Ток прекратился. Я свистнул, услыхал ответ и выбрался из шалаша. Солнце поднялось и пригревало. Поляна, совсем недавно еще седая от инея, теперь блестела, и, когда мы сошлись покурить, сапоги наши были до колен мокры.
— Ни черта не осталось, — вздохнул полковник. — Что значит бесснежная зима! Померзли, о наст побились…
Сняв очки, он протирал платком стекла и, устало сощурясь, разглядывал их на свет.
— В прошлом году здесь до двенадцати штук токовало, а сегодня, — снова вздохнул, — пара… ленивых, — нацепил очки и спрятал платок. — Идемте полем, может, случайно какого… Там где-то бормотали…
Я тоже слышал на заре еще два тока, один тетерев и сейчас «чуфыкал».
Вышли из леса, сразу увидели на дальнем взгорке подпрыгивавшего косача. Второй сидел метрах в полустах от него.
— Ну, к этим не подойти.
— Без толку, — согласился полковник. — Экая беда — ни черта не осталось. На глухарей, что ли, попробовать?
— Место знаете? — спросил я с надеждой.
— Есть неподалеку. Но вдвоем там не развернуться.
Я кивнул: глухариные тока, известно, хранят в секрете. Но ведь полковник сам уговорил меня сойти в Рысцове. Не окажись этого случайного попутчика, я бы охотился в своей Можарке, где худо-бедно, а вальдшнепов настрелял бы.
— Да и погода дурацкая. То вроде ничего, а то дождь, как вчера. А в дождь они не поют, сами знаете… — Полковнику стало неловко, и он замолчал.
Я тоже молчал, завидуя полковнику, понимая его и все-таки назвав про себя «жмотом».
Прошли еще немного. Вдруг он остановился.
— Вот, кстати, тот сарай, вон развалюха, видите? — И даже как-то обрадовался оттого, что нашел тему для разговора. — Вот там нас и «накрыли». Двоих сразу — у немцев там пулемет был. Мы — к лесу. Пока бежали — еще двоих: Пряхина и сержанта, который из другой роты прибился к нам. Помните, я рассказывал?
— Помню, помню. — Я все еще обижался на полковника.
— Ну а мы с Емелей удрали. Вечер уж был — они в лес не решились. Добрались мы, значит, до Мшаны… Вот где глухарей, между прочим! Но далеко, черт возьми, и места жуткие!
— Сколько?
— Да километров двенадцать будет.
— Двенадцать — ерунда, — возразил я.
— Километры бывают разные, — многозначительно указал полковник и продолжал: — Ну вот, сидим у болота, дальше идти нельзя — через Мшану не перебраться, а утром наверняка за нами придут… Да, брат, тебе ничего этого не досталось. Ты даже не видел их…
Я промолчал, хотя я видел «их». Правда, были они без погон и строили дома на Хорошевке. Иногда стучались в дверь, просили воды. Отец приносил воды, хлеба, они смотрели на его пустой рукав и тихо говорили: «Данке».
— А ночью еще в передрягу эту попали: немцы летели бомбить, наши встретили, те побросали бомбы — и назад. Представляешь: темень, рев, бомбы сыплются, деревья трещат, из болота грязь! Емелю там и зацепило. Осколком. В живот! — неожиданно зло сказал полковник и поморщился, словно от боли.
Я подумал, что в моей жизни не было, да и едва ли могло быть такое, о чем и через тридцать лет я вспомнил бы с похожей горечью и болью. Это счастье, наверное. И даже вполне определенно — счастье. Однако во мне шевельнулось чувство вины, словно… нет, конечно, мы не сами выбираем себе год рождения, и все-таки…
— Пришлось податься на юг вдоль болота. Утром слышал стрельбу — лес прочесывали. В общем, на третий день выкарабкался.
— А потом?
— Что?
— Во время наступления?
— Это уже на другом фронте. Здесь потом никого не было — немцы сразу большой кусок отдали. А я довоевался до упора, дважды ранен. В грудь — удачно, а в ногу… Хоть и стараюсь не хромать… После войны приехал, четверых нашел, позарыты были кто где. Вот они-то как раз на станции теперь похоронены: Пряхин, сержант и те двое. А Емелю отыскать не удалось. Каждый год приезжаю, на Мшану ходил, местных все время спрашиваю, но редко кто там бывает. Это раньше когда-то старики охотники хаживали, даже на другую сторону перебирались, а теперь…
Мы разрядили ружья, миновали крайнюю избу, и чей-то гончий пес, завидев нас, взвыл от тоски и зависти — ему-то до поздней осени не бывать в лесу.
Набравши наставлений и советов, в полдень я ушел искать тока. Держал все на восток, к Мшане. Километры и впрямь были нелегкие: бурелом, мхи, сырые низины, потом попался гнилой березняк: земля — месиво, кабанами изрыта. Березняк шел в болото. Перебираясь с кочки на кочку, огибая большие, правильно-круглые окна воды, я медленно продвигался вперед к старому лесу и, казалось, вот-вот должен был выбраться, но кочек становилось все меньше, воды больше, дважды я срывался, проваливался по пояс, и вдруг, когда до леса оставалось метров сто — сто пятьдесят, передо мной открылся поток. Назад идти не было сил. Я спрятал спички под шапку, патронташ поднял повыше на грудь, шагнул в красновато-бурую воду и, не достав дна, отчаянно заработал ногами, пробиваясь к противоположному берегу. Вскоре мне удалось ухватиться за ветки куста, торчащего из воды, я подтянулся, влез на кочку и через полчаса, преодолев еще сто метров топи, добрался к лесу. Сапоги у колен были перетянуты ремешками, так что воды попало немного, но одежда вымокла, и, чтобы не простудиться, я побежал через лес, благо это был чистый сосновый бор. Однако он тут же и кончился: огромное, рыжее от мха болото расстилалось на многие километры вперед и по сторонам. Вспомнив рассказы полковника, я сообразил, что заблудился и перешел Мшану — «непроходимую топь». От осознания происшедшего почувствовал смертельную усталость. Развел костер, кое-как высушил одежду, почистил ружье и, достав из ягдташа крепкий плащ, взятый специально для ночлега в болоте, привязал его на манер люльки к нижнему сучку дерева, забрался и заснул. Засыпая, приметил неподалеку развороченный муравейник, но возможное соседство с медведем нисколько не обеспокоило меня — охотился я не первый год и знал, в какой страх вогнал человек природу. А кроме того, я выпил перед сном сто пятьдесят граммов водки — весь НЗ.
Проснулся ночью и огня не разводил. Услышал вскоре глухарей, тетеревов — все рядом, на опушке. Сорвался с места, чтобы красться, — вдруг все затихло, и начался дождь. Я прошел вдоль мха, свернул к Мшане, раздумывая, как бы перебраться, и тут наткнулся на Емелю. Он лежал, укрывшись многолетней хвоей, и только выржавевшая каска оставалась наверху. Я отпрянул, хотел бежать в деревню к полковнику, но неожиданное соображение остановило меня.
…Возвращался я тем же неудобным, но, по-видимому, единственно возможным образом: вплавь, потом соскальзывая с кочек, потом пробираясь между правильно-круглыми окнами воды. Я понял, что это затянувшиеся болотной жижей воронки.
В деревню пришел часам к двенадцати. Полковник завтракал. Был «с полем», но не слишком радовался: глухарь достался случайно: сел над головой — и все. А без песни глухарь — не глухарь.
Я медлил, сомневался, говорил все не о том: как шел к Мшане, как вышел на кабаний березняк.
— Ну, это ты сильно вправо взял. Самые тока левее, севернее, а ты вправо, — полковник показал рукой, где вправо, и пожал плечами: сам, мол, виноват, тебе ж говорили, куда идти. — А березняк южнее. Там где-то мы и сидели. Там где-то Емеля и остался… Я ведь там все излазил! И никаких следов, ни черта не нашел!
— Я нашел.
— Что?
— Емельянова.
Лицо его сделалось серым:
— Где?
— За Мшаной. — И рассказал…
— Все правильно, — прохрипел полковник и откашлялся. Помолчал, шепотом повторил: — Правильно. — Закрыл лицо руками. — Он был еще жив, бредил… Я не решился тащить его ни через Мшану, ни к железной дороге. Мы бы оба погибли, понимаете?! — Сжал виски. — Застрелить его я тоже не мог. И ушел… Все равно, думал, до утра не дотянет. А он, стало быть, дотянул. — Полковник опустил руки и внимательно посмотрел на меня.
«И даже хватило сил через Мшану перебраться», — промолчал я. Полковник, словно угадав мои мысли, кивнул.
— Все эти годы я мучился, не мог простить себе… Я воевал, я дрался! — отчаянно воскликнул он и затих. — Погибнуть надо было… вместе, — сказал он, кажется, одному себе. — Должны были оба погибнуть.
Я вытащил из ягдташа проржавевший ТТ.
— Его пистолет, — согласился полковник, несколько сосредоточившись.
— А что, — спросил я, — Емельянов левша?
— Вроде, — сказал он, припоминая. — А откуда вы знаете?
— Дырка в левом виске.
Он кивнул, взял пистолет, подержал на ладони, потом достал из кармана нож и расковырял ржавую рукоятку — ни одного патрона.
— Полная обойма была, — заметил он, убирая нож и поднимаясь. — Вот так-то… Значит, как перейдешь, вверх по Мшане?
— Да метров двести. Я там нацепил на сосну кольцо бересты.
Он подошел к окну:
— Удивительный день — похож на тот. А была осень. И, между прочим, красивая осень. Любоваться времени не было, но помню: сказочная! И сегодня прекрасный день!.. Ты вот что, — сказал он, не оборачиваясь, — оставь меня. — И тихо повторил: — Оставь.
Я почувствовал неопределенную тревогу:
— Полковник, вам, как и Емеле, я обязан жизнью.
Он обернулся:
— Ну и что?
— Надеюсь, вы не станете предпринимать…
— Мальчишка! — сказал, будто ударил меня по щеке. Я попрощался с хозяйкой — глухой старухой и вышел. Да, был по-осеннему призрачен и прозрачен этот апрельский день. Изумрудная озимь, умытая росой, сияла, на сиреневые бревна изб ложились черные теин сырости, но, как бывает и осенью, даль туманилась, покрывая лес тусклым, темнеющим серебром. Я запомнил все краски нарочно, потому что полковник назвал день сказочным и прекрасным, «похожим на тот».
Через два часа был на станции. Подошел поезд — паровоз, два вагона, — я забился в пустое купе, и, чем дальше от линии фронта, тем мучительнее становились мысли о предстоящей встрече полковника с Емельяновым.
Да как же так получилось, что обида за Емельянова и желание восстановить справедливость — чувства, в правоте которых я был уверен, — вдруг соединились с чувством горькой моей вины? Где был я прав? Где не прав? Проклятый случай… Нет уж! Не дай нам бог судить не наше время!