Если бы Задоров был один, он, несмотря на свою медлительность, гораздо раньше пришел бы в Пудож. Но Моденов задыхался, часто останавливался, а бросать старика Задорову было неловко. Поэтому только в начале второго ночи они дошли до города.
Здесь они решили расстаться. Задоров пойдет будить начальника уездной милиции, а Моденов - секретаря укома.
Задоров давно достучался до своего начальника, и тот впустил его в дом, и Задоров уже доложил обо всех обстоятельствах дела, а Моденов еще томился под окнами секретаря укома, не решаясь как следует постучать.
Он, правда, ударил раза два в дверь костяшками пальцев, но с таким же успехом в спящий дом мог бы царапаться котенок.
Моденов ужасно себя стыдил. Он твердил мысленно, что уходит время, что промедление смерти подобно, что он ведет себя глупо и недостойно интеллигентного человека. Он с силой замахивался кулаком, но кулак, приближаясь к двери, терял силу и касался досок нежно и почти беззвучно.
Так продолжалось бы очень долго, если бы Моденов не рассердился. Обращаясь к самому себе, он произнес мысленно целый монолог о том, что своей нерешительностью он унижает не только себя, но всю русскую интеллигенцию, что за такую вот нерешительность ее, то есть интеллигенцию, не уважает партийное руководство, а между тем оно не имеет права не уважать, потому что русская интеллигенция…
Тут, доведя себя до белого каления, он неожиданно ударил в окно с такой силой, что стекло вылетело и со звоном разбилось где-то в комнате. Вся горячность Моденова сразу исчезла, и от стыда ему стало дурно. Когда жена секретаря укома Грушина, Марья Степановна, заведующая женотделом, испуганная, высунулась в окно, она вместо пьяного хулигана, которого собиралась как следует отчитать, увидела держащегося за сердце худенького, маленького Моденова.
- Андрей Аполлинариевич! - удивленно сказала она. - Что случилось?
Андрей Аполлинариевич простонал в ответ непонятное. Ему действительно было плохо.
- Пойдите лягте спать, - сказала строго Марья Степановна. - Если у вас дело к Денису Алексеевичу, заходите утром.
К этому времени Андрей Аполлинариевич несколько пришел в себя и произнес еле слышно, умирающим голосом:
- Срочное дело… Дениса Алексеевича! Скорей!
- Завтра, завтра! - замахала она рукой. - Сейчас поздно уже, все спят.
- Скорей, скорей! - бормотал Моденов. - Преступление!
К счастью, Денис Алексеевич сам выглянул из-за плеча жены. Он быстро сообразил, что дело не просто, и, не тратя времени на разговоры, вышел на крыльцо, взял Моденова за руку и ввел его в дом.
- Бога ради, извините! - говорил Моденов. - Я завтра же вставлю стекло. Скажите, когда удобней прийти стекольщику.
Он сам понимал, что порет чушь, и от этого терялся еще больше.
Денис Алексеевич зачерпнул ковшом воды из бочки, плеснул себе на голову и немного выпил. Сон с него как рукой сняло.
- Стекло потом, - сказал он Моденову. - Выпейте воды и рассказывайте.
Моденов воды выпил, пришел в себя и кое-как изложил обстоятельства дела. Денис Алексеевич слушал его не перебивая и, когда тот кончил, не задал ни одного вопроса.
- Большое спасибо, Андрей Аполлинариевич, - сказал он. - Идите сейчас домой, ложитесь спать, вы устали, а утром заходите в уком. Мы еще с вами поговорим.
В общем, Моденов ушел домой успокоенный. Даже история с разбитым стеклом не казалась теперь ему такой ужасной. На всякий случай он выпил валерьянки и заснул.
А Денис Алексеевич молча оделся, вышел и зашагал к дому, где жил Прохватаев.
Шел Грушин по светлой сонной улице и размышлял.
Неужели он действительно так недопустимо, так непростительно ошибся с Прохватаевым? У него не было никаких иллюзий насчет этого человека. Он понимал, что Прохватаев легкомыслен и не слишком умен, но от легкомыслия до преступления еще очень далеко. Несколько раз в губкоме заходил разговор о председателе горсовета, и Грушин каждый раз его защищал. Ему казалось, что прохватаевская привычка кричать и ругаться происходит от большого темперамента и неумения себя сдерживать, но что вообще человек он честный, искренний и на преступление неспособный.
Грушину было тридцать пять лет. До двадцати двух он работал слесарем на «Красном выборжце», прямо с завода в четырнадцатом году отправился в армию. В партию он вступил позже, уже в семнадцатом, у себя в полку, но еще на заводе участвовал в кружках, распространял листовки, выполнял партийные поручения. И в полку он сразу принял участие в нелегальной жизни, которая состояла в распространении запрещенных книжек, в беседах на политические темы, в спорах с членами других партий. Романтическая сторона его натуры была целиком удовлетворена этой деятельностью. Смолоду он так увлекся, так был поглощен полной напряжения жизнью партийного функционера, что никогда не нуждался в искусственных возбудительных средствах. Он не пил - не только оттого, что считал это плохим и вредным, а прежде всего оттого, что пить ему казалось просто неинтересным. Гораздо интереснее было во время выпивки, как будто случайно, сказать несколько слов о политике, поспорить с меньшевиком или эсером, сунуть кому-нибудь в карман полезную брошюру. Ему было скучно с людьми, с которыми нельзя было говорить и спорить о волновавших его политических вопросах.
Принимая годами участие в партийной жизни, он воспринял свое вступление в партию как событие колоссальной важности. Ему казалось, что в партии могут состоять только люди исключительного ума, мужества, чистоты, а себя он считал человеком очень уж обыкновенным. Когда ему предложили подать заявление, он очень волновался. Его, думал он, оценили гораздо выше, чем он того стоит.
Время гражданской войны он проработал в маленьком городке на севере. Он был членом уездного ревкома. В городке дважды вспыхивали восстания, чуть ли не каждый день в представителей власти стреляли из-за угла, был голод, подходили войска интервентов - словом, жизнь была трудная и полная опасностей. Но Денису Алексеевичу все время было стыдно, что он отсиживается в тылу, в то время как другие сражаются за советскую власть. Он всегда чувствовал себя виноватым перед фронтовиками, хотя хлебнул не меньше некоторых фронтовиков.
Там же, в этом маленьком городке, он и женился на молоденькой работнице-женотделке, которая очень стеснялась своего замужества: наши, мол, товарищи воюют на фронтах, а мы устраиваем личное счастье.
Первую ночь после свадьбы молодые провели на бурном заседании уездного ревкома, затянувшемся до утра.
До сих пор Грушин сохранил нетронутым свое почти религиозное отношение к людям, носящим звание коммуниста. Ему и по сей день казалось, что то, что его приняли в партию, - необыкновенная снисходительность, за которую он должен быть всегда благодарен. Некоторые его товарищи тяжело переживали нэп: считали, что снова торжествуют богатые, что гибнут завоевания революции. Грушину ничего подобного в голову не приходило. Он понимал всю сложность партийной политики, прекрасно видел ее цель и не сомневался, что партия идет к этой цели хотя и сложным, но самым коротким путем. Мир, в котором жили они с женой, изменился мало. Так же жизнь проходила в повседневной партийной работе, в обсуждении партийных документов, в борьбе за правильность партийной линии. Жизнь была занята этим вся целиком, и на другие интересы не оставалось ни сил, ни времени. Его очень интересовал, например, Катайков, но как существо совершенно другой породы, в отношении которого надо принимать определенные меры. Сесть с Катайковым за один стол ему казалось таким же невозможным, как, например, выпивать и всерьез разговаривать с дрессированной собакой или обезьяной.
Он слышал, конечно, и даже сам докладывал на партийных собраниях и конференциях о том, что мутные волны нэпа порой захлестывают и членов партии, но в жизни с этим сталкиваться ему не приходилось. Были приспособленцы, примазавшиеся, пробравшиеся, но это все были люди определенной биографии и происхождения, оказавшиеся в партии в результате обмана, подделки документов или непростительного недосмотра. С Прохватаевым дело обстояло иначе. Биография его была неподдельна, и, согласно этой биографии, коммунист он был настоящий. Грушин знал, конечно, что Прохватаев выпивает. Это было нехорошо, но не противоречило сложившемуся у него образу Прохватаева: фронтовик, рубака, широкая душа. Он чувствовал себя даже в чем-то виноватым перед председателем горсовета. Как-никак тот сражался на фронте, пока он, Грушин, отсиживался в тылу. Несколько раз он говорил с Прохватаевым о пьянстве. Тот каялся, ссылался на фронтовые привычки, обещал сократиться. Грушин сердился, ругал Прохватаева, но в глубине души прощал ему его слабости. Ну так что же, что он, Грушин, не пьет, не курит и живет только своей работой? Ему просто не нужно этого, он, например, после рюмки водки целый день как шальной ходит. Это даже не достоинство, а просто такое свойство. Нельзя этого требовать от всех. Мы, коммунисты, любим жизнь, мы люди полнокровные, с настоящими чувствами и страстями, мы не аскеты, не ханжи, не монахи.
Словом, Грушин считал, что Прохватаев человек хороший, наш человек, которого надо только удерживать в рамках, потому что он может увлечься и пересолить.
Еще и сейчас он не отказался от этого представления о Прохватаеве. «У классового врага хитрая тактика, - думал он. - Сколько мы знаем случаев, когда на честных партийцев клеветали, используя их слабости, представляя их чуть ли не преступниками. Клевета - одно из оружий классового врага».
Разумеется, Моденову он поверил, но только в том смысле, что Моденов не лжет сознательно. Его же проницательности он не верил совсем. Стать невольным орудием шептунов Моденов мог безусловно. Поэтому Грушин шел к председателю горсовета без предвзятой точки зрения. Отругать-то Прохватаева следовало во всяком случае. Нельзя давать повод для сплетен. Идет напряженная классовая борьба. Каждую нашу слабость использует враг. Грушин даже думал, что придется дать ему выговор; может быть, даже придется Прохватаеву уехать из Пудожа. Пудожские события послужат ему уроком. Этот урок он учтет на новом месте и там уж свою ошибку не повторит.
С такими мыслями постучал Грушин в дверь прохватаевской квартиры.
Ему никто не ответил. Он стучал долго, пока, наконец, не высунулась соседка, которая сказала, что председателя нет дома.
- А где же он? - удивился Грушин.
- А вы будто не знаете? - в свою очередь, удивилась или сделала удивленный вид соседка.
- Не знаю! - резко ответил Грушин.
- У Пружникова, - сказала соседка, - у дружка своего.
Грушин, не вступая в дальнейшие разговоры, повернулся и зашагал к Пружникову. Он знал его маленький домик на окраине города. Что-то в голосе и в выражении лица прохватаевской соседки было такое, от чего на сердце у Грушина стало очень тревожно.
В доме Пружникова была полная тишина. По-видимому, все спали. Грушин постучал энергично и громко, но ему никто не ответил. Он вошел в холодные сени. Тусклый свет проникал через пыльное окошечко. Он постучал в дверь, которая вела в комнату. Ответа не было. Он толкнул дверь и вошел.
В лампе, стоящей на столе, выгорел керосин, и слабый огонек подрагивал на конце тлеющего фитиля. Два человека, сидя друг против друга, спали, положив головы на стол. Пружников посапывал тихо, как ребенок. Прохватаев храпел, посвистывал, бормотал, и огромное его туловище содрогалось от храпа.
Грушин задул лампу, подошел к окну и снял одеяло, которым оно было завешено. Снаружи был еще ставень. Грушин вытолкнул болт, открыл окно и распахнул ставень. Копоть потянулась наружу. Тогда Денис Алексеевич тронул Пружникова за плечо. Пружников сразу поднял голову, секунду смотрел на секретаря, уже через секунду все сообразил и придал лицу соответствующее выражение.
- Рассказывайте, - сказал Грушин.
Пружников заговорил охотно, быстро, любезными, округлыми фразами.
- Видите ли, Денис Алексеевич, товарищ Прохватаев находился в лапах классово чуждого элемента - в лице известного в уезде кулака Катайкова. Путем систематического спаивания - как здесь, в городе, так и в интимной обстановке, у себя на хуторе, - гражданин Катайков добился от товарища Прохватаева целого ряда незаконных поступков. Так, например, товарищем Прохватаевым выданы фальшивые командировочные удостоверения ряду темных лиц по указанию гражданина Катайкова. В данном случае мы имеем типичную картину сращивания госаппарата с частным капиталом. Об этом неоднократно писалось в газетах, говорилось на собраниях, так что наш случай можно считать типическим.
- Кому даны командировки? - коротко спросил Грушин.
- Гражданину Гогину, - охотно стал перечислять Пружников, - гражданину Тишкову и гражданину Булатову. Также незаконно совершена запись акта гражданского состояния, то есть брака, гражданина Булатова с гражданкой Каменской.
- Деньги брал? - спросил Грушин. У него спирало дыхание и голос стал хриплым.
- Брал, - горестно сказал Пружников, - двести рублей. Выдал расписку, но в благодарность за фальшивые командировки и регистрацию брака Катайков расписку вернул, так что можно считать, что эти двести рублей являются как бы взяткой… Одну минуточку, если позволите.
Пружников встал, подошел к Прохватаеву, взял его за шиворот, поднял, точно куль с мукой, и, держа на весу, второй рукой залез в карман. Из кармана он вынул расписку, а Прохватаева бросил. Тот упал обратно и громко стукнулся головой о доску стола.
- Вот, пожалуйте, - сказал Пружников, протягивая Грушину бумажку.
Грушин развернул ее и прочел.
- Так, - сказал он. - Это ты его втравил во все эти махинации?
- С вашего разрешения, - спокойно сказал Пружников, - деньги получал гражданин Прохватаев, так что уголовной ответственности я подлежать не могу. Партийной ответственности я также подлежать не могу, поскольку являюсь беспартийным.
- Так… - Грушин встал и положил расписку в карман.
На одну секунду у него все поплыло перед глазами. Непреодолимо ему хотелось растолкать эту сонную тушу и выложить все, что он, Грушин, думает. Но растолкать Прохватаева все равно не удалось бы, да и проснувшись, он спьяна ничего бы не понял. Грушин сжал кулаки и, не прощаясь, вышел. Пружников посмотрел ему вслед и просвистел несколько тактов залихватской, веселой песенки. Потом он сходил в сени, принес ковш воды и спокойно вылил ее на голову Прохватаева. Прохватаев забормотал, зафыркал и поднял голову. Тупыми глазами смотрел он на Пружникова и медленно приходил в себя.
- Фу, гадость какая! - сказал он наконец. - Дай, друг, стаканчик опохмелиться.
- Извините, гражданин Прохватаев, - сказал Пружников, - здесь для вас никакого стаканчика нет. Отправляйтесь лучше к себе домой. И в этот дом по возможности забудьте дорогу…
Грушин в это время входил в уездное управление милиции. Начальник управления торопливо писал.
- Кажется, дело серьезное, - сказал он, увидя Грушина. - Государственного масштаба дело. Посылаю нарочного в Медвежку. Садись. Сейчас допишу донесение.