ГЛАВА 16 Ушельцы

1928 год. 1959 год


Есть легенды, которые расскажут почти в любой деревне, в любом из уголков Сибири. Например, про золотой клад Колчака расскажут даже в тех местах, где никогда и в помине не проходил адмирал Колчак, и даже в таких местах, про которые он и понятия не имел.

А вот именно эту легенду расскажут только в тех местах, где есть заброшенные деревни. Странная особенность брошенного жилья — оно распадается за считанные годы, даже месяцы. Почти вечно стоят кладбища, колодцы, шлюзы — все, что делали из лиственницы. Лиственничные кресты на кладбищах, костяной твердости кресты, стоят и сто лет, и двести. А выглядят, словно побыли под снегом и дождями… ну, лет двадцать. И готовы стоять еще лет двести.

Странно идти совершенно заросшей травой и зарастающей кустарником улицей брошенной русской деревни. Вот от этих кирпичных руин бывшей печки когда-то шло уютное тепло. Из нее доставали хлеб и щи. На ней лежали старики. В остывшем печном зеве мыли детей. Кто-то из тех, на кладбище, вполне возможно, и родился, и преставился именно здесь.

Вот возле этого крыльца обнимались девушка и парень. Заскрипела дверь, они отпрянули друг от друга, и девушка скромно потупилась, взялась руками за платок…

Вот от этой листвяжной стены когда-то отъезжала телега. Мужик в картузе брал в руки вожжи, чмокал лошади, двигался вниз и вперед… Хозяйка махала ему, а мужик доехал до поворота и сам махнул ей картузом.

Такие места сами наводят на размышления, на рассказывание легенд. Особенно часто рассказывают эту историю в предгорьях Саян, но и там, конечно же, рассказывают ее очень по-разному. У этой истории очень много самых различных вариантов.

Это история про то, что лет двести назад мужики поселились в лесу, дальше всех других людей, в глухой тайге и в горах. Полей на такой высоте было немного, своего хлеба не хватало. И мужики охотились, брались за извоз, торговали, уходили зимой на заработки. Небогатая была деревня.

Чаще всего рассказывают эту историю так, что в 1925 году деревня первый раз переменила название. То она была просто Ключи. А теперь мужики, в духе новых времен, назвали ее Красными Ключами. Второй раз название изменилось в 1928 году, и деревня стала называться Чапаевка. Но уже в следующем, 1929 году и это название не помогло, потому что некий оперуполномоченный добрался до деревни и начал ее коллективизировать.

Вот тут начинаются различные трактовки легенды. Одни говорят, что коллективизатора мужики дружно утопили в пруду. То ли очень уж он им надоел, то ли сделал какую-то может, и разовую, но зато очень уж большую гадость… Легенда умалчивает, как совершилась уголовщина: может, мужики умыслили дело заранее и осуществили его хладнокровно, а может, в исступлении кинулись на мерзавца, может, кто-то взял на себя грех.

Наверное, уполномоченный стал палить из нагана по иконам, или накакал в церкви, или прицепился к женщине…

Что есть вещи, которых делать нельзя потому, что нельзя никогда — оперуполномоченному вполне могло как-то и не придти в голову… А мужики в приступе утробной ненависти сперва придушили мерзавца, или кто-то посмелее остальных шарахнул негодяя колом от забора — туда, где у людей голова. А потом уже, пряча концы в воду, труп кинули в озеро… Но все это история умалчивает.

Наверняка был сговор: не выдавать. Наверняка вся деревня была повязана круговой порукой. Но не случайно же возникла поговорка про шило и мешок. Ох, не случайно…

Конечно, деревня стояла далеко от остального мира, и была не очень-то доступна. У ее основателей было важное отличие от весьма многих российских крестьян — они были лично свободны. Никакого начальства, никаких кувшинных рыл им здесь было совершенно не надо.

Деревню поставили там, где до нее трудно было добраться акцизным чиновникам, капитан-исправникам и прочим, не очень нужным в крестьянском деле, людям. И первые лет пятьдесят деревню с остальным миром соединяла вьючная тропа. Но менялась и деревня, и весь мир.

Во-первых, за время жизни двух поколений появились фабричные ситцы, керосиновые лампы, пиджаки и прочие вещи — когда необходимые, когда полезные, а иногда — и просто интересные. Эти вещи вполне можно было купить… Но для этого надо было что-то и продать. Стала нужна дорога понадежней и побольше.

Во-вторых, дорога стала менее опасной. По ней не раз, не два проезжал каждый из живших в деревне. До первой, нижней деревни было порядка тридцати верст. Совсем не случайное расстояние: как раз такое, чтобы целый день идти за санями или за телегой. А в тех, нижних деревнях, на ярмарках и на базарах были не только покупатели и продавцы. Там жили другие люди, и с ними деревенские вынуждены были общаться. Впрочем, почему только вынуждены? Было познание интересного, важного, а было и просто приятельское, а то и дружеское общение. Кто-то из других деревень мог оказаться ближе односельчан. Завязывались дружба, любовные знакомства. Кто-то уходил жить к «другим». Кто-то приводил сюда жену. Таежная деревня была частью остального мира и окружена множеством глаз и ушей. Очень внимательных, заинтересованных глаз. Но коли так, была неизбежна и утечка информации. Легенда четко говорит — была дорога. Были связи с другими людьми. И про убийство прознали.

И вот здесь возникает новое разночтение… Одни говорят, что деревня вступила с карателями в бой, и комиссары бросили русских парней стрелять по деревне из пушек, бить из пулеметов в страшных злодеев, посмевших убить местечкового подонка-комиссара. Карателей было много, вооружение не шло ни в какое сравнение, и каратели сожгли деревню и расстреляли ее жителей. Никто не смел мешать вести мужиков в коммунизм, в лучезарное бесклассовое будущее.

Другие говорят, что деревня слишком хорошо понимали, что даже если она сможет победить один раз, все равно не в ее силах воевать с огромным миром, лежащим за лесным окоемом.

И тогда деревня снова ушла. Снова — потому что ее жители были потомками уже однажды уходивших. Тех, кто переселился из теплой знакомой Европы, ушел в незнакомые, быть может, гиблые места — затем, чтобы молиться Богу так, как считал нужным.

Деревня помнила свое мятежное прошлое. А главное, так уж были устроены мозги у ее жителей — чтобы сохранять независимость любой ценой. Вот деревня и поднялась, и ушла по бездорожью, по горным тропам, ведя вьючных лошадей со скарбом, с детьми. Даже с теми, кто уже не мог идти.

Куда ушла деревня, что стало с ее жителями в неведомой горной глуши — осталось неизвестным. Что ушли именно в горы, ясно уже потому, что мужики не взяли ни одной телеги. Ведь по горным тропам можно было прогнать скот, могли пройти люди, но телеги не могли проехать. Несколько десятков человек ушли, растворились в тайге, — в сосновом, кедровом, лиственничном море, среди этого вздыбленного хребтами, почти бесконечного мира.

И опять расходятся версии, опять плетется нить разных пугающих вариантов одного и того же. Может быть, деревня все-таки осталась пустой, и каратели выместили злость только на домах, на березах и рябинах в палисадниках. По другой версии, в деревне остались то ли одна семья, то ли две. Иногда говорят и про упрямых стариков, не захотевших никуда уехать. По этой версии каратели перебили еще и оставшихся людей.

Правду ли говорят? Не выдумывают ли местные жители? Все может быть. Но на месте сожженных красными деревень автор стоял лично, и не раз.

А главное — история имеет продолжение в уже близких от нас временах. Уже в 1959 году, когда были живы многие нынешние жители страны и уж наверняка — их родители, в фельдшерский пункт деревни Тазы прибежал совсем молодой парень. Стояло раннее-раннее утро, даже деревня еще не встала, плыл туман. Фельдшер продирал глаза, натягивал штаны, прихватывал свой чемоданчик.

— Жена рожает… Все никак не может… — уныло твердил парень, держа под уздцы четырех коней.

— Да откуда ты, что за деревня?

— Ключи.

— Не слыхал… Десять лет в районе, женился здесь. И не слыхал!

— Верхами поедем, заводных менять будем. К вечеру доберемся… Была бы Мария живая!

И сильное, иссеченное ветрами лицо парня вздрагивало жалко и испуганно. Почти так же дрогнул фельдшер, когда парень направил коней на еле видную тропинку, а потом повел по бездорожью.

— Куда?! Там же никто не живет!

— Через леса поедем… Весь день дороги до деревни, не сумлевайтесь! Мария моя помирает… Не выдайте, ваше благородие!

И фельдшер окончательно опупел, попристальнее вглядевшись в домотканую рубаху и портки парня, самовязанный кушак, кожаную куртку-самошив, какие-то странные сапоги без каблуков… Парень был вроде бы и правильный, и вел себя вполне нормально, вызывая в фельдшере теплое чувство своей заботой о жене. Но вместе с тем был этот парень какой-то несовременный… со всем этим старорежимным «благородием».

…Судьба людей часто зависит не от них самих, особенно на заре жизни. Особенно у слабых мира сего, из числа которых последние десятилетия пытаются вырваться женщины… К счастью, пока безуспешно. Но вот новорожденные младенцы, даже девочки, к нисколько не меньшему счастью, совершенно не озабочены проблемой своего подчиненного положения и не выдумывают никаких программ борьбы за освобождения грудных младенцев… или другого какого-нибудь бреда.

Почти неграмотной Марии, знавшей в своей жизни только лес, горы да работу со скотиной и в поле, и ее дочке Настасье в этот день изрядно повезло. Фельдшер оказался не трус и поехал с их отцом и мужем. Фельдшер понимал в людях и как ни млел от удивления, прекрасно видел, что парень — и не сумасшедший, и не разбойник; он доверился человеку, которого видел впервые. Фельдшер был любопытен и сам заинтересовался — что еще за новая деревня?!

А кроме того, фельдшер находился в том счастливом возрасте, который греки называли «акме» — точка высшего взлета, сочетающего силу и выносливость молодости с опытом и знаниями старости. После целого дня езды верхами фельдшер еще был в силах сразу заняться роженицей, и он знал, что ему надо делать. А роженица была молода и к приезду фельдшера все-таки еще не померла… хотя уже и собиралась.

Фельдшер раскрыл чемоданчик, рванул инструменты и шприц (кипятить уже не было времени). Спустя час ребенок заорал, спустя полтора — измученный младенец заснул, и Мария нашла силы улыбнуться — мужу, дочери, человеку, который их спас. И тоже провалилась в сон.

Фельдшер курил на завалинке, вел беседы со стариками, с пожилыми мужиками, главами больших семей. Народ помоложе, женщины, толпились в стороне, ловили каждое сказанное слово. Дико было видеть фельдшеру людей, которые уже тридцать лет жили вне всего остального человечества, как на необитаемом острове.

— Так хоть теперь давайте выходите! Или даже оставайтесь здесь, но чтобы… Чтобы дорогу проложить, чтоб электричество!

— Ага! И колхоз чтобы. И парней всех в рекруты.

— А если война?! Вы-то про нее и не слыхали!

— А сколько парней с той войны воротилось?

— Ну… Это смотря где…

— Например, в вашей деревне. Там сколько?

— В моей — мало вернулось. Но Родину-то отстояли!

— Отстояли… А у нас — посмотри, все целы! Нет, милый человек, за Марию тебе — спасибо, ото всех нас — земной поклон.

И к удивлению, смущению, даже испугу фельдшера вся деревня действительно отмахнула ему поясной поклон, самым натуральным образом.

— Только нам в совдепию не надо, не уговоришь. Мы от нее убежали.

Фельдшер ужинал. Фельдшер пил крепчайший самогон, фельдшер засыпал на суровых простынях, проваливался в сон и даже в сумерках сознания смертельно уставшего человека все продолжал удивляться приключению. Это надо же! Потерявшаяся деревня!

А деревня продолжала свою сходку.

— Значит, так, Гриша… Жену ты спас, дело святое. Но только нас всех погубил, вот как…

Григорий вскинулся, сглотнул слюну.

— Так ты, Григорий, не пужайся, нам твоей крови не надо… Еще раз говорим — дело святое. И ты мужик правильный, и у нас есть понятие. Только мы уйдем, дальше в Саяны уйдем. А ты, парень, оставайся тут, вот как…

Наутро фельдшер, чье имя стерлось из-за неважности, фельдшер, вошедший в историю исключительно из-за того, что его судьба на краткий миг соприкоснулась с удивительным событием, этот фельдшер проснулся в пустой деревне. В деревне, где в одном из домов продолжали жить Гриша со своей женой Машей и дочкой Настасьей, и в которой больше не осталось ни одного человека. Не было и лошадей, потому что лошади были не Григория и ни какого-то другого человека, а «обчественные», и не было других в деревне. Была корова — одну из «общественных» оставили Григорию с Марией, чтобы было чем кормить ребенка. В двух домах выли брошенные на цепи собаки. Несколько котов пришли с ночной охоты к уже безлюдным домам. Вот и все население.

Спустя два дня вернулся домой фельдшер — пешком. И сообщил властям об этой, до сих пор неизвестной, деревне.

Григорий с Машей перезимовали в пустой деревне, а потом решили уйти к людям. Весной 1960 года (Настенька у них уже ходила) супруги перебрались в деревню Малая Речка, где Григорий стал охотиться, разводить скот, и постепенно стал жить хорошо. А Мария возделывала огород площадью почти в полгектара, собирала центнеры лисичек и родила еще четверых. Супруги в Малой Речке были почти счастливы, потому что их счастье было маленьким и простеньким счастьем первобытных людей — чтобы было много еды, теплый дом, куча детей, чтобы кошка пела на печи, а в погребе по осени, чтобы ссыпать две тонны картошки да поставить несколько бочонков с грибами, ягодами, рыбой. Все это у них было, и у Григория с Марией не было причин не быть почти что счастливыми.

А «почти» потому, что все-таки Григорию Ивановичу и Марии Терентьевне очень хотелось бы хоть еще раз увидеть свою родную деревню.

Власти, разумеется, деревню искали, и как! Для руководства страны, претендующих на ведущую роль в мире, на право вести всех в «правильный» социализм, личным оскорблением явилось спокойное презрение деревни.

На бреющем полете шли «аннушки» вдоль долин всех подозрительных речек. Чуть ли не целые полки и дивизии прочесывали леса на огромной площади Саян. Самолеты попадали в воздушные ямы, гробились на крутых склонах. Люди срывались со скал, погибали от хищников, заполучали плевриты и пневмонии. Все было тщетно. Кучка первобытных людей затаилась где-то в горной тайге, и сидела тихо, незаметно, никак себя не проявляя, как умеют только животные, да еще представители племен, проводящих всю жизнь среди лесов, скал и рек.

Конечно же, Григория допрашивали много раз, и далеко не все поверили, что он и правда ничего не знает. Весьма многие думали, что прекрасно знает Григорий, куда ушла его деревня, и подло скрывает свое знание от победившего народа и его полномочных представителей. Кое-кто даже заподозрил, что Григорий не просто охотник в Малой Речке с идефиксом отыскать свою деревню. Нет, глубокомысленно рассуждали они, тут дело очень нечисто. Например, почему это Гришу оставили в брошенной деревне, а попросту не прирезали? И почему то же самое не сделали с фельдшером? Какие такие услуги оказал им фельдшер? Им или, может быть, тем, кто стоит за этой контрреволюционной деревней? Да вы говорите, Гриша, рассказывайте! А мы запишем.

Хотя вообще-то всякий, кто хоть немного знает и крестьян (которых на Руси нет больше, увы) и даже современных сельских жителей, как раз не сомневается в правдивости этой истории и не считает странным поведение деревни… Причем не сомневается именно в силу деталей, таких подозрительных для городских.

Потому что по своей психологии крестьянин, конечно — это никак не подарок. Даже очень, очень не подарок! Крестьянин по своей сути упрям… Да что там! Крестьянин упрям поистине идиотски, маниакально. Крестьянин упрям совершенно патологически. Крестьянин судорожно, истерически консервативен и плохое привычное всегда предпочтет хорошему, но незнакомому. Крестьянин груб и невоспитан. Он чавкает за столом, сморкается в два пальца, держит в доме новорожденных поросят и говно называет говном, а не скажет изящно: «фекалии».

Крестьянин легко совершает поступки, которые дальний потомок вправе назвать гнусными, дикими, невероятно жестокими. Крестьянин оставляет цепную собаку во дворе брошенного дома. Лупит до крови детей. «Учит» жену, украшая мать своих детей здоровенным синяком под глазом. Допивается до скотского состояния на престольные празднички. Многие горожане крестьянина ненавидят и презирают за его низменную, скотскую сущность.

Но! Но есть еще и другая сторона. Дело, видите ли в том, что есть поступки, которых крестьянин совершить органически не способен. Например, крестьянин не умеет оставлять без помощи детей. Не умеет сделать вид, что помощь ребенку — это не его проблема. У русского мужика была поговорка насчет «дети и старики всем родня», и почти на всех языках мира есть аналоги этой пословицы.

Крестьяне не могут всерьез обидеть того, кто помогает жене и ребенку. Даже если такой человек нарушает их интересы, и что-то делает не так как надо — он все же правильный человек.

Деревня слова не сказала бы, если бы пьяный Гриша шарахнул Машу оглоблей по голове. Разве что сочли бы излишним, что именно оглоблей. Не мог двинуть кулаком, что ли?! Деревня одобрила бы Гришу, если бы Гриша заметил взгляд, брошенный пятнадцатилетней Настей на соседского мальчишку, и высек бы ее вожжами до крови, до звериного крика. Деревня сочла бы подобные действия «воспитанием».

Но деревня сурово осудила бы Гришу, если бы он упустил хоть один шанс для прокормления, охраны и спасения своих близких.

Более того… Если бы Гриша погиб в процессе этого прокормления и охраны, деревня не нашла бы в этом ничего удивительного и не сочла бы происшествие чрезвычайным. Ты глава семьи? Ты взял за себя девку и дал ей свою фамилию? Ты хозяин в своем доме, верно? Ну так плати по счетам. Надорвался? Это Некрасов пусть скулит по несжатой полоске, а ты — что делать? — пропадай, а из последних сил паши. До хрипа, до кровавого пота, пока не свалишься и не сдохнешь.

Страшно идти против бешеного медведя, против коммуниста в кожаной куртке, других мерзких и страшных созданий? Вестимо, страшно! Всем страшно. Но за тобой — твоя жена и дети. Значит, вставай и иди. Погиб? Жалко, конечно, но ведь, что поделаешь? Надо было идти. Все пошли бы. Каждый пошел бы.

Крестьянин не понимает, что не каждый ведет себя так же. Что поделать, для этого понимания он туп и с этой зоологической тупостью осуждает как раз того, кто живет по другому закону. И Гриша, и фельдшер никак не могли быть зарезаны, потому что поступали как раз «правильно». А фельдшер к тому же вызывал уважение как человек образованный и притом полезный для других людей. Скажем, инженер-бомбодел вызвал бы несравненно меньшее уважение.

Я ж говорю — крестьяне странные люди. Дикари, и что с них взять, с дураков.

Загрузка...