Шел дождь, и автобуса не было. На станции собралось много народу, поговаривали, что автобуса не будет вообще, так как Белавинское озеро разлилось и перехлестнуло дорогу. Высказывались надежды: «Хотя б до Белавина, там, может, кто на лодке подбросит», — но неизвестным оставалось, где автобус: то ли свернул назад и, стало быть, возвратится, то ли проскочил за озеро и застрял уже на обратном пути, и тогда «хотя б до Белавина» будут посылать какой-то другой автобус, с другой линии, а когда это произойдет — неведомо, потому что всюду дожди — такая весна, и всюду автобусы застревают.
Однако явился. Шофер, спрыгнув под дождь, втянул голову в воротник телогрейки, ссутулился и заспешил к домику автостанции, на ходу то и дело оборачиваясь посмотреть машину, которая выглядела, как и должно после долгой грязной дороги — удручающе то есть.
Войдя в помещение, бросил собравшимся: «До конца» — и скрылся в диспетчерской. Пассажиры засуетились, принялись восстанавливать очередь, живо и подробно вспоминая, кто за кем приходил, кто что в это время делал, и хотя все в минуту образовалось, гомон не утихал, и люди с яростью спорщиков сообщали друг дружке очевидное и получали в ответ не менее яростное согласие, дополненное новыми деталями вроде: «Я как раз в это время сумку с подоконника переставляла. Тама, гляди, стекло-то растреснуто, вода-то на подоконник и полилась. А у меня в сумке-то кофта. Кабы, думаю, не намокла, дай, думаю, переложу на сухое место. Тут как раз Гришуха входит, ну!» — «Дак я и говорю, что Гришуха за тобой был, ты, значит, за мной, а я — за Клавдей!» Это могло продолжаться до бесконечности, но окошко кассы приотворилось, и в сей же миг голоса смолкли.
Потом, отталкивая друг друга и ругаясь, лезли в автобус. Кричали, что места хватит, но каждый старался пролезть вперед. Один лишь Гришуха Анчуков стоял в стороне. Он, как, впрочем, и остальные, знал, что мест в автобусе двадцать четыре, а билетов продано восемнадцать. Но еще он знал, что будь не восемнадцать, а десять или пять человек, без ругани и давки не обойтись, и какая-то в этом нелепость, и тут уж ничего не поделаешь.
У деревень автобус останавливался, люди входили и выходили, прощались и здравствовались, вели громкие разговоры.
Наконец добрались.
Отмыв сапоги в луже у автовокзала, Гришуха направился в центр города, где был ювелирный магазин.
Гришуха всегда с некоторой робостью входил в ювелирные магазины. Приближаясь к прилавку, он боялся увидеть нечто, что могло бы ему понравиться. Так было всегда. Но если в прежние времена, в юности, когда Гришуха приезжал в город с отцом, на прилавках случалось видеть шедевры, угнетающие своей красотой и заставляющие бегом бросаться к станку, чтобы сработать какой-нибудь перстень для самоутверждения, то в последние годы попадались все настолько грубые и убогие поделки, что Анчуков диву давался, и странные мысли одолевали его. С одной стороны, он чувствовал себя выше ремесленников, а с другой — не понимал, зачем он нужен со своим чутьем на камень, со всем изяществом работы, если магазин заполонен такой невзрачностью.
Он долго стоял над прилавком. Настолько долго, что вызвал подозрения продавщицы.
— Гражданин! Вам чего?
Подняв хмурый взгляд, Гришуха спросил перстенек с аметистом.
— Перстней с аметистами у нас нет, есть кулоны из аметистовых «щеток» — тридцать восемь рублей, — ответила продавщица с некоторым волнением, опустив руку под прилавок, где была кнопка звонка.
— Это не «щетка», — вздохнул Анчуков, — а крошка, наклеенная на металл. И вообще, не аметист это.
— Как не аметист? — переспросила продавщица, не понимая, куда клонится разговор.
— А вот так. Дерьмо это.
— Гражданин! Не ругайтесь! Я милицию вызову!
— Дайте изумруд, — продолжал тему Гришуха.
— Нет изумруда, — отвечала продавщица, растерянность которой постепенно сменялась любопытством.
— Хоть какого он цвета?
— Не важно.
«Дура», — хотел сказать Анчуков, но сдержался:
— Фефела!
— Как вы смеете! — вспыхнула продавщица.
— Ладно, ладно, — успокаивал Анчуков, — извини. А где, к примеру, гранаты? — И развел над прилавком руками. — Где опалы, агаты, александрит, аквамарин, яшма, сапфир?
Но в продавщице еще кипела обида.
— А! — махнул рукой Анчуков и, достав из кармана плаща тряпочку, развернул, вынул перстень. — Гляди!
— Ну и что? — скривив губы, она возвратила перстень. — Дешевка. Тридцать рублей.
— Скажешь тоже! Тридцать рублей! — Он аккуратно завернул перстень в тряпочку.
— А рубины и александриты у нас есть. Вот, пожалуйста.
— Стекло.
— Как стекло? — не поняла продавщица.
— Так. Искусственные, мертвые.
— Ну, не знаю, что вам еще нужно, — брезгливо дернула плечиками. — И яшма у нас есть — вон булавки для галстука.
— Метро «Краснопресненская», — махнул рукой Анчуков.
— Чего?
— В Москве бывала?
— Ну.
— Такой, с позволения, «яшмой» в метро стены выкладывают. Более она ни на что не годится.
— Много о себе понимаете, — буркнула продавщица, — а у самого, поди, и денег-то нет колечко купить.
— Куда мне! Тут к каждому камешку — кило золота.
— Не чета вашему.
— Это уж само собой, — усмехнулся Гришуха. — Ну ладно, пойду попытаю счастья. — И, подмигнув продавщице, прошел в комнатенку с надписью: «Скупка ювелирных изделий у населения».
За столом, склонившись над бумагами, сидел старик.
— Здрасьте, Василь Михалыч!
Старик, не поднимая головы, посмотрел над очками:
— Анчуков? Давно тебя не было. Проходи, садись. Что пожаловал?
Присев к столу, Гришуха вновь развернул свою тряпочку и положил на бумаги перстень.
Это был серебряный перстень тонкой и красивой работы с большим аметистом, темно-фиолетовым, «кровяным», какие некогда добывали на Урале.
— Вещь! — не удержался старик и, взяв перстенек двумя пальцами, принялся поворачивать его так и эдак, собирая в камне свет из окошка.
Свет был сейчас мрачноват и холоден, и камень молчал, затаившись в непроницаемой черноте.
Старик встал, подошел к окну, поднял перстень, и аметист неохотно открыл глубину.
— Эх, солнышка бы! — вздохнул старик.
— Да просто денек был бы посветлее, а если солнышко — то за тучкой, чтоб не прямой свет.
— Ну это конечно, чтоб не прямой, — с пониманием согласился старик, — да что тут будешь делать! — прошел к двери, щелкнул выключателем, — лампа вспыхнула, вернулся к столу и поднял перстень.
Гришуха поморщился, предчувствуя боль, и глянул на камень: попав под прямой свет, аметист полыхнул и, отбиваясь от электричества, яростно выплеснулся кровавым сиянием. Гришуха даже глаза закрыл, но и под веками все было кроваво-красным.
Старик, не выдержав зрелища, положил перстень на стол.
— Да, брат, — только и сказал он. А камень, лежавший теперь боком к свету, несколько успокоился, поостыл, сделался темно-лиловым, и лишь в глубине его горели кровавые искорки.
— Да-а, — шепотом добавил Василий Михайлович, — сильная вещь.
— Вот, — пробурчал Гришуха, — а продавщица тридцатник предложила.
— Ну, это она по молодости. — И, глядя на перстень и что-то про себя думая, старик вдруг спросил: — А ты как вообще-то живешь?
— Все так же.
— Все этим… сторожем работаешь?
— Да, — усмехнулся Гришуха, — ночным дежурным по маслозаводу.
— Денег, поди, не хватает?
Гришуха пожал плечами.
— Ну и как перебиваешься?
— Так и перебиваюсь.
— Ну, а огород там, сад?
— Некогда. Все время гроблю на это дело, — ткнул пальцем в перстень.
— М-да. А жена не ворчит?
— Ворчит, — Гришуха вздохнул, — еще как ворчит. Все ж ребятишек двое.
— М-да. А чего ж так мало продукции выдаешь? — улыбнулся старик. — Раз в год и приносишь по камешку.
— Дак дело такое! Пока… придумаешь перстенек, да пока сработаешь, да с тыщу раз переделаешь, чтобы самое то получилось…
— Это конечно, — согласился старик. — Перстенечек твой — загляденье. И скань тут есть, и чернение, и чеканка! Сказочная работа… И все-таки в год по камешку — не проживешь. Надо, брат, посерьезней работать, — осторожно заметил старик.
— Что это вы имеете в виду? — не понял Гришуха.
— Да ничего, — смял старик разговор, — так…
— Василь Михалыч, что вы все темните?
— Экой нетерпеливый! Молодой еще, значит… Ладно: триста пятьдесят. Но столько — не дам.
— Давайте триста.
— И триста не дам. Покупателей нет. Могу дать только сотню.
— Ну что вы, Василь Михалыч, вы ж понимаете…
— Я понимаю, но и ты пойми… Есть, правда, один вариант, — старик, прищурившись, посмотрел на Гришуху, — ежели ты свое клеймишко на другое заменишь…
— На какое — другое?
— Ну, скажем, на отцовское или какого-нибудь еще старого мастера, — подберем!
— Зачем же? — обиделся Гришуха.
— Зачем, зачем… Ты, брат, работаешь так, что вполне можно пустить твои перстенечки с именитыми клеймами, а это в цене.
— Не пойдет, — отрезал Гришуха, — вы мне и в прошлый раз намекали, я понял…
— Намекал. И надеялся, что поладим. Оттого и заплатил в прошлый раз соответственно и даже кое-что потерял на этом…
— Сколько?
— М-м… рублей эдак тридцать пять — сорок…
— У меня есть восемнадцать рублей… Вот, пожалуйста! Восемнадцать с копейками. Двадцатник я вам по почте пришлю.
— Копейки оставь — пригодятся. И вообще зря ты так! Получил бы сейчас стольничек — и никаких долгов! Или сто рублей для тебя уж не деньги?
— Для меня и рупь — деньги, но… А!
— Ну и куда пойдешь, куда понесешь?
— Да хоть в соседнюю область!
— Валяй! К Лехе Егорову! Как явишься, он сразу мне позвонит, мол, твой клиент заявился — сколько платить?
— Ну и черт с вами со всеми!
— Как знаешь…
«Эх, беда, беда, беда, — думал Гришуха, стоя на крыльце магазина. — Денег нет, а долгов — двести рублей. Тьфу, двести двадцать… Или впрямь дело мое никому не нужно? И отчего так? Дед работал — годилось, камешки теперь по музеям лежат. Отец работал — годилось, цельной артелью командовал. Артели уж давно нет, один я остался — и никому не надо. Беда! Как же я теперь домой завалюсь? Без денег, без подарков?..»
Он не видел, что из-за витрины наблюдали за ним.
— Я ж сказала — дешевка!
— Дура ты! — оборвал старик.
«Делать нечего», — завершил свою мысль Гришуха и пошел на автостанцию. Но автобуса сегодня не предполагалось, предполагалось, что сегодня уже ни один хозяин ни единой машины на дорогу не выгонит.
Домой попал Анчуков лишь на следующий день. Жены в это время не было. Она пришла с фермы вечером.
Старший сын не спал:
— Мам! Перстень у папки не купили, но ты не ругайся, мам! Он сказал, что больше не будет камни точить и на хорошую работу пойдет. Огородом займется, а, мам? Не ругайся!
— Где он есть-то?
— На чердаке, спит.
— Чего не в горнице?
— Боялся, видать, что ты заругаешься, разбудишь его, а он сильно устал — пешком шел.
— От самого города?!
— Ну.
— Да что он — рехнулся, что ли? Камни чертовы, будь неладны!
— Не ругайся, мам, он уже и станок разломал да в чулан снес.
— Чего?.. Ладно, иди спать, иди, — и взялась разбирать беспорядочно сваленное на печь шмотье. Вытащила из карманов мужниного плаща тряпочку, развернула, осторожно взяла перстень и нацепила на безымянный палец левой руки: «Ишь, засверкал, окаянный!»
Потом, сбросив телогрейку, прошла в комнату, засветила ночник и, открыв шкаф, достала новую сиреневую кофточку.
Глядя в зеркало, она то прикладывала левую руку к груди, то поправляла волосы. Тихая, тайная улыбка озаряла ее лицо. И камень отвечал этой улыбке теплым мерцающим светом.
Неохотно оторвавшись от зеркала, вздохнула, покачала головой и пошла в сени. Выволокла из чулана похожий на сковородку шлифовальный диск, бочонок электромотора, какие-то ремни, железки, которые были, неизвестно, от станка или сами по себе, перенесла все это в Гришухину комнату-мастерскую, сложила в уголке.
Потом слазила на чердак. Гришуха, завернувшись в тулуп, спал у печной трубы. Удостоверившись, что он ни жаром не пышет, ни от холода не околел, она и сама спать отправилась — рано утром снова надо было идти на ферму.
Попыталась снять перстень — не получилось. «Ну и сиди, коли такой упрямый». — И погасила ночник.
Не было за окном ни звезд, ни луны, ни огонечка какого — одна беспросветная ночь. Лишь в глубине камешка мерцала малая искра.