили на рынок и там одно покупали, другое продавали. Я все это записывал, а через полгода уже мог им сказать, на чем они зарабатывают, а на чем теряют». Рынок был в соседней деревне. «Теперь, надеюсь, тебе ясно, почему анархисты расстреляли твоих родителей», — сказал я. Оказывается, ему это никогда не приходило в голову.

13 января 1944 года

Мы некоторое время болтались в открытом море, ожидая наступления темноты, чтобы войти в небольшую рыбацкую деревню Салобренья. А. просигналил кому-то и, получив нужный отзыв, пришвартовался. Пока мы ждали, А. разрешил мне осмотреть его единственный дробовик с серебряной гравировкой над спусковой скобой. «Произведение искусства как орудие убийства», — заметил я. Меня только смущало, что придется ограничиться двумя выстрелами, но А. заверил меня, что залп дроби в момент прогонит любого. Они ушли по делам, а я остался сторожить судно. Через полчаса они вернулись, переругиваясь на ходу. Покупатели не приняли назначенную Р. непомерно высокую цену. А. был в ярости из-за того, что теперь ему придется плыть в другой порт и искать другого покупателя. Р. уговаривал его набраться терпения, потому что они наверняка вернутся. А. мерил шагами палубу. Р. курил. В 3 часа ночи Р. велел А. запускать двигатели. Когда Р. уже готовился отваливать, я заметил четырех мужчин, бегущих в нашу сторону. Я взял палубу под прицел. Деньги перешли из рук в руки. Мы разгрузились и отчалили до наступления рассвета.

15 января 1944 года

Р. объяснил А., что если бы тот согласился на цену, предложенную в Салобренье, то ничего не выиграл бы, а если бы заплатил столько, сколько всегда, за мазут, то понес бы убытки. Р. внушал ему, что перевозимый им груз чересчур громоздок и не слишком рентабелен для такого маленького бота, и убеждал его заняться сигаретами. «Сигареты — это новые деньги. За них можно купить все. Франки, рейхсмарки, лиры — ничто в сравнении с ними». А. прямо-таки побелел от страха. На сигаретах сидят итальянцы, и он не хочет с ними связываться. Р. показал на меня со словами: «Он бывалый солдат, из Легиона, воевал в России. Нет таких итальянцев, которые ему под стать». Р., видать, хорошо подготовился. Мы с ним это не обсуждали. А. вопросительно на меня посмотрел, и я сказал: «С одним дробовиком я не справлюсь. Если вы собираетесь перейти на сигареты, нам понадобится, как минимум, автомат». Услышав это, Р. покатился со смеху. «Один автомат! — воскликнул он. — Тот американец, что продал нам мазут и бензин… он может достать все, что душе угодно: гаубицу, танк «Шерман», бомбардировщик «Б-17»… хотя, как он говорит, придется чуть дольше повозиться».

29 января 1944 года

Союзники на прошлой неделе высадились в Анцио, и Р. очень обеспокоен тем, что с окончанием войны рухнет его драгоценный рынок. Я ему говорю, что союзникам придется еще попотеть и что немцы так легко не сдадутся. Р. рвется заиметь собственное судно, и я ему напоминаю, что мы еще не заработали даже те первые 10 долларов, не говоря уже о сумме, достаточной для того, чтобы купить хотя бы шлюпку. А., по настоятельной просьбе Р., учит его всем моряцким хитростям — как читать морскую карту, прокладывать курс, ориентироваться по компасу и звездам. Я тоже присутствую на этих занятиях.

20 февраля 1944 года

А. продолжал гнуть свою линию, и мы курсировали туда-сюда с турецким горохом, мукой и бензином, пока Р. не провернул одно необычное дельце, договорившись чуть ли не задаром перевезти на Корсику партию черного перца. Отправителем груза был немец, приехавший из Касабланки и купивший этот товар в городе у какого-то еврея. Я не мог взять в толк, зачем корсиканцам столько черного перца, но, когда немец узнал, что я говорю на его языке и сражался в России, он доверительно сообщил мне, что перец потом переправят в Германию, на военный завод.

24 февраля 1944 года

Мы прибыли на Корсику, и Р. ужасно доволен тем, что установил деловые связи с немцами и корсиканцами. Похоже, теперь мы сможем забрасывать сигареты на Корсику, перекладывая заботы о доставке их в Марсель или Геную на корсиканцев. Р. втолковывает А., что так мы получим большую прибыль при меньшем риске. А. с подозрением относится даже к такой простой операции. Он король, потому что у него есть корабль, и ему невдомек, что без смекалки Р. от его дурацкого корыта не будет никакого проку.

У нас с А. зашел разговор о том, в чем разница между крестьянами и моряками. В моряках живет страх перед морем. Могущество моря заставляет их держаться вместе. Они при любых обстоятельствах придут друг другу на помощь. У крестьян есть только их кусок земли, что делает их ограниченными собственниками. В них живет не страх, а подозрительность. Они молчаливы, потому что любое неосторожное слово может сыграть на руку их соседу. Им природой назначено охранять и расширять. Если крестьянин видит, что его сосед оступился и упал, он сразу начинает строить планы. Свои рассуждения А. завершает выводом: «Я моряк, а твой приятель Р. крестьянин».

Р. сводит меня с ума своими мечтами о собственном судне.

1 марта 1944 года

Сгрузившись у корсиканцев, мы порожняком пошли в Неаполь, чтобы Р. поискал там какого-нибудь итальянца, с которым можно вести дела. От корсиканцев он узнал, что сначала надо получить разрешение. А. не захотел сходить на берег, и я понял, как глубоко запала ему в память та стычка с итальянцами.

12 марта 1944 года

Р. вознамерился доказать А., какой прибыльной может быть хорошо организованная сделка с итальянцами. Наш бот был до отказа набит сигаретами «Лаки Страйк». Мы с трудом выгородили себе место для сна среди ящиков, коробок и просто наваленных грудами пачек. А. нервничал. Он вложил все свои деньги в эту партию товара. Под покровом ночи мы проскользнули в Неаполитанский залив и застыли во враждебной черноте неподвижного моря, поджидая. Р. пришел ко мне в каюту, где я возился с автоматом. Он велел мне быть наготове, не высовываться и при первом сигнале тревоги валить всех без разбора, не задавая лишних вопросов. «Разве у нас нет разрешения?» — спросил я. «Бывает, что право на такое разрешение приходится добывать с боем. Это люди непредсказуемые». Я поинтересовался, почему он в таком случае не предупредил А., а он ответил: «Каждый должен думать своей головой. Предоставляя думать другим, изрядно рискуешь».

Я проверил магазины — все четыре были полны — и задвинул один в казенник. О борт плеснулась вода. Через несколько минут раздался приближающийся рокот двигателя. Я погасил сигарету, поднялся в рулевую рубку и пристроился на корточках под треснувшими стеклами. Я почувствовал в Р. какую-то перемену, но у меня не было времени об этом задуматься. Чужое судно уже подваливало к нашему борту, светя прожектором. Буфера из старых шин взвизгнули и заскрипели, сплющившись от тычка. До меня долетел голос итальянца, певучий и совсем не угрожающий. Я осторожно приподнялся и посмотрел в стекло. А. и Р. стояли у носового леера метрах в трех от меня. Итальянец понимал по-испански. Вдруг двое мужчин перелезли через фальшборт на корму и нырнули за заднюю, глухую стенку рулевой рубки. Я сообразил, что дело пахнет керосином. Послышался шорох: те двое возились за стенкой, задевая одеждой доски. Не это ли первый сигнал тревоги? Кто-то вскрикнул, и я, недолго думая, прорезал короткой очередью стенку рулевой рубки. Потом выскочил наружу и одним прыжком перемахнул через два леера прямо на палубу к итальянцам. На нашей палубе не было ни души. Я быстро обежал корму итальянского бота. Неожиданно взревел мотор, и, полоснув очередью по рубке, я убил двух находившихся в ней мужчин. Потом заглушил мотор. Итальянский бот успел отделиться от нашего и по инерции продолжил движение. Я прислушался, осмотрел палубу и спустился вниз. В каюте никого. За дверью в трюм — пахнущая дизельным топливом чернота. Упершись спиной в борт, я направил луч найденного в каюте фонаря в проем. Ничего. Никакой стрельбы. В углу трюма сидел, скрючившись, мальчишка лет семнадцати. При нем оказался только небольшой нож. Мальчишка весь трясся от страха. Я вытащил его на палубу. Белая обшивка нашего судна все еще просматривалась в зыбкой темноте. В рубке зажегся свет, заработал мотор. У руля стоял Р. Итальянский мальчик упал на колени и стал молиться. Я велел ему заткнуться, но он уже явно ничего не соображал. Р. бросил мне линь. «Все убиты?» — спросил он. Я показал на мальчика, распластавшегося у моих ног. Р. кивнул и сказал: «Его лучше прикончить». Мальчик взвыл. Р., с которого, как я заметил, ручьем стекала вода, протянул мне пистолет.

«Для убийства мне нужна более веская причина», — заявил я.

«Он все видел», — пояснил Р.

«Пора бы и тебе наконец запачкать руки», — заметил я.

«Они и так уже запачканы», — ответил он.

Сжав в руке пистолет, я схватил скулящего мальчика и кинул его на фальшборт. Плач застрял у него в горле, голова свесилась через планшир.

Я выстрелил ему за ухо. Отдавая Р. пистолет, я подумал: «Вот, значит, на что я способен».

Та же рука, что нажала на спусковой крючок, теперь водит ручкой, выписывая эти слова, и я все так же далек от понимания, как эта рука может быть орудием творчества и смерти одновременно.

Мы взяли курс на Корсику, а трупы по дороге сбросили за борт. Сначала я подвел итальянский бот к нашему. Поднимать и перетаскивать трупы легче было вдвоем. Когда очередь дошла до А., я сказал, что надо бы почтить его память молитвой. Р. пожал плечами. Я повторил ритуал, который мы обычно совершали в Легионе над телами убитых товарищей: выкрикнул его имя и сам же ответил: «Здесь!» Когда мы переваливали тело А. через планшир, я увидел, что он получил две пули: в плечо и в затылок.

Мы выгрузили сигареты и поставили оба бота в сухой док в Аяччо. Там их нам подлатали и перекрасили за деньги, вырученные от продажи сигарет. Р. исчез на целый день и вернулся с документами на оба судна, оформленными на наши имена. Мы отправились в Картахену и зарегистрировали боты под испанским флагом, сменив их названия. Мы до сих пор не удосужились обсудить случившееся, но чем дальше уходит в прошлое тот злополучный инцидент и чем больше стирается память об А., тем лучше я понимаю, что один из талантов Р. заключается в умении «сжигать за собой мосты». Ко мне его привязывает то, что однажды он поделился со мной единственным важным для него воспоминанием о смерти родителей. По-моему, тогда же он решил, что воспоминания скорее вносят в отношения разлад, чем ясность, и компенсируют отсутствие близости лишь тоской по былому, а потому совершенно бессмысленны.

14 марта 1944 года

У нас с Р. состоялся такой разговор:

Я: Что случилось с итальянцами?

Р.: Ты сам видел, ты же был там.

Я: Я не видел, с чего все началось.

Р.: Тогда почему ты открыл пальбу?

Я: Те двое парней, что забрались к нам на борт, явно были лишними. Я стал стрелять при первом сигнале тревоги… как ты велел.

Р.: И это все?

Я: Я услышал крик… и решил, что это сигнал.

Р.: Итальянец выхватил пистолет. Я вскрикнул. Он застрелил А. Я прыгнул в воду, и как раз в этот момент ты дал очередь из автомата. Итальянцы струхнули и приготовились дать деру.

Я: Знаешь, в А. стреляли дважды.

Р.: Что ты имеешь в виду?

Я: У него дырки в плече и в затылке.

Р.: Я был в воде. Может, тот итальянец сделал контрольный выстрел.

Я: Где ты взял пистолет?

Р.: С какой стати ты меня допрашиваешь?

Я: Просто хочу знать, что случилось. Ты сказал, что у тебя руки уже запачканы. А еще раньше сказал, что иногда право на разрешение приходится добывать с боем.

Повисло молчание, во время которого я осознал, что все происходящее у Р. в голове навсегда останется для меня тайной.

Р.: Пистолет принадлежал одному из убитых тобой итальянцев.

Даже если он соврал, это был по крайней мере ответ.

23 марта 1944 года

Хочу кое-что добавить к рассказу о том происшествии, которое я теперь называю «ночным фарсом». В Танжере я пошел к нашему другу-американцу, чтобы купить у него еще один магазин для автомата, и попросил вдобавок патроны для пистолета, который он продал Р. Американец без вопросов выдал мне коробку патронов 45-го калибра. Он, между прочим, заметил, что союзники не могли лучше расстараться для бизнеса, чем отдав Неаполь во власть Вито Дженовезе. Я в первый раз о таком услышал. Американец объяснил мне, что это гангстер из Каморры, которая, как я выяснил позже, есть не что иное, как неаполитанский вариант сицилийской мафии.

С тех пор как мы самостоятельно повели дело, в Р. произошла явная перемена. Он уже не такой душа-парень, каким был прежде. Теперь он приберегает свое обаяние для особых случаев. У меня возникает впечатление, что Р. был выброшен в жизнь с единственным жгучим воспоминанием о расстреле его родителей. Мое бездумное замечание, что их убили именно из-за его сметливости, должно быть, пронзило его как раскаленный штык. Чувство вины, которое я в него вселил, сделало его грубым и жестким. Он взял меня в долю, хотя не знаю, зачем, потому что сейчас ему, похоже, никто не нужен.

30 марта 1944 года, Танжер

Р. выдал мне 100 зелененьких и велел хранить деньги в долларах, а на песеты менять только по необходимости. Я объявил ему, что хочу опять заняться живописью, а он сказал, что я так ничему и не научился.

Я: Это мое предназначение.

Р.: Уважаю твою настойчивость. (Ни черта он не уважает.)

Я: Ты сам говорил, что мы должны думать своей головой.

Р.: Прости меня, но что-то не похоже, чтобы ты думал.

Я: Я хочу посмотреть, чего сумею добиться.

Р.: Ты веришь, что успеха в мире искусства добиваются благодаря таланту?

Я: По крайней мере, с его помощью.

Р.: Ну и дурак.

Я: По-твоему, у Ван Гога, Гогена, Пикассо и Сезанна не было таланта… ты хотя бы примерно представляешь, о ком я говорю?

Р.: Дурак всегда считает других идиотами. Конечно, представляю. Они гении.

Я: А я, значит, нет?

Он пожал плечами.

Я: И когда ты успел стать знатоком живописи?

Он снова пожал плечами и кивнул каким-то проходившим мимо людям. Мы сидели на веранде «Кафе де Пари» на площади Франции.

Я: Каким же это образом крестьянский парнишка из пыльного захолустья научился разбираться в искусстве?

Р.: А каким образом бывший легионер превратился в гения? El Marroqui? Так ты собираешься подписывать свои шедевры?

Я: Гениальность может проснуться в ком угодно.

Р.: Но кто решает? Разве Гоген и Ван Гог были знамениты в свое время?

Я: А с чего ты взял, что я хочу стать знаменитым?

Р. молчал, пристально глядя мне в глаза, и я понял, что сижу напротив человека, который нашел себя, который абсолютно уверен в своей значительности и разглядел во мне то, чего я сам в себе не заметил.

Р.: Зачем ты ведешь эти дневники? Зачем увековечиваешь свою жизнь?

Я: Я просто записываю некоторые события и мысли.

Р.: Но зачем?

Я: Не для чужих глаз.

Р.: А для чего же тогда?

Я: Это моя отчетность, вроде твоих конторских книг.

Р.: Они напоминают тебе, на каком ты свете?

Я: Именно так.

Р.: А ты не думаешь, что однажды люди прочтут их и скажут: «Какой неординарный человек!»?

Иногда думаю, но ему не признаюсь.

Р.: В любом значительном человеке должно быть немного тщеславия.

1 апреля 1944 года

Впервые у нас выдался случай передохнуть, так что Р. может заняться изучением деятельности банков. Мы живем в «Ресиденсиал Альмерия». Тут собрались все национальности и полно одиноких женщин, работающих в сотнях разных компаний, обосновавшихся здесь после начала войны.

Р. наслаждается своими деньгами. Он пошил себе костюм у французского еврея в Пти-Соко и посещает в нем банки. Он обедает в ресторане, который держит одно испанское семейство в шикарном отеле «Вилла де Франс». Пообедав, он совершает короткую прогулку до Рю-Олланд, а потом опять поднимается в горку, к отелю «Эль Минзах», где выпивает чашечку кофе с бренди. Его тщеславие проявляется в том, что ему нравится строить из себя богатея. Правда, игра стоит свеч, поскольку он завязывает деловые отношения и заключает сделки в этих местах, где крутятся дельцы черного рынка, выискивающие людей вроде Р., чтобы переправить свои товары в Европу.

Я люблю посидеть на солнечной веранде «Кафе Сентраль» в медине и понаблюдать за суетой Соко-Чико. Ночами меня манит неряшливость порта. Там есть испанский бар под названием «Ла Map Чика» с опилками на полу и старой потаскушкой из Малаги, сносно танцующей фламенко. От нее дурно пахнет, будто все ее нутро изъедено хворью, которая выходит из нее вместе с потом.

26 июня 1944 года

С момента высадки союзников в Нормандии мы работали без передышки. Р. где-то откопал пьяного шотландца, которому позарез были нужны деньги, чтобы заплатить карточные долги, и теперь мы новоиспеченные владельцы «Королевы Высокогорья». Новым судном будет управлять испанец Мигель, рыбак из Альмуньекара.

3 ноября 1944 года

Когда на рассвете мы вышли из Неаполя, на нас было совершено нападение. Первой жертвой стала «Королева Высокогорья», ушедшая далеко вперед. Когда я ее нагнал, М. стоял на палубе с приставленным к виску пистолетом. Я не понимал, на каком языке они там лопочут. Р. радировал мне: «Открывай огонь», — что я и сделал, повалив всех, включая М. Пираты на своем боте бросились наутек, но я подстрелил их кормчего из английской винтовки «Ли-Энфильд.303» с очень точным оптическим прицелом. Это были греки. Оба судна мы отбуксировали в Неаполь. У М. раздроблена правая нога, и нам пришлось оставить его в городе. В нашем флоте прибыло: теперь в нем четыре корабля.

15 ноября 1944 года, Танжер

Р. ведет переговоры об аренде складских помещений в порту и в городе. Моя обязанность — обеспечить безопасность, то есть найти надежных людей, которые не давали бы чужим проникать внутрь, а своим — воровать. Р. сказал, что люди меня боятся. С какой такой стати? Они прослышали про то, как я расправился с греками. Я понял, что сам Р. окружает меня легендами, а я бессилен этому помешать.

17 февраля 1945 года, Танжер

Р. арендовал склад. Я отправился в Сеуту, в Легион, и завербовал ветеранов, знавших меня с прежних времен. Я вернулся с двенадцатью легионерами.

8 мая 1945 года, Танжер

Сегодня кончилась война. Город обезумел. Все перепились, кроме меня и моих легионеров. Пригороды наводнены берберами и рифами, которые валят валом со своих бесплодных гор и обустраиваются в chabolas, сложенных из картонных коробок и соломенных тюфяков. Им нечего терять, и они крадут все, что попадается под руку. Нам приходится принимать самые жесткие меры. Побоями их не отвадишь. Попавшемуся в первый раз мы отрезаем ухо, попавшемуся во второй раз — разбиваем нос или отрубаем большой и указательный пальцы. Того, кто объявляется снова, мы вывозим за город и сбрасываем со скал.

8 сентября 1945 года, Танжер

Испанская администрация покидает Танжер. Р. сначала очень встревожился, но, видимо, городу будет возвращен его прежний международный статус, и бизнес ни в коей мере не пострадает.

1 октября 1945 года, Танжер

Мы решили обзавестись недвижимостью. Я нашел рядом с Пти-Соко чудесный дом с лабиринтом переходов, в котором легко заблудиться, и с внутренним двориком, где растет громадное фиговое дерево. Окна там в самых невероятных местах. Р. говорит, что это жилище умалишенного. Себе он приобрел дом на выходе из медины в Гран-Соко, где живет много испанцев. Мне дурно от его постоянных разговоров о тринадцатилетней дочери испанского адвоката, живущего напротив. Отец девочки каким-то необъяснимым образом сделался нашим адвокатом, и именно он составлял для нас купчие. Я заплатил 1500 долларов, а Р. — 2200, и нам при этом не пришлось занимать ни цента.

7 октября 1945 года, Танжер

Я снова взялся за карандаш и кисть. Зарисовываю свой дом, потом превращаю эти наброски в черно-белые абстракции. В игре света и тени просматриваются отдельные детали. Я вспоминаю свои русские пейзажи и понимаю, откуда идет это пристрастие к монохромии.

26 декабря 1945 года, Танжер

За ужином в канун Рождества Р. спросил меня, не собираюсь ли я жениться. «На тебе?» — в свою очередь спросил я, и мы так сильно хохотали, что правда постепенно стала мучительно очевидной. Он занимает огромное место в моей жизни. (Куда большее, чем я в его.) Он управляет каждым моим движением. Хотя мы и партнеры, он оплачивает мою часть расходов, наставляет меня в отношении мер безопасности и разрабатывает все планы. Я на восемь лет старше его. В этом году мне будет тридцать. Должно быть, всему виной Легион, тот образ жизни… я способен функционировать только в структуре. Я не принадлежу себе… за исключением тех моментов, когда уединяюсь в своем внутреннем дворике.

Мой дом сродни моей голове, что, при его сходстве (отмеченном Р.) с жилищем умалишенного, говорит о многом. Я обживаю новые комнаты. Одна, к примеру, с очень высоким потолком и — на самом верху — окном с решеткой в мавританском стиле. Я сижу на ковре, курю гашиш и зачарованно наблюдаю, как тень от решетки движется по стене вместе с солнцем.

П., бармен в «Кафе Сентраль» в Пти-Соко, указал мне на «испанского собрата по кисти», более изможденного, чем обитатели chabolas на окраине города. Его зовут Антонио Фуэнтес. Он пишет картины, но ничего не продает и не выставляется. Меня это удивило, и я попробовал выпытать у него причину, но он как в рот воды набрал. П. познакомил меня с американским музыкантом — Полом Боулзом.[91] Мы общаемся на арабском, поскольку по-английски я говорю очень плохо, а он еще хуже по-испански. Он расхваливал мне мажун — своеобразный джем из гашиша. Я о нем слышал, но еще не пробовал. П. им приторговывает, и мы у него немного купили.

5 января 1946 года, Танжер

Холодно и сыро. Погода слишком скверная, чтобы выходить в море. Р. показал мне подарок, который купил для дочери нашего адвоката — куклу, вырезанную из кости. Она удивительно изящна, но слегка жутковата. Потом мы наблюдали за тем, как девочка вместе с родителями переходит улицу, направляясь в медину, в испанский собор. Она очень красива, но еще совсем юная. Груди у нее только наметились, а от подмышек до бедер нет ни одного изгиба. Я никак не мог понять, чем она его так приворожила, пока он не открыл мне еще кое-что из своей прошлой жизни. Она напоминает ему девочку из его деревни, родителей которой тоже вывели на расстрел. Малышка цеплялась за отца и мать, и даже им не удавалось ее отогнать. Анархисты, потеряв терпение, расстреляли все семейство. Так что же тогда означает страстная влюбленность Р. в дочь адвоката? Она будит в нем то, что для него дороже всего на свете.

25 января 1946 года, Танжер

У меня есть немного мажуна. Я намазал его на хлеб и съел в той странной комнате с высоким потолком, а потом запил мятным чаем. Едва успев поставить стакан на поднос, я повалился навзничь как ватная кукла. Через несколько минут я вдруг почувствовал, как все мое тело, от кончиков волос до мозолей на больших пальцах ног, налилось живой горячей кровью. Я плавно взлетел вверх и, повиснув в футе от потолка, выглянул в зарешеченное окно, откуда через плоские крыши медины мой взгляд устремился на серое море за городской стеной. Зыбкая тень от решетки упала мне на рубашку. Я принялся сучить руками и ногами, обеспокоенный тем, что нахожусь на высоте 7 метров от пола без какой-либо видимой опоры. Потом закрыл глаза и расслабился. Внезапно мне стало холодно, как никогда прежде, холоднее даже, чем в России. Я открыл глаза и увидел на белоснежном просторе потолка черные пятнышки, которые вдруг превратились в россыпь обледенелых трупов. Страшно испугавшись, я попытался усилием воли выйти из этого состояния, но оно продолжалось несколько часов. Очнулся я в полной темноте. Утром, приглядевшись, я рассмотрел на потолке наросты плесени от зимних дождей. Россыпь точек. Споры. Живая мертвечина.

Загрузка...