Светлеющим осенним утром, разбудив окрест всех ворон, Савин посадил машину в Шереметьево, зарулил на стоянку и выключил двигатели. Полет был завершен. Несложный, обыкновенный ночной полет. Лишь теперь, выведя из работы машину, Савин почувствовал, как тяжелы веки. Сняв наушники, он закрыл глаза.
Второй пилот отворил люк, спрыгнул на бетон и, морщась и прихрамывая от резкой боли в затекших ногах, пошел под крыло. Следом за ним высунулся из люка маленький штурман, осмотрел небо, порт, исступленно зевнул и вдруг заругался хриплым фальцетом:
— Черт! Лестницу лень набросить?
Приволок дребезжащую дюралевую стремянку и, поеживаясь, спустился.
— Однако прохладно… А небо — красотища! Как на плакате Аэрофлота. Э!.. Чего там под движком натекло?
Второй только рассмеялся в ответ.
— Невежественный ты мужчина, — штурман опять зевнул, помотал головой и вытер слезы. — Ох, прошибает!.. Несолидный ты, говорю, ничуть. И первому отдохнуть не дал.
— Кто? Я? Чья дорога? — Засунув руки в карманы, он картинно вышагивал перед штурманом.
— Дорога была отличная — за семь часов долетели, но чего ты над Уралом выделывал?
— А другого эшелона, как всегда, не нашлось?
— Подходящего не было. Честно — не было! А этот — чистенький, и ветерок — наш. А?! Как шеф прошел!.. «Беломор»? Дай-ка… Шеф, Вася, он король… Может, и спички дашь?.. Благодарствую. Как он сажал тогда в Ухте! Без капли горючего! Шасси, конечно, того, но… понял? Одно слово: король. А знаешь почему? Иди, на ушко скажу по-тихому… У них с машиной любовь! Ну чего ржешь? Я серьезно! А, бестолочь… С машиной, Вася, надо обращаться, как с бабой, чтоб ты знал: тут пожалеть, там приласкать, гостинца какого…
— Какого еще гостинца?
— Дурень! Горючки, маслица разного…
— Ох-хо-хо! — второму пилоту было весело и от разговора, и от свежего, еще не пахнущего выхлопом аэродромного ветра, и оттого, что под ногами твердый бетон, а не размытая дождями заполярная жижа.
— Да погоди, послушай!
— Ну!
— Она за это все для тебя сделает!
— А насчет битья как?
— Иногда можно, конечно, если необходимо. Ну, дай договорить!
— Валяй, валяй!
— Так вот: почему бабы хужей нас летают?
— Ну!
— Взаимопонимания нет! Они ведь и промежду собой грызутся, и с машиной то же самое получается! — победно заключил штурман. — Мозгуй, Вася, пока молодой. Пригодится. А то, вижу, нет у тебя никакой серьезности.
Штурман вернулся в самолет, сказал что-то попавшемуся механику и прошел в кабину, к Савину.
— Может, заскочим?
— В международный?
— Конечно! Коньячку, грамм хоть по сто, да и позавтракать.
— Можно. Как там, плащ надевать?
— Ага, прохладно.
Порт просыпался. Погасли посадочные огни, загудел где-то топливозаправщик. Вдоль стоянки международного к красавице «Каравелле» катился голубой автомобиль техобслуживания.
В таможне собирались первые пассажиры, и какой-то провожающий, дурачась, помогал пограничнику:
— Этого пропусти. И этих двоих тоже… А этого не пускай! Не пускай, говорю! Куда ж он с такой рожей? За границу?!
Пограничник хмурился, сдерживая улыбку, и «помощника» не прогонял: помеха была невелика, а в суровой работе все же развлечение.
Вежливо козырнув, прошли два пилота «Эр Франс».
— Знакомые? — спросил штурман.
— Нет, видят, что мы устали…
Из аэропорта Савин погнал на такси в управление, где утверждались новые графики, сметы, планы, и провел там весь день. Потом поехал домой отсыпаться.
Жил он в коммунальной квартире на Новослободской. Здесь пахло детством, а в ванной цинковыми гробами висели три теперь уже никому не нужных корыта: инженер Люся купила стиральную машину, мать Савина умерла, а Петрович, после того как ушла жена, сдавал белье в прачечную.
Была пятница, и Петрович отмечал ее на кухне.
— Ну, как всегда? — спросил Савин.
— А ты не сердись. Маненечко ведь, ну… Ведь, ежели подумать, так для того и живем…
— Философ, однако.
— Будешь?
— Ну тебя.
— Полстаканчика!
— Устал. Таня звонила?
— Звонила. Сегодня… Или вчера? Не помню. Велела на дачу…
Утром таксист отвез Савина к Коробовым. Отыскав Татьяну на пляже, Савин разделся, лег загорать, но теперь песок не прогревался солнцем, Савин быстро замерз и перебрался на плед. Плед был сложен вдвое, узок, они лежали рядом, прикасаясь, и, уткнувшись подбородками в скрещенные руки, смотрели за реку.
— Ничего? — спросил Савин, покосившись на соседствующую публику.
— А, плевать.
Он не любил этот пляж, где собиралось «светское» дачное общество. Не любил лица, сияющие самодовольством и уверенностью в завтрашнем благополучии, а таких здесь было большинство. Савин привык жить и работать среди людей более или менее уверенных в собственных силах, ну а насчет фортуны — это ежедневно приходилось выяснять заново.
Рядом какой-то парень собрался купаться и забрел в воду. С берега шумно подбадривали, смеялись, а он, поеживаясь, осторожно ступал в быстром мелководье и вздрагивал при каждом неаккуратном движении, вызывавшем брызги.
— Кто это? — полюбопытствовал Савин.
— Барышев.
— Такой молодой?
— Да не сам он, а младший брат.
На середине реки парень остановился. Вода была по колено. В том месте дно сразу опускалось, но нырять он не стал, махнул рукой и под дружный хохот приятелей бросился назад, к берегу, к теплому полотенцу. Там еще долго не затихало веселье.
В отгоревшем ко́шеном лугу за рекой пасли лошадей. Двое верховых не спеша правили табун к реке.
— Элиз, кажется, сошла с ума.
— Какая Элиз? — Савин так почти никого и не знал, хотя круг посетителей этого пляжа был постоянен и весьма невелик.
— Лизка, в белом бикини, все на тебя смотрит.
— Ну и черт с ней.
— Хороша девка. Шмагин год на нее потратил и без толку.
— Какой Шмагин?
— Вот стоит, у «фольксвагена».
— А кто он?
— Массажист, кажется. Или банщик. Не знаю.
Пастухи подъехали к реке, оставив недалеко за собою табун. Придержали коней у кромки невысокого обрыва и курили в седлах. Оба — в длинных вислых плащах, маленьких черных кепках, оба небриты и смотрели сумрачно. Изредка оборачивались друг к другу, коротко говорили. От солнца или от скуки дремали их кони, отражаясь мордами в воде — там, у берега, был гладкий плесок.
— Как Светка? — спросил Савин.
— Уже лучше. Отпуск взяла, у нас поживет.
— Опять?
— А что делать? Нельзя же ее сейчас одну оставлять…
Табун подходил к берегу, разномастный, пестрый. И один белый конь, удивительный здесь, недалеко от Москвы, теперь, а не давным-давно прежде.
— Знаешь…
Что было Савину слушать? Умер муж ее лучшей подруги. Плохо. Но ведь умер уже?! А Светка… Ничего, это проходит.
Ему случалось видеть искореженные фюзеляжи, мятые кабины, разбитые приборные доски в желеобразных клочьях мозга — клочьях памяти, опыта и надежд. Приходилось ставить дюралевые обелиски на могилах друзей. Слышал он и рыдания черных вдов и знал, что это проходит.
— Ты не слушаешь меня.
— Я искупаюсь, пожалуй.
— С ума сошел?
И зачем он спросил о Светке? Зачем начал этот разговор? А про что говорить? Про то, как завтра лететь? Как садиться на раскисшую полосу? Он вошел в воду. Он был героем пляжа и старался держаться спокойно. «Глупость, конечно, но что делать? Надо же как-то оборвать этот дурацкий разговор». Татьяна оставалась на берегу и отвлекала на себя половину любопытных взглядов. Савин поплыл. Течение уносило его от пляжа, чужих глаз, но вместе с раскованностью пришел озноб.
У противоположного берега желтыми островками мокли сбившиеся листья, принесенные из далекого леса. Как красив лес в эту пору! Как тепл, щедр на золото, какими добрыми кажутся пауки! «Когда же я это видел в последний раз? Давно. Забыл когда». Он успел привыкнуть к другим масштабам и оттого, спускаясь на землю, изумлялся мелочам, невидимым с воздуха.
Дрожа, Савин прошел вверх по реке и снова влез в воду.
— Явился? — Она потянулась и сделала вид, что зевает. — Господи, да ты совсем синий! Возьми, полотенце!
Растираясь, он все не мог унять дрожь.
— Сумасшедший! Скорее домой!
Но бегство испортило бы впечатление от сносно сыгранной роли. Он медленно оделся и, взяв Татьяну под руку, провел ее сквозь выставку машин, между телами банщиков, зубных врачей, чиновников «Внешторга» и всяких родственников всяких знаменитостей.
Потом опять слушал о похоронах, все старое, только одно новое утешение: «Хорошо, что у них не было детей». Спросила о полете.
— Можно завтра, — отвечал Савин, — но вылетим, наверное, сегодня — надо спешить, пока нет сильных дождей и полосы не очень размокли.
— А погода?
— Нормальная. Над Уралом немножко…
— Опять «немножко»! Лучше б до утра подождали, вдруг что…
Он поморщился:
— Ты знаешь, со мной никогда ничего не случается.
— А в тот раз? Говорила: «Останься», чувствовала, дура, а так и не удержала.
— Ну и что? Ну вывихнул ногу — единственная травма на весь экипаж.
Обедали вдвоем. Коробов-отец уже пообедал и работал наверху в своем кабинете.
За окнами гостиной был сад, ржавели на подоконнике сосновые иголки, и Савин вспомнил, как лет восемь назад, той же порой он впервые приехал на эту дачу, копал ямы, сажал деревья, и вот они прижились, выросли и стоят среди высоких голоствольных сосен и желтеющих берез — зеленые, пышные, все еще не понимающие осени южные красавцы. Названий их, к обиде Коробова, он так и не запомнил.
Потом, в своей комнате уже, Татьяна спросила:
— Савин, мы когда-нибудь поженимся?
— А разве мы… Извини. Можно, конечно.
— Интересно когда?
— Ну, как-нибудь. Выберем время. А что, собственно?
— Дело в том, что… Ладно, — грустно усмехнулась она, — давай хоть обвенчаемся.
Он с удивлением следил, как Татьяна принесла икону, зажгла за столе две свечи, и даже растерялся.
— Что-нибудь нацепить или так можно? — спросил он, вылезая из-под одеяла.
Было торжественно, но ничего не получилось: Татьяна от волнения путала слова, Савин весело пытался поправлять, заспорили, и Татьяна расплакалась.
Засветло пошли к автобусной остановке, где обычно дожидались пассажиров заехавшие сюда таксисты. Шли через парк.
— Я никогда не спрашивала тебя о любви. Ты жил, как хотел, и там у тебя, наверное, были романы…
«Романы!» — усмехнулся Савин.
— Я никогда не просила тебя, но сейчас, если… если привязан ко мне, прошу…
Паутинка лежала у нее на ресницах.
— Через неделю вернусь, и все будет в порядке. Готовь свадьбу. Или неудобно?
— Ничего, Светка сейчас получше. Как хорошо, что у них не было детей! — вдруг рассеянно улыбнулась чему-то, но на мгновение.
«А может, вовсе и не хорошо — ничего не осталось?» — подумал Савин и удивился, вспомнив, что уже несколько раз слышал сегодня эту фразу о детях.
— У тебя на ресницах паутинка.
— Осень, — отвечала она, подумав. И в самом деле, не могла же она сказать: бабье лето.
— Ну пока, вон такси.
Он обнял ее и пошел к машине.
— Савин, — вдруг закричала Татьяна, — останься! Нельзя лететь! Нельзя! Я боюсь!..
— Вздор, — сказал Савин, захлопнув дверь. — Шереметьево.
Шофер кивнул, шоссе метнулось под колеса.
Долго сидел он, словно в оцепенении, сжав челюсти и пусто глядя перед собой. Все в голове смешалось: непонятное венчанье, Татьянино дурное предчувствие — все такое неожиданное, внезапное. И какая-то недоговоренность во всем, и эта дурацкая фраза о детях. «При чем здесь дети?»
Между тем погода испортилась. Стемнело, пошел дождь и делался все сильнее. Шоссе намокло, и, когда появлялись встречные машины, огни их с длинными отблесками на асфальте казались Савину похожими то на зажженные свечи, то на перевернутые восклицательные знаки.
Чудак.