Оплакивать кончину гения — дело метафизически неизведанное. Скорее, гений мог бы оплакать каждого из скорбящих по принципу принадлежности к вечности, скорбящим неведомой. Разница в сроках смертной даты с такой точки зрения во всяком случае минимальна. Гений — тот самый умирающий и неизменно воскрешающий бог, проследить за судьбой которого способно лишь чувство восхищения. В своей жизни, насмотревшись на людей немало, я знал только одного гения — им был Альфред Шнитке. Можно было бы даже сказать, что мы дружили, но теперь я говорю об этом с еще большей робостью, чем прежде. Гений есть чистое предназначение и предел отпущенных людям возможностей. В разговорах со мной Шнитке открыл мне два основных закона творчества, что, понятно, низвело другие формы общения до уродливых форм социальной забавы и если не ввергло меня в немоту, то лишь потому, что в жизни есть вещи, которые Паскаль снисходительно называл «отвлечением».
Шнитке считал творческий акт искажением первоначального замысла, поскольку человеческое несовершенство неспособно превратить сочинительство в отражение первородной энергии, но может в лучшем случае лишь угадать, услышать и намекнуть на нее. Этот высочайший провал человекобожеских претензий насмерть убивал всякое представление о творческом честолюбии, и разъевшиеся от тщеславия таланты кажутся мне с тех пор гротескными видениями.
Второе, о чем говорил Шнитке, сводилось к тому, что художник не в силах преодолеть стену между культурой и метафизикой путем непосредственного мистического действия, но, если повезет, может пройти сквозь нее, занимаясь своим профессиональным делом: композитор — через музыку, писатель — через слово. Это сильно остудило мои «кастанедоидальные» позывы, да и все прочие соблазны сиринов New age'a несколько померкли.
Шнитке, по-моему, доказал простую для гения, но болезненную для общего восприятия мысль, что творец — не мастер, даже если он способен решать самые сложные технологические задачи. В мастере есть фундаментальная опора на собственное умение, можно даже добавить, свою философию жизни, в то время как художник способен увидеть изменчивость всякой истины, неизменно выраженной в символе. Этот релятивизм предпоследних слов в произведениях гения кажется ускользающей для сознания иллюзией мировой шаткости, хотя, скорее всего, она предвещает возможности новых откровений.
Ум Шнитке поражал меня своим аристократическим демократизмом. Преисполненный до болезни истинной радостью жизни он получал удовольствие от жизненного разностилья. Никогда не забуду, как мы просто покатывались с ним от хохота, когда разрабатывали проект оперы «Жизнь с идиотом». Наблюдавший за нами Борис Александрович Покровский решил, наверное, что у нас поехала крыша. Но, окруженный поклонниками и исполнителями, Альфред был, по большому счету, одиноким человеком.
Смерть Шнитке ничего не способна изменить. Дело не в том, что он сильнее смерти. Но он задал творчеству такие высокие требования, что творчеству надо будет ждать очень терпеливо, пока не явится новый Шнитке.