Не желая кого-либо обременять, я спросил ближайшую брошенную деревню и к вечеру стал однодворцем. Рядом располагалось еще несколько изб, но все — негодные для ночлега. Числить же себя в подобных условиях хотя бы мелкопоместным — пустое бахвальство: мне, как и многим охотникам наших дней, случалось коротать время не только в совершенно справных, хотя и опустевших, деревнях, но даже и в натуральных селах — с соборами и прочими одинаково обезлюдевшими сооружениями как казенного, так и частного предназначения.
На другой день погода выправилась — стих ветер, дождь перестал, и можно было пускаться дальше, но тут я познакомился с прежним хозяином дома — Павлом Степановичем Метелкиным и лишний раз сумел убедиться в том, что обстоятельства, сбивающие нас с намеченного пути, сулят подчас куда более заманчивые последствия, чем достижение желанной цели.
Я прожил в этой деревне неделю. Неделю — разбирая бумаги, оставленные бывшими жильцами за ненадобностью. Вечерами ходил на тягу, но тяга здесь оказалась неважной, и я, конечно же, все-то и порывался оставить эту деревню и поскорее отправиться в некоторые заветные места, но Павел Степанович не отпускал.
Сначала он показался мне обыкновенным занудою: в ворохах бумаг часто встречалось каллиграфически выведенное слово «жалоба», иногда — «прошение». Скоро, однако, обнаружилось, что самих «жалоб» и «прошений» не столь уж и много, зато писаны они во множестве экземпляров: перерабатывая и дополняя, автор, должно быть, стремился к некоему совершенству. Так, датированный 1923 годом текст «Прошения о перестании полагать товарища П. С. Метелкина недоимщиком по уплате сельхозналога» имел четырнадцать вариантов, а отдельные страницы преобширнейшей «Жалобы на соблазнительное поведение сборщицы сельхозналога В. Лепетяевой» переписывались до тридцати раз, и оттого вполне позволительно утверждать, что Павел Степанович кое в чем сумел превзойти графа Толстого.
Следующее наблюдение и вовсе смутило меня: в то время как Метелкин даже под черновики жертвовал прекраснейшую бумагу, дочь его решала задачи про жнейки, копны, пуды и десятины на страницах печатной продукции. Тут были брошюры с таблицами займов, с постановлением «О порядке разрешения трудовых конфликтов, возникающих на почве применения наемного труда в крестьянских хозяйствах» от 1924 года, «Законодательство о трестах» 1925 года, «Выращивание сои на севере СССР», «Как устранить яловость животных» и другие издания не меньшей значимости. Несколько самодельных тетрадей было сшито из рекламных афиш «Крестьянской газеты» и цветастых плакатов, объявлявших «волостные торги недвижимостью» и «сдачу лесов в аренду».
То есть определенно писание жалоб явилось для Павла Степановича занятием чрезвычайной, ни с чем не сравнимой важности.
Узнал я еще, что Павел Степанович в годы гражданской войны служил делопроизводителем 29-го этапного батальона, и тут было счел свое исследование вполне завершенным, как вдруг на чердаке среди пыльных березовых веников, разобранных кросен, мятых чайников, самоваров, кастрюль нашелся странный предмет — долбленый деревянный пенал цилиндрической формы. Сняв крышку, я обнаружил плотный свиток бумаг, касавшихся неизвестного мне периода жизни Павла Степановича.
Документ с сургучной печатью оказался послужным списком «чиновника военного времени Карского крепостного интендантского управления П. С. Метелкина». Так я узнал, что Павел Степанович имел счастье явиться на свет в 1881 году, а в 1910 был зачислен в писарской класс при Управлении здешнего воинского начальника. Пройдя курс наук, попал в распоряжение штаба Кавказского военного округа и с 1914 по 1918 год служил в Карсе писарем, старшим писарем и, наконец, помощником бухгалтера.
За четыре года бравый воитель успел наградиться тремя медалями, о чем в анкетах следующих лет не упоминал. К этому же периоду относились и особо яркие проявления кляузнического таланта Павла Степановича. Чего стоит хотя бы его докладная записка о прапорщике 296-го пехотного полка Марисове, который при обстоятельствах, описанных не очень внятно, назвал Метелкина «драным (на литеру «С») кавалером и дураком». «Докладывая о вышеизложенном господину делопроизводителю Управления Карского крепостного интенданта», Метелкин просил «ходатайствовать перед господином полковником Карским крепостным интендантом о разборе инцидента по нанесению нетактичного оскорбления».
Господин делопроизводитель, подчеркивавший прочитанное карандашом, дошел лишь до фразы: «Прапорщик Марисов спросил меня: «Ты знаешь, кто ты есть?» Не познакомившись с доходчивыми разъяснениями прапорщика насчет метелкинского кавалерства, делопроизводитель перешел непосредственно к ходатайству и на обороте докладной написал, что «некоторые офицеры 296-го пехотного полка всякими вопросами нетактично отвлекают писарей от исполнения прямых обязанностей, которые и без того чрезмерны, ввиду малости штата».
Господин полковник, прочитав заключение делопроизводителя и заметив, кажется, лишь слова «штат» и «нетактично», препроводил бумагу в 296-й пехотный полк с просьбой «провести штабные учения, так как офицеры полка имеют столь слабую военно-тактическую подготовку, что по всяким вопросам справляются у писарей, словно статские».
Спустя время Метелкин жаловался на офицеров 296-го полка, которые, посетив канцелярию с коварным умыслом, будто нечаянно передвинули стул, в результате чего Павел Степанович, державший в руках бутыль свежеразведенных чернил, сел мимо. Однако, получив серебряную медаль на Аннинской ленте с надписью «за усердие», писарь прекратил битву.
Но все это дело оказывалось совершенным пустяком в сравнении с продолжительной тяжбой о сапогах.
В мае 1917 года некий титулярный советник по фамилии Лукьянов докладывал, что из шкафа, стоявшего в комнате писарей, пропало пять пар сапог. Павел Сергеевич отписал: «Куда девались пять нар казенных сапог, мне неизвестно, о чем могут подтвердить сослуживцы мои, писаря Голик, Гладский, Андрющенко, Хряк».
Затем чиновник Лукьянов находит у себя в кабинете три пары сапог, но вместо того чтобы вдумчиво принять дар, объявляет это событие «началом раскаяния неизвестных злоумышленников» и сдает сапоги на склад. После чего писаря Голик, Гладский и Хряк избивают писарей Метелкина и Андрющенко и почему-то отнимают у них две пары «законных сапог, выданных еще формуляром 1915 года».
Бухгалтер управления — «зауряд-военный чиновник» по фамилии Неборачко, дабы утихомирить компанию, добивается награждения каждого из пятерых серебряной медалью на Станиславской ленте с надписью «за усердие» и переводит Голика, Гладского и метелкинского друга Андрющенко в Трапезунд, иначе говоря, с педагогической проницательностью разрушает и перемешивает начавшие было враждовать компании.
Тут приходит пора получать новые комплекты обмундирования, и Метелкину с Хряком недостает сапог. Ни официальный запрос Метелкина Неборачко официально же и отвечает, что их «сапоги по причине ошибочности свезены в Трапезунд».
Павел Степанович обращается к другу Андрющенко. Тот пишет, что у них «с обувачкой слободно, но с портками зато безобразие, так что Гладскому с Голиком не хватило». В обмен на две пары новых форменных брюк прибывают из Трапезунда даже не две пары, а пять штук сапог, но все — левые. Метелкин в следующей докладной грозится пожаловаться государю и требует командировки в Трапезунд, «чтобы на месте восстановить справедливость по вопросу правых сапог». Государь, правда, уже почти год находился вдалеке от престола, но зауряд-военный чиновник Неборачко все равно забоялся: выбил Метелкину золотую медаль на Станиславской ленте с надписью «за усердие» и дал разрешение «посетить Трапезунд по служебной надобности».
В это время Андрющенко присылает очередное письмо: «Я с удовольствием бы отсюда уехал. Дело в том, что здесь какие-то пауки называются скорпионами. Их здесь много, и укус их для человека смертелен. Кроме того, хотя наше управление помещается на горе, и с малярией, говорят, у нас хорошо, но в городе нанизу летом страшная малярия». И Метелкин остался. Вскорости, слава богу, весь гарнизон был эвакуирован в Тифлис.
Долго скрывал Павел Степанович ратные эпизоды своей молодости. Лишь в 1945 году, разрабатывая прошение о награждении медалью «За победу над Германией», он назвал себя в одну строку «участником гражданской войны и героической обороны осажденного Карса». Он правильно рассуждал: историю свою мы знаем куда как плохо, и к сорок пятому году в здешней глуши никто ничего про Карс не помнил. Да и вообще не до того было.
Вот, собственно, и все, что удалось мне узнать о Метелкине за несколько дней. Отправившись дальше, я в первой жилой деревне принялся выяснять мнение земляков о знатном кляузнике. Все, кто знавал его, а Павел Степанович умер тому назад лет эдак двадцать, в один голос твердили, что он был печником. «Может, чего когда и случалось, — говорили мне, — но если только давно. А после войны, все знают, Метелкин клал печи, причем денег почти не брал».
Я вспомнил, что последнее найденное мною «прошение» относилось по времени действительно к концу войны. Просмотрев еще раз «биографию жизни» Павла Степановича от 1925 года, нашел я и пропущенные ранее строки об учебе на печника и о работе печником в Петербурге с 1906 по 1909 год.
Все дружно хвалили метелкинские печи и пожимали плечами при словах «жалоба», Карс, Трапезунд. Составленное мною представление никак не вязалось с образом печника-филантропа. Допускать, чтобы одно благополучно соседствовало с другим, не хотелось: вышло бы, что недобрые дела можно преспокойно творить рядом с добрыми, потому как первые непременно забудутся, а это, известно, неправда.
Ясность внесли родственники Метелкина: его внук — главный бухгалтер колхоза и жена внука — завскладом. Они объяснили, что «дед когда-то был ничего — копейку имел, но потом — не враз, а постепенно, — свихнулся. И хотя врачи этого не подтвердили, вся родня знает. Стал печки ло́жить, деньги порастратил или неизвестно куда подевал, а в наследство одну бумажонку оставил — перед соседями срам дак».
Я попросил, и мне показали завещание Павла Степановича, написанное все тем же виньеточным почерком — уж не гусиным ли он пользовался пером?
«Лишь одно божество на Земле — ушедшее время, — начал я разбирать вслух. — Будущего нет…»
— Точно, — подтвердила жена внука. — Эти ученые доведут Землю до края. Не войной, так химией.
Далее Павел Степанович корявыми канцелярскими фразами, воспроизвести которые затруднительно, рассуждал в том смысле, что будущего не существует физически, что его либо еще нет, либо, уже осуществляясь, оно становится настоящим, а осознанное настоящее — прошлым. Дескать, одно только прошлое реально, дескать, оно всегда с нами: «в житейском опыте, в воспоминаниях и болезнях».
Затем, бесхитростно сравнивая жизнь с «хождением в неведомое», Павел Степанович настоятельно рекомендовал для определения курса оглядываться назад, на «вешки прошлого», и проводить от них через себя прямую линию, то есть употреблять прошлое как геодезический репер.
Наконец, Павел Степанович признавал, что он лишь к закату «начал понимать в жизни», но тем не менее решился изменить весь ее ход, дабы последние поставленные им вешки подсобили потомкам. «Хотя слишком поздно, а потому навряд», — прозорливо завершал Павел Степанович.
Я решил отдать документы Метелкина, но родственники замахали руками: «Вы что?!» И поинтересовались, зачем мне-то понадобился этот мусор. Я не знал, что отвечать, как, впрочем, и теперь не знаю и до сих пор все не могу найти какого-то определенного отношения к Павлу Степановичу, хотя судьба его не перестает занимать меня.
Вероятно, ни мне, ни кому-то другому не докопаться уже до мыслей и чувств, которые «не враз, а постепенно» изменили внутренний облик Метелкина.
А может, и не надо докапываться? Может, и не следует искать определенности в отношении к Павлу Степановичу? Может, и в помине нет тех слов, которые точно обозначили бы образ старого писаря? Может, притягательная сила этой «зауряд-военной» истории только в том, что она — прошлое? Может, Метелкин прав, и прошлое действительно обладает некоей властью над нами, властью реальной, но необъяснимой, загадочной? Как там у него: «…лишь одно божество на Земле — ушедшее время». Есть в этом положении чрезмерная категоричность, да.
Но с другой стороны, нельзя ж всерьез утверждать, что сапоги из Трапезунда могут представлять нынче хоть какой-нибудь интерес, тем более что все они на одну ногу.