ГЛАВА 32 Забота о потомках

1 мая 1953 года


Змея зековской колонны все втягивалась, втягивалась в гору — навсегда.

— Ты и ты!

И раньше Миронов, да и другие, брали с собой зеков для каких-то работ. Тем более, если взять их рано утром, на разводе — пройдет время, пока поступит первая порода, взятые зеки успеют что-то сделать в другом месте и встать на свои места, принимать породу снизу. Никакого ущерба для производства, полный порядок. Никто и головы не повернул, и взятые не беспокоились — дело насквозь обычное, привычное, что там…

Охрану тоже ничего не удивило — есть много любителей собственноручно расстреливать, и Миронов — в их числе, его еще Скуратов приучил, прокурор Карского края. Он Миронова полюбил, Скуратов, и все звал его к себе на дачу — попить водочки и порасстреливать. Сперва они с Мироновым разговаривали вдвоем, сидели за идиллическим столиком под березками, а в стороне мялась, топталась охрана.

Привозили обреченных — обычно одно-двух, как-то привезли и четверых. Принимал их генерал радушно, сажал за стол, кормил и сам наливал зекам водки. Миронов брезговал бывшими людьми, и прокурор растолковал, что блохи — они все черненькие, все прыгают, и чем зеки хуже охров? А ничем — просто одни из бывших, а другие — не из бывших, повезло. Или того проще — одних поймали на горячем, а других вот на горячем не поймали. Что, Миронова самого прижать нечем, и пулю ему пустить не за что? Добрый дядюшка-прокурор добродушно ухмылялся, разводил руками, а голубенькие выпуклые глазки оставались как будто обращенными внутрь самих себя, не выпускали света наружу. И Миронов, получив урок, перестал брезговать зеками — по крайней мере, явно, по крайней мере, на прокурорской даче.

Они садились за стол с зеками, пили и ели, и Миронов часами слушал, как вел прокурор с обреченными долгие беседы: о науке, о боге, о смысле жизни, о вещах, дотоле Миронову ну, совершенно неизвестных. Нигде — радовался прокурор — ни в каком другом месте не могу найти таких умных людей! А потом он заряжал свой «Макаров» и наслаждался трепетом, яростью умирающего человека. Наваливались топтуны, скручивали руки обреченному, кидались рыть могилу тут же, на склоне обращенной к Енисею горы, на которой поставили дачу. Генерал артистично подбегал, стреляя из классической стойки, а бывало — палил прямо из-за стола метров за тридцать, и они с Мироновым держали пари — кто лучше уложит зека?

Охрана потом и закапывала, неглубоко. Тоже понять можно — закапывать глубоко им лень было, и теперь скелеты со скрученными проволокой руками найти можно совсем неглубоко, где-то за полметра от поверхности.

На руднике Миронов тоже не брезговал сам заниматься выбраковкой — но тут дело не в удовольствии. Радости прокурора, его наслаждения он так и не научился разделять. Но если что-то надо делать, начальник должен показать пример, и Миронов может показать, что не хуже любого другого, и все умеет, что полагается расстрельщику.

Так что никого не удивило — ни зеков, ни охрану, что собирается Миронов, сажает в машину этих двух, увозит. И что вернулся через три часа один.

Но было тут совсем не развлечение, тут сослуживцы ошибались. Товарищ Сталин умер, и два чувства стали основными для Миронова последние два месяца: чувство космической, не сравнимой ни с чем пустоты. И чувство опасности, незащищенности. Все острее понимал Миронов, чуял своим почти что звериным чутьем, что теперь нужно самому подумать о себе. Все равно ведь скоро все обрушиться… Для себя и для детей, для внуков — нельзя, только правнуки смогут пользоваться; надо чтоб заклятье улеглось. Но настанет день — и все это будет для правнуков.

Зеки сварили ящик, и Миронов упаковал туда все, что возил с собой многие годы, боясь расстаться даже ненадолго. Перед тем, как сунуть коробочку в недра ящика, Миронов все же просмотрел еще раз сокровища. Вот обручальные кольца — из Литвы. Нательный крестик… Живучий он был, тот униатский поп из-под Львова, три пули в голову, в упор, потратил на него Миронов. Сережки… Это одной польской дуры — решила откупиться, идиотка. Миронов сережки взял и расстрелял собственноручно ее сына. А потом пристрелил и ее. Вот опять колечки, перстни — это Эстония, сорок шестой, ихние партизаны…

Вот этот ящик и закапывали зеки в очень приметном месте, давно присмотренном Мироновым. Только однажды за эти три часа возникло напряжение — и ни когда Миронов растолковывал суть дела, ни когда рвал мерзлую землю петардой — тут все было в порядке. А вот когда донесся глухой взрыв с той стороны, где стоит лагерь, забеспокоились зеки, К-456 и С-235, стали бросать хмурые взгляды вокруг. Потому что донесся этот звук, глухой и мощный, уже после того, как зеки положили куда следует металлический куб, завалили, примяли, стали насыпать земельку; и не могло у них не возникнуть мысли: что мол, с теми все уже, и с нами все?!

Над еще голой, весенней тайгой пронесся отдаленный гул, как будто что-то огромное рокотало, взревывало, устраивалось где-то далеко и никак не могло лечь удобнее. Звук затихал по распадкам, по оврагам, словно катился по долине Оя, и К-456 на мгновение замер, а там и начал кидать настороженные взгляды; С-235 так даже выпрямился во весь рост, напряженно уставился на долину реки, на начальника… Миронов курил, ухмылялся. Неторопливо отбросил окурок, объяснил зекам:

— Гору рвут… Вторую штольню делать будем.

И достал портсигар, сунул в рот еще одну папиросу, с наслаждением закурил, затянулся. Пообещал:

— И вам скоро будет перекур.

Миронов подождал еще немного, пока плечи зеков не стали торчать над землей — и самому кидать уже немного, и дальше опасно — зек может выпрыгнуть одним скачком из шурфа. Миронов заглянул в шурф, одобрительно покивал, мотивированно протянул руку к поясу (кобура давно уже расстегнута). С-235 получил пулю в голову, его отбросило к другой стене ямы. К-456 вскинулся, выпрямился, и сколько людей ни убил Миронов, а на всю оставшуюся жизнь запомнил он безумные глаза приговоренного — страшнее, чем те, на даче у Скуратова, судорожно глотающую шею — кадык бешено ходит вверх-вниз. К-456 получил пулю в нижнюю часть груди, стал поворачиваться на подломившихся ногах, падать боком и спиной к Миронову. И коммунист послал еще одну пулю в эту падающую спину и немного постоял и подождал. С-235 лежал неподвижно, К-456 все никак не мог умереть: сипел, булькал. Наверное, Миронов пробил ему легкие.

Миронов не хотел тратить патроны, ждал, покуривая, когда тот затихнет. Папироса докурена, и вроде бы К-456 затихает. Миронов взялся за лопату, с полчаса кидал мерзлую землю. Закопав яму, Миронов попрыгал на земле, утрамбовал, чувствуя, как под гимнастеркой течет теплая струйка пота: притомился. Еще одна папироса. Вековечная тайга молчала. Миронов впитывал все это навсегда — красный оттенок скалы, еле бьющий под ней родничок, скованную льдами реку, и над ней — темно-зеленую лесную чащу. А сверху — ярко-синее, высокое небо, весеннее небо, в котором, несмотря на холод этих гор, угадывается уже и мерцание, и влага, и таятся потоки света, которые скоро, скоро уже хлынут на подтаявшую землю.

Пронзительно пели какие-то лесные пичуги, Миронову, конечно, незнакомые. Будь на его месте какой-нибудь там… шатающийся по тайге без дела, с ненужной экспедицией, тешащий свое любопытство за казенный счет, он мог бы сказать — что за птица. Миронов, конечно, не мог — потому что служил родине и Сталину… Советской Родине и Великому Сталину, не щадил живота своего, и не было ему досуга заниматься всякими там птицами… пока всякие гладкие гады просиживали штаны в ихних, неизвестно зачем нужных университетах, тратили на поездки денежки, которые Миронов со товарищи скапливал. Снять бы эту певунью, чтобы не орала лишнего — но отсюда из «Макарова» не достанешь, а подходить ближе — лень, да и снегу там, под кедрами, по пояс. Но и птахи раздражать раздражали, а показывали — грядет весна. Совсем скоро будет весна.

Миронов смотрел на холмик свежевскопанной земли, на проплешину истоптанного снега с идеализмом собственника, обеспечившего сегодня своих потомков. Мало ли, что ждет его в Карске! Мало ли, какие обыски могут придумать те, кто отдал приказ вскрыть синий конверт?! Через несколько дней Миронов отправлялся в неизвестность, но его потомков ждало все, что он успел для них свалить в железный ящик.

Потомок сибирских купцов, Миронов точно знал — три поколения не должны касаться награбленного, — на то и клад. Но будет и четвертое колено! Миронов знал: настанет день, и его потомок вскроет яму с кладом. Теплое чувство охватывало его душу, увлажняло глаза при мысли — его труды не пропадут напрасно! Настанет день, и родное ему существо встряхнет соболиные шкурки, вскроет коробочку из-под монпансье, обретет богатство, прикопленное для него прадедом!

Человек предполагает, но совсем не он располагает. Не мог знать Миронов, чувствуя всем телом бодрящий приятный морозец, под синим вечным небом, что в свои последние минуты что-то сместится в его мозгу, поплывет, и внучка — третье поколение — превратится в гаснущем уме Миронова вроде бы в четвертое поколение, которому и надо отдать клад. И уж конечно, в страшном сне видеть Миронов не мог, что ждет его в последние годы жизни и что будут у него за дети.

А сейчас, здесь, на зимнике, петлявшем по льду, местами — по берегу Оя, Миронов явственно видел, как кто-то (получалось, как бы он сам, только новый, совсем молодой) отбрасывает лопату, достает из коробочки то, кто добыл товарищ Миронов за годы службы товарищу Сталину. За годы, которые Миронов, не жалея здоровья, строил во всем мире коммунизм.

Загрузка...