В пустыне слов

Нет, в самом деле: обязательно ли литературоведу уметь писать? То есть обязательно ли ему обладать литературным дарованием? Мне скажут: это весьма желательно, да-да, это просто замечательно, когда литературовед умеет писать: изящный слог, живое слово украшают его труды и веселят сердце читателя… Позвольте, перебью я, но мы снова уходим от прямого ответа, мы опять уклоняемся в сторону желательности, в сторону желательной необязательности: хорошо бы, конечно, но и так не беда… А я говорю: беда.

Ведь желательно уметь писать всем, кого профессия заставляет сочинительствовать на бумаге… Решительно всем, даже составителям правил уличного движения. Но литературовед существенно отличается от иных, волей-неволей пишущих ученых, ибо литературоведение — это не только наука о литературе, но и род литературного труда, требующего, по определению, особого «чувства слова», особого отношения к слову. И если мы об этом порой стали забывать, если в нас развилась снисходительность, граничащая с убежденностью, то это значит, что мы внутренне примирились с фигурой — скажем так — унылого среднего литературоведа, не только предоставив ему право на существование, но и в известной мере подчинившись логике этого существования.

Средний литературовед — персонаж отнюдь не мифический: это самостоятельная субстанция в нашем литературном процессе, требующая обособления и своего портрета. Ее не следует смешивать с плохим литературоведом, настолько плохим, что он все норовит упасть, оконфузиться, стать героем какой-нибудь скандальной истории. Такую фигуру у нас часто разоблачают на страницах печати. А ведь даже бывает жаль заблудшую в литературоведение овцу: взяли и выпороли беззащитное существо, у которого деепричастные обороты блаженно висят в воздухе, которое с божественной наивностью перевирает управления русских глаголов и при этом Пруса путает с Прустом…

Средний литературовед никогда не выбежит на глаза читающей публики голеньким и безоружным; напротив, он весь в броне. Ему чужды псевдонаучные галлюцинации и фантазии «плохого литературоведа», которого он от души презирает. Он обстоятелен, нетороплив, и метод его (в это свято он верит) научен. Я вижу его, склонившегося к столу, — зеленый абажур, книги с закладками, исписанные бисерным почерком карточки, выражение лица сосредоточенное, телефон отключен, на лбу капельки пота. Я знаю, ему трудно: это муки слова. Нельзя отрицать известных его достоинств. К примеру, я восхищаюсь его умением цитировать. Он знает, сколько и чьих цитат требуется на один печатный лист статьи: одних он цитирует по необходимости, других — для самоутверждения, третьих — на всякий случай (не помешает). К тому же он чертовски работоспособен и трудолюбив. Он долго шлифует свой труд, как океан шлифует камни, но не спешите ему сочувствовать — его камень не драгоценный!

Это галька, которая канет в Лету без промедления, без всплеска. Однако есть смысл говорить о ней: гальки несколько многовато.

Нескромно заглянем через плечо нашего литературоведа. Над чем он трудится? Что шлифует? Перед глазами возникнет замысловатая фраза, что-нибудь этакое:

«Процесс формирования мировоззрения писателя, на которого большое влияние оказало становление новых принципов идейно-художественного значения, происходившего главным образом в предшествующий период, сопровождался, что особенно важно отметить, углублением изображения своеобразными художественными средствами злободневной действительности, в результате чего одной из отличительных черт его романов, составляющей их идейно-тематическую основу, является всесторонний показ усиления влияния произвола чиновничества и растущего недовольства безлошадного крестьянства, характер которого характеризуется характерными чертами эпохи».

Наш литературовед перечитывает написанную фразу один раз, другой и остается… недовольным. Кажется, он несколько погрешил против законов стилистики. Придется ему расстаться с любимейшим словечком «характерный», с этой незатейливой палочкой-выручалочкой, к помощи которой он прибегает в своих монографиях от 100 до 300 и более раз (не верите — посчитайте!), заменить «характерный», ну, допустим, на «типичный» (тоже красиво!): «типичными чертами эпохи». Ну вот, теперь совсем другое дело!.. Теперь, правда, недоволен читатель. Он скажет, что это не фраза, а бред сивой кобылы, и вообще… откуда эта фраза? Придется сознаться, что ниоткуда, что я ее сам придумал, свалив в кучу наиболее характерные слова из лексикона моего героя.

Откуда взялся этот тарабарский лексикон? Чему он обязан? Думаю, понятию о нормативности. Нормативность — девиз нашего литературоведа. Он человек штампованного языка и штампованных мыслей. На том стоит. Тем хуже. Литературоведение — больше, чем профессия, это призвание, устремленное на вечные и бескорыстные поиски сущности литературы, и нормативность здесь не добродетель, а порок и обуза. Не знаю, что первичнее в нашем литературоведе — бессилие языка или мысли. Очевидно, одно сплетено с другим. И крепче всего — в штампе.

Что такое штамп? Это омертвевшая кора языка, сквозь которую не проглядывается личность пишущего. Ну и прекрасно, что не проглядывается! Среднему литературоведу именно это и нужно. Штамп оказывается для него важнейшим средством самозащиты: свое неумение писать и самостоятельно думать он искусно скрывает, пользуясь отчужденным языком, за который он не несет никакой ответственности. Иначе говоря, пишет он и одновременно не он, а некое оно.

В результате возникает анонимный, наукообразный (еще лучше его назвать: паукообразный) стиль, которому непонятно когда и за что присвоено звание «академический». И точно также, как театр, удостоившийся подобного звания, находится в более выгодном положении, нежели обычные театры, академический стиль нередко теснит ненормативные формы выражения. Так из самозащиты наш литературовед переходит в наступление. Он агрессивен и честолюбив. Он упрекает своих коллег, которые пишут и мыслят иначе, чем он, в «маньеризме», «пустом оригинальничанье», отсутствии «научного, комплексного подхода» и прочих грехах индивидуального творчества.

Хорошо жить на свете среднему литературоведу! Его творчество не индивидуально. Если он вдруг уедет в командировку или, не дай Бог, заболеет и будет не в состоянии дописать статью к сроку, ничего страшного не произойдет, за него допишут его друзья, ибо эти друзья взаимозаменяемы (что очень удобно для редакторов).

Давайте послушаем подлинный голос тонкого ценителя общих мест и расхожих истин, создателя глубокомысленных афоризмов типа: «Искусство не любит топтаться на месте» или: «Каждая эпоха ставит перед писателями новые задачи». Давайте подивимся виртуозности его конкретно схоластического или, может быть, схоластически-конкретного мышления. Я предлагаю читателю загадку. О какой литературе идет речь в следующем (подлинном) отрывке: английской, русской, мексиканской, японской или болгарской?

«Некий роман этого периода отличается целым рядом качественно своеобразных черт. К ним относятся эпическая полнота изображения н-ской действительности в ее глубочайших противоречиях, расширение охвата жизненного материала, создание новых социально-психологических типов, отражающих своеобразие н-ского национального характера, глубина психологического анализа, изображение общественной жизни и духовного мира людей в их взаимосвязи и обусловленности, оригинальность и сила художественного мастерства».

Читателю, который первым пришлет правильный ответ, я с удовольствием вышлю книгу, откуда взят приведенный отрывок. Не знаю только, осилит ли он ее…

Дело в том, что читать нашего литературоведа — все равно, что жевать картон, нарезанный в виде лапши. Читать его — все равно, что путешествовать по пустыне. Что за однообразие пейзажа! Песок хрустит на зубах. Вот зарядил сухой пересказ, и произведение немедленно «слиняло»: герои замерли в неестественных позах с открытыми ртами, и даже история их любви стала тоскливой до зевоты; а вот в пересказ ворвался «разбор», и началось: легкие светотени, созданные писателем, уступили место грубым и категорическим мазкам; одних героев наш литературовед на своем «страшном (действительно страшном) суде» отправил в рай, других — в преисподнюю, третьих распотрошил да так и оставил.

И хорошо еще, если все это случится в предисловии, и, не переводя духа, мы возьмемся за текст самой книги, с радостью обнаруживая, что «предисловщик» просто пошутил: не все так нудно и самоочевидно, и есть над чем подумать, над чем, если хотите, поплакать.

Предисловие — место встречи широкого читателя с литературоведением. Я знаю читателей, которые в панике бегут этой встречи. У них настолько разыгралась идиосинкразия к предисловиям, что иногда они пропускают предисловие самого автора, боясь, что в нем он проявит дурные качества рядового «предисловщика».

Наш литературовед не любит и боится настоящей литературы, она пугает его многообразностью, непричесанностью, отчего он оказывается в положении директора пионерского лагеря, смертельно уставшего от детских забав и фокусов, мечтающего о том, чтобы его подопечные ходили по дорожкам парка строем под барабанную дробь от утренней линейки до вечерней.

Я вижу отличие среднего литературоведа от Дантеса в том, что он никогда не убьет Пушкина, но тем не менее с меланхолической методичностью он будет вновь и вновь покушаться на убийство, как Раскольников в том сне, когда он бил топором свою жертву и не мог зарубить. Это сон, но это дурной сон, и от него становится не по себе.

Однако у нас есть счастливая возможность справиться с наваждением, обратившись к плеяде литературоведов различных поколений, создателей новых концепций и школ, ученых, на чьих лекциях слушатели стояли в проходах, чьи книги, написанные как на «горячие» темы литературных революций XX века (вплоть до наших дней), так и на темы, казалось бы, куда более «прохладные»: литература Древней Руси, творчество Рабле или Плутарха, — не зимуют на прилавках книжных магазинов. Иные из этой плеяды, увы, уже умерли, но их тексты делают нас требовательными к себе и к другим.

Я далек от мысли, что это мое (или подобное ему) выступление может нанести роковой удар по среднему литературоведу, заставить его преобразиться или замолчать. Но сказать ему прямо, что он не благодетель литературы, не образец, не норма, а беда, не только желательно — необходимо. Вот я и говорю: беда.

1976 год

Загрузка...