1861 год
Свою редкую, необычную фамилию Динихтис получил от прапрадеда, а прапрадед, Григорий Григорьевич, получил свою фамилию тоже способом редким и необычным. О своем прапрадеде, давшем фамилию, кстати, Динихтис не имел совершенно никакого представления. И к лучшему, что не имел! Потому что умный человек не стал бы испытывать смущения от того, что происходит от крепостного мужика… тем более, от мужика, который задолго до реформ Александра-освободителя ухитрился сбежать из своей замордованной деревушки, затерянной где-то меж высоких хлебов, березок и сосновых перелесков средней полосы Великороссии. Но некуда правду деть… Не был Сережка Динихтис умным человеком… По крайней мере, достаточно умным, чтобы гордиться своим редким, необычным предком. Так что оно и к лучшему, что память о Григории Григорьевиче стерлась, и Динихтис ничего о нем не знал.
О предке, давшем фамилию всему последующему роду, разные люди имели весьма различное представление. Помещик Батог-Батыев считал Гришку просто одним из бесчисленных и ничем не интересных двуногих орудий и полагал его имуществом ценным только тем, что Гришка приносил оброк всегда вовремя, и оброк не такой уж плохой.
Отец и мать полагали, что Гришка человек тароватый и хитрый, который далеко пойдет; а жена и сыновья считали его человеком необыкновенного ума. Про последних трех людей скажем прямо — для чего-для чего, а чтобы не жениться на женщине умнее самого себя, Гришке ума вполне хватило. Младший же сын принес с полей русско-японской войны расплющенную об его лоб пулю и носил ее в брелке, долго рассказывая, какие японцы маленькие да дохлые, и что пули у них тоже такие же.
Односельчане считали Гришку малым вроде и не очень умным, но упорным и страшно упрямым — и это было, пожалуй, наиболее справедливое отношение.
Бурмистр же деревни полагал, что Гришка не только хитер, а еще и очень подлая бестия, и что Гришка не просто зарабатывает деньги на оброке, а пытается смыться оттуда, где по рождению просто обязан пребывать. Давно известно, что нет страшнее палача, нежели холуй, поднятый до этой почетной должности хозяином над такими же, каков был сам вчера. И несдобровать, ох несдобровать бы Гришке, если бы шампанское, шпоры, атласные тряпки и дуэльные пистолеты, жизненно необходимые в жизни истинного дворянина, не росли бы в цене постоянно. И если бы Батог-Батыев не был обречен все это приобретать, несмотря на рост цен, инфляцию и неблагоприятные погодные условия.
Батог-Батыев очень страдал от мысли, что вот его еще недавним предкам не стоило таких уж колоссальных усилий вести образ жизни, достойный истинного дворянина. Но что поделать! На смену XVIII веку — веку изящества и утонченности, веку Версаля и Зимнего дворца — пришел противный, упаднический XIX век — век машин, денег и науки. Век, в который даже дворянам страшно подумать! — даже дворянам надо было иногда напрягать мозговые извилины. По мере того, как Батог-Батыев все больше прожирал наследие предков, его все чаще посещала ну совершенно не дворянская мысль: а на что он будет завтра пить шампанское?!
Лично Батог-Батыев с Гришкой не сталкивался, дел с ним не вел, и никакого личного отношения к нему не имел. А парень своим оброком помогал ему так и прожить, не напрягая извилины, не имея профессии, не делая никакого полезного дела… словом, вполне по-дворянски. И потому Батог-Батыев бурмистра не слушал, каждый год выписывал Гришке паспорт и только увеличивал оброк.
А Гришка на увеличение оброка попросту плевал, потому что когда Батог-Батыев требовал пять рублей в год, профессор в Москве платил Гришке три рубля… причем вовсе не в год, а в месяц. Накануне освобождения помещик озверел и потребовал двадцать рублей, но Гришка давно имел десять… тоже в месяц, разумеется.
Вот профессор был о Гришке мнения самого своеобразного. С одной стороны, лучшего лакея профессор и представить себе не мог и чрезвычайно ценил Гришкину рассудительность, упорство и невероятную исполнительность. «Это же не русский мужик! Это прямо немец какой-то»! — в восторге восклицал профессор. С другой же… Да, была другая сторона, очень даже была!
Вот, скажем, у профессора возникла мысль, что его лакей должен различать правую и левую стороны… Зачем это было нужно профессору, история умалчивает, но вот — понадобилось. И столкнулся бедняга-профессор на пути к реализации идеи с массой специфических осложнений…
К счастью, профессор знал классическую историю про поручика Преображенского полка, который привязал к левой ноге солдат по пучку с сеном, к правой — с соломой. И вскоре Гришка уже лихо показывал, какой глаз и какое ухо у него левые… не хуже, чем солдаты Преображенского полка, маршировавшие под самобытные команды: «Сено! Солома!».
Но у профессора появлялась еще мысль, что его лакей должен знать, в какой стороне находится город Париж, и приходилось украшать людскую стрелкой, нарисованной на полу.
— Гриша, так где у нас будет Париж? — внезапно спрашивал профессор.
— Сейчас в людскую сгоняю! — лихо отвечал Григорий и объяснял кухарке и горничной:
— Опять их благородие забыли…
В таких случаях профессору-палеонтологу и приходили в голову довольно странные ассоциации. Незадолго до того, как парень нанялся к нему, английский коллега профессора, Роберт Мурчисон, выделил силурийскую систему — по названию кельтского племени силуров, живших когда-то давно в непроходимых лесах Южной Англии. Это уже потом леса вырубили, а силуры научились прилично вести себя за столом, перестали раскрашивать тела в синий цвет и вообще утратили национальную самобытность.
Кроме того, Роберт Мурчисон выделил еще и девонский период, который наступил позже, и выделил его уже по названию графства Девон.
Силурийский период был страшно давно, задолго до племени силуров — не много не мало, а 450 миллионов лет назад. Девонский — позже, всего 400 миллионов. Время, не слишком вообразимое для ума. Не было в те времена никаких животных на суше, даже пауки и тараканы еще не появились на голой, безжизненной земле. А вот в морях кипела жизнь, и плавала в этих морях огромная хищная рыба, названная динихтис, длиной примерно 9 метров.
Девонский период и отличался от силурийского тем, что в девонском периоде эта рыба уже была. Это была панцирная рыба. Внутренний скелет у нее был слабый и маленький, и мышцы крепились к облегающему тело панцирю. Вместо зубов у рыбы во рту, похожем на огромный клюв, сидели длинные и острые пластины, а в огромном, очень толстом черепе располагался мозг, размером с маленькую пуговицу или с мелкий орешек лещины.
Даже на профессора Погребнякова, который всю жизнь занимался тупыми и дикими тварями, динихтис производил очень сильное впечатление.
— Динихтис… Истинный динихтис! — произносил порой профессор, покачивая головой, по поводу какого-то студента. Впрочем, он как раз любил студентов, любил своих собственных детей, и вообще всех человеческих детей, так не похожих на вымерших миллионы лет назад тварей почти без мозга, с тупыми и сонными взглядами, как у современного судака или, скажем, у дохлой лягушки. Нередко, разбирая кости, скрепляя гипсом куски толстенного черепа с хищно, злобно изогнутыми челюстями, профессор словно бы заглядывал в черные глазницы тупой злобной твари, вся жизнь которой состояла в пожиранье других и тоже очень тупых рыб.
Профессор вздрагивал, проводил руками по глазам и быстро выходил к студентам, заводил с ними разговоры — со студентами, у которых были такие высокие черепа с такими тонкими, изящными костями, наполненные превосходным мозгом. У студентов были подвижные умные лица, и никто из них не лежал в теплой воде, на дне теплого болота, подкарауливая добычу; и не сидел, разинув рот посреди коридора, как живой капкан. Даже студенты, добывавшие свой хлеб предосудительно: за счет богатых дамочек или картежной игрой — добывали пищу несравненно более сложными способами, чем это делали ихтиостеги, динихтисы, стегоцефалы и прочие чудища, прилежно изучаемые профессором.
В такие дни профессор с особенным блеском читал лекции, повествуя о могуществе эволюции, и с чрезвычайным удовольствием, очень подробно объяснял, почему давным-давно прошли времена этих чудовищных и тупых тварей.
Инспекторов и цензоров очень волновала эволюционная теория, и они требовали, чтобы профессор не рассказывал ни о какой такой эволюции, ни о миллионах лет, а преподавал бы все только так, как написано в Библии.
— Динихтисы! — орал возмущенный профессор.
Цензоры снимали лекции профессора, требуя утверждения начальством эволюции, динозавров и древних рыб и земноводных.
— Динихтисы! — подхватывали студенты, пуляя в цензоров и инспекторов тухлыми яйцами. Университет закрывали, наполняя его толпами казаков, чтобы они не пускали туда профессоров и студентов.
Слово нравилось и казакам.
— Истинный ты динихтис, Карп Семенович, — говорил есаул казаку, — ты пошто его, засранца, сразу саблей?! Ты его сперва нагайкой, а уж потом, если не вникнет…
— А давайте, господа, все-таки позволим Чарльза Дарвина? — уговаривал начальство ректор университета юбилейным голоском. — Перед Европой неудобно. Нельзя же, в самом деле, быть такими… этими самыми…
И тоном ниже, почти шепотом, ректор заканчивал:
— Динихтисами…
— А чего они обзываются?! — возмущенно орало начальство. — Этими вот самыми и обзываются! Тут только разреши! Только дай волю!
В результате начальство все запрещало: и динихтиса, и эволюцию. На всякий случай запрещало и геологию, чтоб не мутить умы. А то вот миллионы лет какие-то, звери какие-то странные, и никаких признаков начальства целые геологические периоды.
Студенты били казаков, строили баррикады; казаки били студентов и растаскивали баррикады; начальство увещевало студентов и науськивало казаков; каждый резвился, как умел. В России вообще жить было весело.
Одним словом, профессор попросту затеял ругаться словом «динихтис», как иные священники ругаются словом «анафема». С легкой руки профессора слово прижилось. Герцен писал, что начальство в России и даже царская семья — сущие динихтисы, хуже всяких динозавров. Самарин писал, что динихтисов на Святой Руси нет и никак быть не может, а вот в Европе с ее эксплуатацией этого добра как раз навалом. Писарев ругал динихтисами феодальных клерикалов и клерикальных феодалов. Действительный статский советник, министр просвещения Дмитрий Толстой обругал динихтисом Писарева.
А профессор давно уже применял словцо в уютных домашних делах.
— Вот он, живой динихтис… — вздыхал профессор, огорченный тупостью лакея. — Ну кто сказал, что ископаемый…
А Гришка засыпал, повторяя вслух звонкое слово.
В 1861 году Гришка получил свободу; земли у него было мало, и никакой ценности она не представляла. Гришка не стал возиться с выкупом и просто бросил свою землю, да и остался там, где был. Профессор жил как жил, и ему было плевать, кто там и кого освобождает.
События освобождения куда больше волновали Батог-Батыева — уже потому, что теперь он ничего не мог получить с Гришки, при самом даже и пылком желании. Он и не получал, и спустя лет тридцать уже пожилой, плохо видящий Гришка столкнулся около трактира с опустившимся, пьяным золоторотцем, вроде бы где-то встречавшимся… Ну конечно же, это и был Батог-Батыев! Он так и не научился никаким недворянским делам, прожрал и пропил сначала все выкупные платежи, потом так же прожрал и пропил исторический вишневый сад вместе с картинной галереей, семейными драгоценностями и библиотекой. Прожирая и пропивая все это, он по-прежнему ничем не занимался и ничему не учился, и результат был столь же печален, сколь и закономерен.
— Эт-то надо же, какой динихтис… — покачал головой Гришка Динихтис, подавая барину на водку.
Нет! Не Гришка, а Григорий Григорьевич, он давно уже стал Григорием Григорьевичем Динихтисом.
Так он и сослужил бывшему хозяину последнюю службу, продлив для него еще на вечер возможность жить истинно по-дворянски: пить и есть и при этом не работать, не учиться и не думать.
А тогда, в неясные времена великого освобождения, больше всего волновало Гришку, что надо было выбирать фамилию! Его давно уже прислуга звала Динихтисом, с легкой-то руки профессора.
— Буду Динихтис… — так и заявил он важному чину, которому предстояло выдать паспорт новому гражданину Российской империи.
— Эт-то еще что такое?!
— А это рыба такая есть… Не верите, спросите господина профессора, Погребнякова Иван Дмитрича.
— Так по рыбе ты и станешь прозываться?!
— Так а как же вот другие могут? И Карповы есть, и Осетровы. Только карповых с осетровыми — пол-России наберется. А я один Динихтис буду…
— Гм… — только и нашелся что сказать важный чин. — Ну смотри… Не раздумаешь?
— Нет, вашество… Я про то давно думаю.
— Ну, не передумаешь, приходи завтра. До завтра подумай еще.
Но профессор был глубоко прав, говоря об уникальной тупости и таком же упрямстве лакея. Отступиться от своей блажи было для него смерти подобно. Гриша Динихтис к важному чину пришел, не побоялся, не раздумал и сделал свою кличку настоящей, законной фамилией.
И передал ее детям и внукам.