Прошло с той поры тридцать лет. И вот пароход «Лермонтов» пересек Онежское озеро, вошел в устье Водлы и пристал к пристани Подпорожье. Пассажиров ждали автобусы, и через полчаса мы въезжали в Пудож. Я заглядывал в лицо каждому прохожему - все думал, что встречу знакомого. Я понимал, как это глупо. Другие люди ходят по городу, да если и попадется старый знакомый, все равно я его не узнаю. Тысяча девятьсот пятьдесят шестой год. Мир другой. Другая страна. И, конечно, другие люди.
Я не торопился. Приятно было предвкушать встречу. Уже подойдя к дому, где жила когда-то «Коммуна холостяков», я постоял минуту, оглядывая стены и окна, забор и калитку, врытую в землю скамеечку и мостик через канаву. Здесь все осталось таким же. Может быть, если я крикну: «Ребята!» - высунутся все пятеро, и Андрей скажет: «Где ты шатаешься? Ужинать пора».
Я поднимаюсь на крыльцо, миную темный коридор и стучу.
- Входите! - кричат из комнаты.
Я постою секунду еще в коридоре, успокоюсь немного. Глупо входить со слезами на глазах. Но вот я вхожу. Минуту мы молча глядим друг на друга, а потом обнимаемся. Мы хлопаем друг друга по плечам и долго стоим обнявшись.
- Ух, какой ты! - говорю я наконец. - Ты стал совсем как Андрей Аполлинариевич. Небось и ермолку носишь?
Пожилой Сашка Девятин смеется счастливым смехом.
- Колька, Колька! - говорит он. - Прошло-то как много всякого!
Пока мы стояли, обнявшись, появилась женщина лет сорока и два парня нашего возраста. Не теперешнего нашего возраста, а тогдашнего, времен «Коммуны холостяков». Это, конечно, жена и дети. Я-то догадываюсь сразу. Удивительно то, что и меня представлять не нужно. Они уже поняли, что я Колька Николаев, знают даже мое отчество - Петрович. Начинается беготня, перешептывание, кто-то бежит в магазин, громыхает посуда - словом, идет тайная хозяйственная деятельность. Наконец хлопает пробка от шампанского, и Саша торжественно сообщает своим сыновьям:
- Теперь вы видели всех холостяков!
Будто я - одна из музейных достопримечательностей, которые отец считает нужным показать сыновьям в образовательных целях. И все глядят на меня, понимают, что такую редкость увидишь не каждый день.
Комнаты выглядят совсем иначе, чем тогда. Они до самого потолка заставлены книжными полками. Сашка получил в наследство библиотеку Каменского и Моденова. Под стеклянным колпаком сидит пестрый попугай и смотрит брильянтовыми глазами. Вот навидалась птица за свою жизнь!
Кухня в подвале, в которой мы пьем шампанское, тоже изменилась. Здесь мягкие стулья, стол, покрытый зеленой плюшевой скатертью, и даже стеклянная горка втиснулась в уголок - стеклянная горка, заставленная фарфором. Мне кажется, что я узнаю некоторые чашки, надбитые, с трещинами, но старинные, хорошие чашки. Над столом висит та же лампа, что висела когда-то у Каменских. Ее переделали под электричество, но все-таки она та же.
Какая особенная горькая радость в такой встрече со старым другом после многих, долгих лет разлуки!
Сашкины сыновья смотрят на меня выжидающе. Им кажется, что сейчас я скажу такое необыкновенное, что они сразу станут втрое умней. Смешно, что и жена Сашкина смотрит на меня с таким же выражением. Не знаю, что я должен сказать. Может быть, они ждут, что мы с Сашей начнем вспоминать. А мы всё не начинаем. Нам неловко перед ними и друг перед другом.
Сашка вздыхает, молчит и посматривает на меня.
- Сашка, - говорю я, - хочешь, я скажу тебе, как твоих мальчишек зовут? Андрей и Василий - правильно?
Сашка молча кивает головой и шмыгает носом. Мальчишки почему-то краснеют.
- Знаете что, - говорит жена Сашки, - пойдите вы вдвоем, погуляйте по городу. Вернетесь - и поужинаем как следует.
«Умница, - думаю я, - вот умница!»
Мы идем по улицам Пудожа. Город изменился мало. Здесь и близко не было крупных строек, война остановилась далеко, на том берегу озера. Ходят автобусы, много грузовиков, каменный кинотеатр, авторемонтная база. Город живет сильно выросшим лесосплавом. В районе есть совхозы. Сашка утверждает, что непременно решится в положительном смысле вопрос о Пудож-горе. Там огромные залежи железной руды. По Сашкиному убеждению, в Госплане недооценивают эту Пудож-гору, только поэтому делу не придан пока настоящий размах. Но вопрос решается. Уже один академик высказался совершенно категорически «за». Сашка увлекается, начинает язвить каких-то геологов, давших неверное заключение, потом смущается и говорит:
- Ну ладно, это неинтересно.
Как сказать! Действительно, вопрос о Пудож-горе меня занимает мало. Как-нибудь решат его в Госплане без моего участия. Но мне очень интересно смотреть на Сашку и слушать его. Таким он и должен был стать: краевед, знаток родных мест, человек, без которого город невозможно себе представить. Хранитель местных достопримечательностей и сам местная достопримечательность.
- Поговорим о ребятах, - говорит Саша. - Ваську ты давно видел?
- Год назад. Он поседел и полысел. Молчаливый, хмурый. Конечно, не женился. Квартира его похожа на служебное помещение. Все для работы. Так и кажется, что к каждой вещи привязан металлический номерок. Типичный чудаковатый профессор. Зарабатывает прорву, а костюм один. Поддерживает несусветное количество людей - каких-то старушек, матерей погибших учеников, каких-то студентов, которым плохо. Человека три у него постоянно живут, потому что в общежитии тесно и трудно получить место. А вид при этом такой, будто сухарь из сухарей.
Мы входим в березовую рощу и стоим над откосом, где когда-то лежал я под кустами и слушал разговор Ольги с Мисаиловым.
- Знаешь, Саша, - говорю я, - у нас не принято особенно распространяться насчет своих чувств, я Ваське даже спасибо не сказал, а все-таки никогда не забуду, что он для меня сделал в тяжелое для меня время, как он ринулся на защиту. Куда только не писал, к кому только не ходил! Все это, брат, комсомольская закваска. Я потом приехал к нему и говорю: «Вася, ты понимаешь, надеюсь, что я ни в чем виноват не был?» А он на меня посмотрел и говорит: «Болван!» И больше мы об этом не говорили.
- Андрей приезжал, - сказал вдруг Сашка. - В позапрошлом году. Инкогнито. В райком даже не зашел. Я взял отпуск, мы с ним в Куганаволок съездили, на Ильинском погосте были. Много разговаривали. Он хочет написать книгу воспоминаний. С ним об этом говорили в Цека. А он, понимаешь, боится, что не сможет рассказать ничего интересного. Ну, не дурак ли? Он тут у меня по вечерам рассказывал, так Катя и мои огольцы до сих пор в себя прийти не могут. Один его рейд по гитлеровским тылам - да это же просто невероятно. Между прочим, - вдруг оживился Саша, - года три назад вдруг открывается дверь, и входит парнишка, лет так пятнадцати. «Вы, - говорит, - товарищ Девятин?» - «Ну, я». - «Меня прислал отец и велел сказать, что просит обучить меня уму-разуму и рассказать что следует». Я, конечно, сразу же понял, что кто-то из наших ребят забавляется. «Твоя, - говорю, - фамилия Харбов?» - «Нет, - говорит, - Силкин». - «А, ну все понятно». Прожил у меня недели две. Любопытный парень.
- Сема все вдовеет? - спросил я.
- Да, и, наверное, уже никогда не женится. Живет вдвоем с сыном. Парень молится на отца, но отношения у них странные. Оба делают вид, что они не отец и сын, а просто приятели. Когда паренек приезжал, Сила был накануне важных событий: машина пошла в серийное производство.
- Знаю, - кивнул я головой. - А я года два назад был у Тикачева.
- Режет? - спросил Саша.
- Режет, - ответил я. - Удивительный человек! Его в Ленинграде считают одним из лучших, если не лучшим хирургом. Покойный Раздольский говорил, что его главная заслуга перед хирургией - это то, что он вырастил Тикачева. И, представь себе, даже кандидатского звания не имеет. Категорически не хочет писать диссертацию. «Зачем, - говорит, - мне звание, если у меня имя есть».
Мы дошли до кладбища, постояли над могилами Александры Матвеевны, Каменского и Моденова. Дядька и Марья Трофимовна лежали под одной плитой. Они и умерли почти одновременно: в одну неделю. Дети их разлетелись. Колька маленький работал в Севморпути штурманом. В этом году ему обещали дать корабль. Старшая девочка в Ленинграде. Заведует цехом текстильной фабрики. Две следующие по возрасту стали учительницами и вышли замуж. Сашка получил от них письма: обе писали, что живут хорошо, и очень хвалили своих мужей. Младенец, который когда-то так философски молчал и так упорно смотрел в одну точку, превратился, к Сашкиному удивлению, в комическую актрису.
- Ты непременно посмотри ее, когда будешь в Петрозаводске, - сказал Саша. - Я хохотал как сумасшедший.
Мы опять шли над рекой. Красное солнце садилось за лес. Холодным серебром поблескивала вода.
- Знаешь, Сашка, - сказал я, - хоть жизнь наша еще не кончилась, но уже можно ее оценить. Ни у кого из нас она не вышла легкой. Но ни про одного из нас нельзя сказать, что он прожил жизнь неинтересно. Того, что каждый из нас пережил и в тридцатые годы и в сороковые, хватило бы на несколько романов. Что только не легло на плечи нашего поколения! Вспомнишь, так даже удивительно.
- Ну уж роман… - сказал Сашка. - Но, конечно, было кое-что. - Он хмыкнул. - Помнишь, нам казалось, что мы неинтересные, скучные, а Булатов романтическая фигура. Булатову и не выдумать и не вынести того, что мы пережили.
Когда мы вернулись домой, в первой комнате стоял накрытый стол. Много, очевидно, было хлопот, пока мы с Сашкой предавались воспоминаниям. Теперь, когда мы разговорились, нас уже нельзя было удержать. Мы вспоминали наперебой. Кажется, Сашкины ребята и Катя этого и хотели. Они нас забрасывали вопросами и слушали, открыв широко глаза. О чем только мы не вспоминали! О раскулачивании, о первых годах коллективизации, тревожном и бурном времени, о строительствах, в которых довелось участвовать, о морозных ночах, о первых машинах, выходивших из заводских ворот…
- А знаешь, - сказал Сашка, - мы на войне с Тикачевым встретились. Меня привезли в медсанбат без сознания и сразу положили на стол. Физиономия была у меня страшная, грязная - Леша меня и взрезал, даже не разобрав, кто я такой. Потом мы прямо охнули, когда узнали друг друга. Я ведь даже не знал, что он на нашем фронте. Он мне и про Ваську рассказывал. Тот пошел в народное ополчение рядовым, три раза был ранен, еле вышел из окружения. В общем, хлебнул. Его отозвали в распоряжение Государственного Комитета Обороны - некоторые его работы тесно связаны с артиллерией. Так он завалил Цека письмами и протестами: зачем, мол, его из армии отзывают. Наконец его вызвали к одному из секретарей Цека и полчаса мылили голову. Тогда он успокоился.
Мы разговаривали о войне, и нам казалось, что она была совсем недавно, а для Андрея и Васьки все это было неведомое прошлое, до начала их сознательной жизни.
Солнце спустилось за лес и начало подниматься снова, а мы всё вспоминали.
- Знаешь, Сашка, - сказал я, - смешно, честное слово, мы с тобой вспоминаем собственную молодость, а для твоих мальцов это история. Они ведь это небось на уроках проходят. Им все равно, что про двадцатые годы слушать, что про Петра Великого.
- Подумаешь, удивил! - сказал Сашка. - А помнишь, как мы слушали, когда Грушин рассказывал про семнадцатый год и про «гражданку»? Нам тоже казалось, что это период доисторический.
- Да…
Я помолчал. Вдруг вспомнилось мне, как в этой же комнате, за таким же торжественно накрытым столом сидели мы и ждали невесту, чтобы отпраздновать свадьбу. Точно наплыв в кино, встала перед моими глазами та минута.
- И еще одно вспомни, Саша, - сказал я, - как мы волновались и мучились тем, что все важное уже совершено, совершены все подвиги, преодолены все трудности, побеждены все враги… Нам, мол, ничего не осталось, нам некуда тратить силы, которые в нас кипят. Так мы и проживем никчемную жизнь. И еще нам казалось, что Катайков - это страшная сила, которую нельзя победить, и что история идет слишком медленно.
- Помню! - Саша Девятин растроганно засмеялся. - Хорошие мы были ребята, а дураки!
Он посмотрел на своих сыновей. Они смущенно ухмыльнулись и отвели глаза. Видно, были у них какие-то разговоры с отцом, относящиеся к тому, о чем я говорил.
- Расскажи им, - сказал Саша, - как приехал на каникулы Васька.
- Хорошо, расскажу. Давайте бокалы. Нальем вино - рассказ мой кончится тостом. Я вспоминаю зимний вечер. Был конец двадцать седьмого года. Мы собрались встречать двадцать восьмой. Нас, холостяков, было пять человек. Мисаилов учился в Петрозаводске. Александра Матвеевна, ваша бабка, накрывала стол. Начали сходиться гости. Пришли мой дядька с женой, Юрий Александрович Каменский, Андрей Аполлинариевич Моденов. Было часов одиннадцать. Мы сидели и разговаривали. Не помню о чем. Это и неважно. Уверен, что и в этот вечер пронизывала наши разговоры мысль: когда для нас, уже выросших и набравших сил, наступит время больших дел? Сейчас смешно вспоминать, что Катайков… ну, тогда уже не Катайков, а Малокрошечный, вы слышали о них… казался серьезной опасностью и большой силой. А это было так. В то время еще стоял вопрос, кто кого. Малокрошечный представлял собой старый и сильный мир, а мы были только мальчишки и не знали, на что у нас хватит сил… И вот распахнулась без стука дверь, и вошел весь покрытый инеем, продрогший, красный… Васька Мисаилов. Он не удержался, рванул триста верст с обозом от Медвежьей горы, чтобы встретить с нами новый тысяча девятьсот двадцать восьмой год. Сами понимаете, что тут было! Ну, порадовались, расцеловались, стащили с Васьки валенки и тулуп, поднесли ему с мороза стопочку, чтоб согрелся, и усадили на медвежью шкуру. И начался разговор.
Мы, конечно, читали газеты, хотя и нерегулярно. Теперь вам зимой привозят их самолеты, а тогда их везли обозы триста верст по скрипучему снегу. Все-таки ничего нового Васька нам не рассказал. Мы знали почти все те факты, которые были известны ему. Но того настроения, которым жила страна, мы в Пудоже не чувствовали. И вот из слов Васьки мы впервые увидели все в совершенно ином свете. Одно дело знать, что съезд партии решил развивать наступление на кулачество, и совсем другое дело - понять, что начинается новая революция, смертельный бой, в котором один из противников будет стерт с лица земли и решится путь развития человечества.
Мы не заметили, как часы начали бить двенадцать. Мы бросились к столу, в секунду наполнили бокалы и успели их поднять с последним ударом. И Васька сказал: «Вы понимаете, ребята, начинаются генеральные бои нашего поколения».
У нас с вашим отцом еще хватит силенок, чтобы сделать кое-что в жизни, но все-таки главную свою задачу наше с ним поколение выполнило. И только поэтому вам смешно слушать, что капиталист Катайков представлялся нам большой и серьезной опасностью. Так же как сейчас, когда Гитлер разбит, вы не представляете себе, какой грозной опасностью для мира был этот маньяк. Следующее за нашим поколение билось с ним, но и мы с вашим отцом принимали участие в этой битве.
Вам сейчас столько же лет, сколько было мне и Сашке Девятину, ныне пожилому, почтенному человеку, в двадцать шестом году. Я поднимаю бокал за вас, Андрей и Василий! За то, чтобы вы были готовы. Чтоб вы накопили силу, знания, страсть. Все это вам понадобится. За генеральные бои вашего поколения!
Мы встали и выпили. Андрей и Василий поставили бокалы, но не сели. Они стояли передо мной, расправив плечи и подняв голову.