20 августа 1999 года
— Я вижу два варианта… — сказал Павел Бродов у костра, когда клонился к вечеру день 19 августа, и все сгрудились у костерка. — Только два варианта, Михалыч. Или пусть уж мадам Стекляшкина. Ох, простите, Владимир Николаевич, пусть Ревмира Владимировна поднимает сотрудников папы. Может, они и помогут… Хотя я и не знаю, как. И не морщитесь, Михалыч, не морщитесь… Потому что нет другого выхода.
— Ты же говорил, два варианта. Где второй вариант, Паша?
— А второй вариант — вам позвонить людям из спецслужб Гуся.
— Ох, Паша, до чего не хочется… — тряс Михалыч клочковатой бородой.
— Разве есть выбор, Михалыч?
— М-да, гэбульники — это не выбор… Да и не найдут они никого и ничего. Это же не Новодворскую пытать и не других идиотов ловить.
— Ну вот видите, приходится звонить.
— По-моему, все очень просто, Паша… Позвонить я смогу разве что из Ермаков, а туда доберусь когда? В лучшем случае к вечеру завтра. Ну то-то…
— А если вы сможете позвонить прямо сейчас?
— Чем, Павел? Пальцем? — речь Михалыча дышала ядом.
— Да нет, все проще… Вот по этой штуке… — и Павел вытащил мобильник.
— Павел, так это же стоит…
— А я, Михалыч, сейчас принимаю меры к спасению дочери моих клиентов. Платить будет все равно он, — Павел ткнул большим пальцем за спину, где Стекляшкин, опустив руки между расставленных ног, сидел в позе смертельно уставшего человека, — или заплатит Сидоров. Так что…
Весь облик Михалыча показывал, как страшно он не хочет звонить… Так и показывал все время, пока Михалыч чесался, вздыхал, бессмысленно тянул время, брал трубку. Паша Бродов терпеливо ждал.
Стекляшкин уснул, не дожидаясь даже нового чаю со смородиновым листом. Братья Мараловы следили не без интереса, как видно, готовые вмешаться. Женя с полуулыбкой объяснял Алексею, что отец все равно позвонит:
— Гэбульников он не подпустит…
И Михалыч честно набрал код собственными руками, подчиняясь тихим уточнениям Павла:
— Теперь давите на девятку… До гудка… Теперь городской номер.
— Валера… — заговорил Михалыч в трубку, и если речь карского собеседника звучала только как невнятное бурчание, каждое слово Михалыча слышали все, кто хотел. — Прости, что беспокою… Понимаешь, у меня сын пропал… Да, кое во что влез, во что не надо бы… Клад искать… Знаю… Нет, это пустяки… С девушкой, которой клад завещан. Я думал, пусть себе отдохнет, по тайге походит… Боюсь… э-ээ… боюсь других идиотов, с лучшей подготовкой… Пропали в пещере… Все верно, Валера, пес ее знает, пещеру… Могли и эти… Я бы взял казаков… А стоит ли… Казаки-пещерники?! Что, на Дону есть пещеры?!
В этом месте из трубки сначала взревели раненым мастодонтом, потом вдруг взвизгнули дурным фальцетом, а Михалыч замахал обеими руками.
Отдав телефон, Михалыч коротко сказал:
— Ну, сейчас закрутятся дела…
И помотал головой от избытка чувств по поводу дел, которые должны сейчас закрутиться.
Дело в том, что Валера Латов и правда представлял из себя фигуру весьма своеобразную и необычную. Во-первых, это был самый натуральный, вполне всамделишный казачий полковник из Казачьего Войска Донского. В наше время «казаков» по России развелось даже больше, чем по США — «индейцев», и большая часть этих «казаков» — только ряженые болваны или даже просто уголовники, которым конечно же, куда удобнее быть не «шайкой Косого», а скажем, «куренем батьки Кологолопупенко». Ну так вот, Валера Латов был натуральный донской казак и уже пятый в роду дослужился до казачьего полковника.
Во-вторых, весил Латов больше ста двадцати килограммов, диаметр лица достигал у него примерно 50 сантиметров, про диаметр других частей его организма ходили мрачные легенды, и по всем остальным параметрам Латов обладал, как говорят кинематографисты, «очень характерной» внешностью. Служил он Гусю не за страх, а за самую совестную совесть, и как написано в романе братьев Смургацких, «это было страшно!» Да, это было страшно, господа!
Не без его прямой помощи стало известно, сколько и кто именно спер в многострадальном Карске при прежнем губернаторе. Он лично принимал участие в возвращении денег в бюджет, и часто бывало, что нехороший человек начинал «колоться», только увидев рядом Латова.
— Надо деньги возвращать, брат, — грустно говорил Латов, ласково обнимая «брата» — уголовную новорусскую харю, увешанную золотыми цепями.
А если «брат» темнил — рассказывал пару историй из своего афганского опыта, и «брат», лязгая зубами, покрываясь холодным потом, бросался сам относить украденные деньги, и из его штанин вилась предательская тоненькая струйка.
В-третих, Латов, даром что казачий полковник, умел читать и даже писать. И более того — писал стихи. И какие стихи! Михалыч всерьез считал его одним из ведущих поэтов современной России, и случалось, говорил со вздохом, поднимая глаза от подписанного томика стихов Валеры Латова:
— Надо же! К такой роже — и вдруг такая голова!
В Карск Латов приехал в обозе генерала Гуся и сразу же прославился несколькими ретивыми поступками, чреватыми самой сомнительной, но в иных кругах и очень привлекательной славой. Он разогнал половину станиц, вычеркнул из реестра половину местных казаков, всех остальных перепорол, поставил донских казаков во главе организаций местных.
Постепенно казачество стало превращаться из сборища политических бичей, в организацию хоть жутко и запойную, но хотя бы отчасти цивилизованную. В казаки перестали брать неграмотных, людей с тремя судимостями и начали требовать от новичков справку из психдиспансера. А в Карский бюджет поплыли хоть какие-то деньги.
Одновременно же Латов, вопреки всякому вероятию, за год работы в Карске выпустил два сборника отличных стихов и написал, кроме всяческого безобразия, несколько глав прекрасной книги публицистики.
Михалыч говаривал порой с крайне озадаченным видом, что никак не может понять, кто такой Латов: то ли гениальный дикарь, который ухитряется делать дело несмотря на свое происхождение и воспитание, или же все наоборот: Латов — культурнейший, умнейший мужик, талантливо играющий первобытного человека из донских степей, солдафона и громилу из провинциальной казармы.
Отношения Латова с Михалычем складывались сложно, потому что Михалыч написал большую статью в альманахе «Енисей», после которой быть казаком было как-то, пожалуй, и неловко. Статья, вроде бы, делалась на материале «Тараса Бульбы», и донские казаки могли и не принимать на свой счет, но Латов ужасно обиделся и не разговаривал с Михалычем около трех недель. Он даже подошел к Михалычу на каком-то политическом сборище, и сверля его мрачными взглядами, то вынимал из рукавов огромные красные лапищи, то втягивал обратно. И прорычал так, что стекла задрожали:
— Силовики — это от слова «сила»!
И удалился, громко рассказывая кому-то, как он топил таких в равнинных, широких и мутных реках то ли юга России, то ли севера Южной Америки.
Но потом он снова стал разговаривать с Михалычем, когда Гусь позвал Михалыча на казачий съезд, и Михалыч прочитал там несколько откровенно антисемитских стихотворений собственного сочинения. Латов даже утирал слезу алкогольного умиления в самых проникновенных местах, особенно когда Михалыч объяснял, что именно и как надо оторвать у палачей его семьи для торжества исторической справедливости. Латов даже подарил Михалычу несколько сборников своих самых откровенно патриотических стихотворений.
Такому вот человеку позвонил Михалыч в этот вечер, и по крайней мере один из собравшихся, опытный не по годам Паша Бродов мог судить, до какой степени он прав — скоро закрутятся дела!
И была ночь на 20 августа — темная, дождливая, пасмурная. В эту ночь едва поспавшие Мараловы снова полезли в пещеру, часа за два до рассвета. Братья не привыкли полагаться на кого бы то ни было, кроме себя, и перекладывать дело, которое считали своим собственным.
А остальные так и спали, и было раннее утро 20 августа, несущиеся по небу размытые облака, серые полосы дождя. И странный, нереальный звук мощного двигателя, идущий из-за этих облаков. Кряхтя и охая, Михалыч выскочил из спальника, замахал платком вертолету, выскочившему из облаков. Машина накренилась, сбавила скорость, стала садиться между лагерем и входом в пещеру. То ли поближе ко входу, то ли подальше от скал. Машина плюхнулась на землю, подняв тучу ярко-рыжей пыли, хотя как будто бы — откуда?!
Из распахнувшегося люка, из пузатого серебряного чрева посыпались люди самого боевого обличия — в камуфляже, из-под которого торчали свитеры, с рюкзаками, в высоких зашнурованных ботинках. Один тащил огромную бухту каната, другой — веревочную лестницу, еще трое были с карабинами, а замыкал мужик с каким-то ящиком, из которого торчала антенна. Люди не обращали внимания на лагерь, на Михалыча в одних сапогах, теплой рубашке (в ней и спал) и в огромных трусах, хлопавших по ветру, словно знамя. На Стекляшкина в одних трусах и очках, даже без рубашки и сапог. На почти одетого Павла с полевой сумкой на боку. Не замечая никого, люди строились в шеренгу на самом краю провала. И теперь стал виден шеврон, аккуратно нашитый на правый рукав каждой камуфляжной куртки.
Шеврон, на котором была изображен вход в пещеру, накрытый сверху каской с фонарем. Из пещеры тоже били два луча света, как глаза; снизу ко входу в пещеру вели извилистые дорожки, образующие бороду, и все вместе напоминало бородатое лицо с высоким лбом. А по краям шеврона вилась надпись славянской вязью: «Непроходимых пещер нет». И с другой стороны: «Для казаков-пещерников».
Казаки-пещерники построились, их главный — тощий, на голову ниже остальных, побежал перед строем, продолжая что-то кричать слабым голоском, и от этих звуков казаки подтягивались, замирали в равнении.
Стекляшкин не выдержал, пытался главного перехватить…
— Вы будете искать детей?
— Не мешайте, не мешайте…
Своим людям:
— Где боевая готовность?!
— А вы нас разве не возьмете? — жалко проблеял Стекляшкин.
— Не мешайте, не мешайте, гражданин. Внимание! Перр-рвая двойка обеспечить опер-рацию обеспечения! Втор-рая! Пр-риготовиться обеспечивать спуск!!!
У входа в пещеру уже вколачивали альпинистскими молотками металлические крючья в грунт, полетела, разворачиваясь, веревочная лестница в провал, и казаки-пещерники непременно исчезли бы в жерле пещеры, не обратив внимания ни на кого, если бы не шел уже из вертолета Главный казак всея Карского края — южныя, северныя, западныя и восточныя, советник губернатора Гуся по всем мыслимым и немыслимым вопросам, основной истребитель всех врагов Гуся во всех видах, Валерий Константинович Латов.
— Товарищ главказак, подразделение построено! — подбежав к Латову, главный пещерник заорал с такой тоской и силой, что все вздрогнули, а с Михалыча чуть не свалились огромные семейные трусы.
— Акаша, сколько говорить. Кончай эти советские штуки…
— Слушаюсь, господин главатаман, Валерий Константинович, подразделение готово.
Теперь главный пещерник говорил спокойно, тихо, и Валерий Константинович кивнул.
— Ну так спускайся, Акакий Акакиевич, с богом. Стоп, погоди! — скомандовал вдруг Латов, остановив кинувшегося к пещере.
— Вы Стекляшкин? — обратился он вдруг к Владимиру Николаевичу. — Не ошибся? А вы, наверное, Павел Бродов, да?
— Так точно…
Это ответил Павел Бродов. Владимир Николаевич только тупо смотрел в лицо Латова, окончательно отчаявшись понять хоть что-нибудь в происходящем.
— Под землю спускались?
— Спускались вместе с ним (отмашка рукой в сторону молчащего Стекляшкина).
— Спускались. Мы прошли поворотов до тридцати…
— Сколько именно?
— Дайте подсчитать…
— Не трудитесь считать, раньше надо было. Все расскажете ему, вон главный по пещере стоит. — И главному казаку-пещернику: — Гм… Акакий, лучше ты их прихвати… Пусть покажут, куда доходили. По-моему, будет не лишнее.
Позже ни Стекляшкин, ни даже опытный Бродов не были в силах вспомнить, как и когда они успели натянуть штаны — все произошло слишком стремительно.
Латов властно отмахнул рукой в сторону главного, и казаки-пещерники стремительно кинулись вниз, увлекая… как с перепугу показалось Михалычу, утаскивая с собой Мараловых, Стекляшкина и Бродова. Оттуда, из черного лаза, только и отдавалось что-то вроде: «На дво-ойки! За-аходи! Аз-зимут взя-ать!!» Там уже начали работать.
А грузный, могучий главказак только теперь повернулся в сторону Михалыча, и его страшная физиономия озарилась неожиданно хорошей, добродушной и даже несколько смущенной улыбкой. Что еще более удивительно, Михалыч, похоже, тоже испытывал некоторую неловкость, и вывел их из начинавшегося ступора только спокойный голос Жени Андреева:
— Валерий Константинович, вы завтракали? Папа, иди есть, каша подгорает.
И парень, стоя среди развороченных спальников, среди всего, что разбросали в спешке и не успели собрать все снова полезшие в пещеру, действительно снимал с огня котелок с чем-то приятно шипевшим. Взрослые переглянулись.
— Гм… Минутку, Михалыч, сейчас…
И Валера Латов вдруг с невероятной ловкостью и легкостью, решительно противоречащей его комплекции, нырнул в недра вертолета и вернулся обратно с плоским походным «дипломатом». Двигаясь так же легко и даже грациозно, Валера принес к костру и свою семипудовую тушу, и содержимое «дипломата» — матово сверкающие бутылки коньяка совсем нехилой пробы.
— Давай кружки! Давай кашу есть будем!
Ну что еще сказать об этом дне?! Солнце взошло окончательно, облака поднялись выше, туман почти что исчез. Солнце шло себе по окоему, наполняя мир теплом и светом. Облака катились по пронзительно синему небу, закрывали солнце на мгновение, и сразу становилось мрачно, облака прокатывались дальше, свежий ветер протягивал их мимо отрогов скалы, пустых склонов, покрытых травой, огромного отверстия в земле, и солнце снова могло видеть, как изумрудно сияет бутылка, янтарным светом полыхает жидкость при попадании луча солнца непосредственно в кружку, как лоснятся красные обветренные рожи, испуская солнечные зайчики. Вертолетчик был «при исполнении». Женя после второго стакана поспешно объяснил, что у него болит печенка, и его кружка так и стояла наполненной, под укоризненные покачивания головой Латова, под его бормотание, что мальчик, кажется, совсем портит свой бедный желудок.
Веселье Михалыча, прямо скажем, носило несколько искусственный характер: то откровенно натужный, то совершенно истерический — что поделать, для пьянки обстоятельства были не самыми уместными.
Зато рассказы Латова отличались обстоятельностью, красочностью, и были увлекательны в той же степени, в какой и устрашающе ужасны.
— Я-то думал уже, мимо прошло, — неторопливо рассуждал Валера Латов, — вроде бы просвистело над нами, и конец (Валера употребил, конечно же, совсем другое, народное казацкое выражение). А у него вот тут (Латов постукал себя по нижней части груди) дырка, в нее небо вполне можно посмотреть…
Тут Латов сложил ладони трубкой и стал демонстрировать, как хорошо было видать небо в дырку.
— И что интересно, не падает, и вообще прожил еще минут двадцать. Переходит, на колено упал, стреляет. Потом только дернулся, и — головой вперед. Сразу — наповал! И струя из этой дырки — на полметра!
Женя ушел от костра, сказал, что пора собрать хвороста. Он и вернувшись, сел, задумчиво курил в пространство, на некотором расстоянии, ловя только отдельные обрывки:
— Сапогом! И вылетела челюсть… Еще с километр пробежал, сука, на скалах скользота — столько кровищи… Дали по рощице — ни звука, вообще ничего. Я думал уже, может зря. Потом заняли рощицу, там не земля, месиво. Надо было место выбирать, ногу поставить.
Впрочем, Валера менял тематику без особенных усилий и проблем:
— Я тогда в увольнительную приехал, все хотел с ней расписаться. А она кто? Студентка. Я кто? Курсант. Она и говорит, мол, давай пока расписываться не будем. Жить нам негде, денег нет, подождем.
Ну, день у меня запой, второй день от злости запой. Потом вроде кто-то рядом появился. Вроде баба. День на шестой пришел в себя — и правда баба! Еще дня через три мне уезжать, училище ждет. Я от нее невесте своей звоню — мол, не передумала? А она мне: мол, Валера, давай потом, давай, я за тебя замуж выйду, когда ты хотя бы лейтенантом будешь. Ах так?! Ну, я и говорю этой… которая под боком: мол, давай выходи за меня замуж! А она в слезы… Я: «Чего воешь?!» Она: «Ты у меня сколько живешь, имени не спрашивал. А теперь — „замуж, замуж!“ Если до сих пор не спрашивал, значит — забудешь». А я настаиваю — замуж!
В этом месте Валера влил в себя еще немного коньяку, взрыкнул от удовольствия и в знак завершения рассказа.
Истории батального жанра Михалыч слушал с тоской, но и с жадным вниманием, подавшись вперед. Любовные же байки — с тоской совсем другого рода, и на его физиономии все шире, откровенней расплывалось выражение какого-то горького недоумения.
Вот и здесь он покачал головой, чуть развел руками, отхлебнул из своей емкости. И произнес утвердительно:
— А развелись вы через полгода, Валера.
— Нет, врешь, через четыре месяца.
— Ну-ну, как видно, стоило стараться.
Латов заливисто хохотал, организуя камнепады.
— Зато невеста почувствовала.
— Ясное дело, почувствовала. Вопрос, Валерочка, что именно…
Перемещаясь по окоему, солнце встало с другой стороны, освещало другие бока. Женя сварил гуляш — так, чтобы хватило на всех, кто еще сегодня под землей.
И снова менялась тематика:
— Устал я, Михалыч, носить масонскую удавку… Погубителей России знак.
— Это в смысле… — Михалыч сделал недвусмысленный жест, как будто и впрямь надевал себе что-то на шею.
— Ага! Ее самую, подлую. Галстук ведь, это же вовсе не веревка с петлей-удавкой… Это просто шейный платок, не помню, как он по-немецки…
— Halstuch, — кротко подсказал Михалыч, не поднимая глаз от кружки, — самый натуральный платок и есть. На них сейчас в Германии опять мода.
— Ага, значит, знаешь?!
— Немного…
— Так вот, масоны-то из шейного платка галстук придумали. Это знак — покорность тому, кто имеет право затянуть на твоей шее удавку. Это они в пятнадцатом веке придумали.
— В семнадцатом, — кротко поправил Михалыч, все так же не отрываясь от кружки с янтарным коньяком. — Вечно вы, казацкие полковники, деталей никаких толком не знаете. А причем тут погубители России?
— Как?!
И Валера с полчаса рассказывал, как жиды и масоны погубили Великую Россию, причем в числе жидов оказывался почему-то Великий Князь Михаил, а главным из масонов — Милюков. При том, что Великий Князь был антисемитом совершенно патологическим, а Милюков как раз единственным членом Временного правительства, который по неизвестной причине масоном как раз и не был. Само по себе странное явление — все вот члены Временного правительства, как один были членами масонских лож, а вот именно Милюков — не был членом! Почему он так странно отбился от коллектива, это до сих пор никому не понятно, и для ума непостижимо, но факт остается фактом, что тут поделать.
Михалыч пытался довести это до сведения Латова именно как некий факт, но все никак не получалось. Латов факты отвергал с полуподхода, а высказывания Михалыча трактовал как потуги отстоять честь и достоинство «своих» — гнилых, пошлых петербуржцев, придумавших какую-то, видите ли, русскую Европу, на погибель истинного православия, казачества и вообще Святой Руси. По наущению жидов, конечно же.
И снова Михалыч проявил самые наихудшие черты «антиллихента» — под каковым зловещим словом имеют в виду казаки всякого обладателя ну хоть каких-нибудь мозгов, а особенно владеющего хоть какой-то информацией.
— А ты знаешь, — произнес Михалыч страшным шепотом, — что у моей жены девичья фамилия — Файншмидт?!
Тут автор этой глубоко правдивой повести оказывается в затруднительном положении… Дело в том, что душевное состояние одного из его героев не может быть показано адекватно. Что делать! Не накопила еще мировая литература таких художественных средств, чтобы передать душевное состояние главказака! Не накопила. И потому трудно, очень трудно описать остеклянелый взгляд, брошенный Латовым на Михалыча, весь его вид оцепенения и ужаса. Так он и сидел минуты три, тяжко сопя, с усилием втягивая воздух через распахнутый рот и постепенно приходя в себя.
Но солнце светило, как всегда, нагретые скалы были такими же уютными и милыми, Михалыч сидел в той же позе, с таким же обычным для него заинтересованным выражением на лице. Он явно не собирался ни уничтожать Валеру посредством смертельного луча, созданного в секретных лабораториях американцев и выпущенного из их буржуазной авторучки, ни превращаться в мировой дух иудейского зла, скажем — в мохнатого человека с головой шакала и рогами исполинского козла, и главказака отпустило.
— Врешь ты все… Я твою жену видел. Ну, напугал… Это надо же, какую гадость…
— Ты мою вторую жену видел, — перебил Михалыч беспощадно, — а первой жены ты не видел. Если хочешь, покажу. Евгений на нее похож, между прочим, — и Михалыч решительно ткнул рукой в мирно улыбавшегося юношу, — а дедушка его живет в Израиле.
Раскрыв рот, глотал воздух Валера, прижимая к левой половине груди большую потную ладонь, затравленно глядя на Михалыча. Из наклоненной кружки полилась вдруг янтарная струйка.
— Не лей коньяк из кружки! Он дорогой, и допивать его пора, Валера. А вот сын мой, которого ты спасать прилетел — как раз он, зловещий «полтинник». Что, еще в штаны не навалил? Ну давай, допивай, допивай…
К вечеру зафырчала, заревела мотором машина: к пещере мчался Маралов. Весьма характерно, что Михалыч при его появлении остался лежать ничком на брезенте и так и знакомил из лежачего положения. А вот Латов поднялся навстречу и оценил — были они с Мараловым примерно одних габаритов.
— Гости! — радовался Маралов. — Это всегда хорошо!
— Мы тут по службе… Искать пропавших будем, пока не найдем… Так у казаков полагается.
— У лесовиков тоже иначе не полагается.
— Вот и ладно. Тут у вас гостиницы нету, конечно?
— Жить вполне можете у меня, места хватит.
— Вот это отлично, хоть поговорим вволю! А нас командировочными не обижают, расплатимся, внесем.
— Обидите. Я вас в гости зову, а вы про плату…
— Нет уж, от имени губернатора… Надо внести.
— Как хотите. Или живите, а плату себе на конфеты оставьте, или ищите другое место…
— Ну, тогда давайте коньяку! У меня тут есть чуть-чуть, небольшой запас, зато хороший…
Тоска отразилась на физиономии практически не пьющего Маралова.
— А давайте лучше чего-нибудь купите детям…
— Которые в пещере?! Им я водки с коньяком, это уж будьте уверены, пусть только найдутся!
— Нет, и им этого не надо. Я про детей, которым по году и по семь. Конфеты им нужны и шоколад, вот их в дом и принесите.
Дико уставился Валера на Маралова, и конечно же, заподозрил, что Маралов гнусно издевается. Но кончилось хорошо: Маралов рассказал, как надо охотиться на лося с подхода, а Валера — как охотятся на молдавских националистов с налета, и они окончательно пришли в довольное друг другом состояние.
Только к вечеру, часам к семи, в пещере раздались какие-то членораздельные звуки.
— Нашли?! — орал Михалыч в отверстое черное жерло.
— Гу-уууу… — доносилось из пещеры, как из бочки, — а-га-гаааа…
Акакий Акакиевич вылетел с веревочной лестницы, словно его выстрелили из катапульты:
— Валерий Константинович, в пещере обнаружен неизвестный подозрительный элемент! Элемент задержан и доставлен!
Деловитые казаки травили в пещеру веревку; из пещеры доносились какие-то плаксивые вопли, свирепые воинственные окрики. Двое навалились, потянули веревку с немалым, как видно, грузом. Плаксивые вопли приближались, из-за каменного перелома выплывал опутанный веревками Динихтис.
— Так это же Диня! — не выдержал, рявкнул Маралов. — Диня, ты что?! Это же мы!
— Знаете его? Мои, кажется, его приняли чуть ли не за китайского шпиона.
— Какой из него шпион… Так, местный дурачок, я его давно знаю. Динихтис фамилия.
— Ага… Он с вами ходил, Владимир Николаевич, и потерялся… — обратился Латов к Стекляшкину. — Правильно я излагаю?
— Правильно. Он ушел в боковой ход и не вернулся.
Латов задумчиво кивнул, так же задумчиво отхлебнул коньяка из стакана.
Распутанного Диню подтолкнули к Латову, и трудно было узнать в нем совсем недавнего — бравого и делового. Перед Латовым стояло нечто с трясущейся головой, с перекошенным лицом, дико меняющим выражение каждые несколько секунд. Это существо все время приседало, стараясь показаться меньше, постанывало от страха, шарахалось от занесенной руки, пролетевшей птицы, проплывающей облачной тени.
— Мм-да, — кратко изложил Валера, что называется, в сторону, и уже обращаясь к «клиенту»:
— Так это же, оказывается, Динихтис! Сергей Динихтис, верно? Наслышаны, как же, наслышаны… — почти ласково пел Валера Латов, хотя и совершенно непонятно, от кого и что он вообще мог слыхать про Сергея Динихтиса. — А вы сидайте с нами, покалякаем, немного выпьем. Небось там холодно, в пещере-то…
И умное, проницательное лицо Валеры с колючими хитрыми глазками приобрело странное выражение — простецкое и даже отчасти туповатое.
Не без труда попытался сфокусировать Динихтис взгляд на источнике звука, но совершенно непонятно — понял ли.
— Садитесь, садитесь… — все так же прихлопывал Латов по краешку брезента, все так же протягивал кружку, до половины полную желтым ароматным коньяком.
— Ааа-аа… — со странным, глубокомысленным выражением протянул вдруг Серега Динихтис, и по его оттопыренной, безвольно повисшей нижней губе потекла вдруг прозрачная струйка слюны, — а-аааа-аа…
Впечатление было такое, словно человек изо всех сил пытается вспомнить что-то, понять происходящее и все оказывается не в силах.
— Такой и был? — деловито спросил Латов.
— Такой и был, батько…
— С самого начала?
— С самого начала, батько…
И на быстрый взгляд Латова из-под бровей старший ответил с достоинством:
— Не обижали мы его, зря вы не верите… Так только, в чувство приводили иногда… А то дерется и кусается.
Некоторое время Латов рассматривал приседающее существо, продолжающее озираться и мотать в разные стороны головой. Потом произнес какой-то неопределенный звук, и решительно подвинулся вперед. В огромной лапе казака казалась маленькой железная кружка с коньяком, граммов на триста-четыреста.
— Что, брат, неприятно там теряться? Ничего, мы тебя враз тут приведем в лучшие чувства… Глотника!
Динихтис протянул было конечность, прикоснулся пальцами к холодному металлу, таящему жидкость, огненную для человека. И вдруг отдернул руку, дико заорал, уставившись на что-то над плечом Латова. Орал без слов, даже не указывая рукой. Просто уставился, зафиксировал взгляд и надсадно выл, распялив рот.
— Да что это с тобой?! — Латов сгреб за грудки обезумелого Динихтиса, встряхнул, собирался еще что-то сказать, когда Динихтис резко начал садиться, оставляя в могучих руках главказака какие-то сопрелые обрывки. И покатился, и пополз, закрываясь рукой, воя все так же надсадно. Так и полз, пока не уперся в стену жилистых, обутых в высокие ботинки ног бравых казаков-пещерников. Не в силах ползти дальше, свернулся клубком, стараясь подтянуть к подбородку ноги, прикрывая затылок ладонью.
— И часто он так? — Латов был, как всегда, лаконичен.
— Все время… По крику его и нашли, еле поймали.
— Сами ничего не видали? Отца Никодима не надо?
— Не видали… Что-то прошуршало, да ушло… Ладанки на шее… Куда шли, знаем, обижаешь, батько… — вразнобой голосили казаки-пещерники, и старший подвел общий итог:
— Отца Никодима звать незачем. Обычная пещера, нечисти не больше, чем всегда, сами справимся.
— А что там вообще, в пещере?
— Ну что… Трупов много, все в арестантском, кроме как в одной зале. В той зале разные сидят, все больше местные, инородческие, и только один арестант. Есть зала, где стоит шар из стекла, очень искусно сделанный, аккумулирующий свет. Из пещеры кроме этого — два выхода. А в дальнем конце пещеры есть ход в какие-то другие пустоты, но туда не пошли — там высокая радиоактивность.
— Во всем углу? Или в ходе?
— Во всем углу — выше нормы, и из прохода так и прет.
Латов задумчиво кивнул.
— Ну что… Есть мнение, что надо пока в пещере прекратить работы. Наверное, ребята через другие ходы и вышли, не иначе…
— Или ушли в тот угол пещеры, где радиация… — тихо добавил Михалыч. — Или такой вариант не рассматривается?
Какое-то время Латов помаргивал глазками, уставясь в упор на Михалыча. Взгляд этих маленьких ярко-рыжих глазок за густой занавесью ресниц у опытнейшего практика Маралова вызвали ассоциации с медведем, у неискоренимого теоретика Михалыча — с мамонтом.
— Если они туда ушли… Михалыч, тогда считай, что сына у тебя нет… И у тебя, брат, дочери, — обратился Латов к вскинувшемуся было Стекляшкину. — Искать там будем, если нигде больше не найдем…
— Все, что полагается, поставили? — обратился Латов к Акакию Акакиевичу, и тот лихо отрапортовал:
— Поставили пирамиду, под пирамидой — план пещеры с показанным пунктиром путем выхода. Написали записку с обращением к разыскиваемым лицам.
— Ну вот… В радиацию лезть — это спецснаряжение нужно, губить людей я не позволю. И вообще — там люди нужны другие, специально подготовленные люди. А завтра начнем лес прочесывать. Лады?
— Лады, — согласился Михалыч.
— Да и еще кое-чего поищем…
На это Михалыч уже ничего не ответил, торопливо собирая свой рюкзак.
— А кстати, где вы работаете, Валерий Константинович? — спросил вдруг Латова Маралов. — Это часом не ваши сотрудники по всей деревне мечутся?
— Кто мечется?
— Да приехали какие-то… Говорят, из «Конторы Глубокого Бурения», носятся на трех машинах по деревне и все ищут, кто тут шпион и предатель.
— Так прямо и ищут?
— Вопросы задают другие, но все ясно… Они зря думают, что мы уж совсем идиоты.
— Это не наши! — решительно ответил Латов. — Мои пока что все здесь, а если и будут еще мои люди — уж они-то обойдутся и без идиотских расспросов!
— Это моя жена! — с тяжелым вздохом высунулся Стекляшкин. — Я ее добром просил, чтобы не звала никого. Видимо, позвала…
Тут сразу несколько пар глаз зафиксировались на нем, с очень разным выражением: от презрения до полного душевного сочувствия, и не так просто оказалось Стекляшкину закончить фразу.
— Позвала… — задумчиво произнес Латов. — А у нее что за связь? Агент, что ли?
— Нет, не агент. Что вы, какой там агент! Тесть в Конторе много лет работал. Это его клад, тестя… В смысле, он клад и оставил. Когда дочь пропала, жена хотела вызывать этих… Из Конторы. Я не велел… Ну, видимо, не послушалась…
— Часто не слушается?
— Часто… — чуть улыбнулся Стекляшкин.
— Плеткой не пробовал?
— Что-что?!
— Ладно, это я так… Это у нас на Дону обычай такой, очень полезный обычай. Так вот, Дмитрий Сергеевич, отвечу вам… Работаю я в контрразведке Гуся. Не губернатора, а персонально Гуся — простенько и со вкусом. Это люди из другой конторы, и ничего общего с нами они не имеют, уверяю вас!
Маралов лишь пожал плечами — мол, разбирайтесь вы сами, и пошел раскочегаривать «Люську».
Тут необходимо рассказать, что и правда Ревмира не выдержала, позвонила еще 19 августа по известному ей телефону… По телефону, данному ей тем самым невероятно обаятельным полковником. Телефон был дан как раз на случай, «если произойдет что-нибудь такое… чрезвычайное, что-то требующего нашего вмешательства, или нужна будет помощь…». Такой случай, по мнению Ревмиры, настал, Хипоня был того же мнения. И не то, чтобы мнение Хипони имело такое уж большое значение для Ревмиры… не в том дело. Хипоня как-то ослаблял Ревмиру, делал ее податливее, расплывчатее, всеяднее. От его общества ослабевал в ней стальной стержень воли, истончалось собственное «я», обычно колоссального размера. Как-то становилось все равно, что делать и как — лишь бы удобнее, спокойнее…
И вечером 19 августа Ревмира позвонила подельщикам отца, рассказала о пропавшей девочке и попросила их о помощи.
Не будем делать вид, что гэбульники хотели бескорыстно помочь дочери своего ветерана. Не будем даже делать вид, что их так уж интересовал сам по себе клад… То есть клад, если он существует, прибрать к рукам очень хотелось бы. Но не в нем, не в кладе этом, дело. А дело в тех документах, которые могли бы еще обнаружиться… то ли в кладе, то ли у Ревмиры.
И утром двадцатого августа по Малой Речке, как во время оно — по деревням России, Украины, Прибалтики и Молдовы, двинулась толпа гэбья. На трех машинах носилось гэбье по деревне, давя кур и пугая людей шизофреническими разговорами о предателях, диверсантах, шпионах и других врагах, столь необходимых для делания карьеры на истериках и страхах дураков.
А главарь пока беседовал с Ревмирой, выяснял, с кем это отправилась на поиски кладов ее дочь?!
— А что?! — слабо отбивалась Ревмира. — Мальчик вроде бы хороший… Семья приличная…
— Приличная?! Что вы знаете про эту семейку?!
— Ну что… Профессорская семья. Вроде солидный ученый. Парень симпатичный, весь в компьютерах… — Ревмира вынуждена была защищать людей, о которых действительно почти что ничего не знала.
— И все?! — жутко шипел собеседник, наклоняясь к Ревмире и оплевывая ее физиономию множеством мельчайших брызг, своего рода аэрозолем ненависти. — Нет уж! Вы если не знаете, так прямо говорите, что не знаете! А если не знаете, так у кого надо спрашивать? У кого надо спрашивать? Кто все знает обо всех, а?!
— Вы, конечно же…
— Конечно! Несомненно, почтенная Ревмира Алексеевна! Мы все знаем. Обо всех. Кто от кого произошел. Кто с кем, простите, переспал. Кто куда ходил, куда смотрел, и про что думал. И мы не всем даем рекомендации! Не-ет, Ревмира Алексеевна, не всем! Не будь вы дочкой нашего сотрудника, и вам бы не было никакой информации! А раз вы наша, так извольте… А вы наша?
— Ну конечно! — и Ревмира, округляя глаза, подаваясь вперед, показывая всем видом, до какой степени своя, и повторяла: — Ну конечно же!
Павел Павлович тоже откинулся, внимательно созерцая Ревмиру. Искал, наверное, признаков то ли крамолы, то ли того, что своя.
— Вы хоть думаете, с кем связались?! — последний раз взвизгнул Павел Павлович, и резко подался вперед, от чего Ревмира дернулась, как будто на нее напали, — Ревмира Алексеевна, это же политический разбойник! У него прадед… вы не поверите, но у меня информация точная… представляете, он белоэмигрант!
— Да-а?! — Ревмира вовсе не была уверена, что это такое уж страшное преступление — быть белоэмигрантом. И тем более — быть правнуком белоэмигранта.
— Да! Представьте себе, Ревмира Алексеевна, да! Это же… это же крайне безнравственный, крайне преступный тип! Он же… Вы не представляете, какие он анекдоты про Владимира Ильича! Про всенародно любимого! И нас он почему-то не любит! Дармоедами называет! Да как он смеет, сволочь такая! — опять дико взвизгнул Павел Павлович, как видно, смертельно обиженный Михалычем.
— Я не представляю, как внучка нашего сотрудника — и вдруг… с сыном такого типа… С правнуком белоэмигранта, врага истинно народной. Это что у него, способ реабилитации такой?!
Главгэбульник весь передернулся при одной мысли, что такое кощунство возможно — реабилитация «врага народа» через связь с внучкой друга и слуги того же самого народа. Ревмира, своей стороны, как ни плохо разбиралась в предмете, меньше всего была уверена, что Михалыч или его сын стремятся к реабилитации. Но конечно же, о своих сомнениях молчала.
— Да разве она меня спрашивала? Они теперь все такие… Сами по себе. Ирина сама все решила, будьте уверены.
— Нет, надо было контролировать! У меня дочки всегда спрашивали, можно им гулять с этим мальчиком или нет!
Ревмире представила себе, что она попытается указывать Ирине, с кем ей «гулять», а с кем — нет, и ей стало нехорошо.
— Я попробую их разлучить, Павел Павлович… Но пока что Ирина — с сыном этого ужасного Михалыча, и искать их приходится вместе. Найдите, буду вечно вам признательна. А пока не нашли — о чем толковать, Павел Павлович?
— Найдем, не извольте сомневаться. Чем, по-вашему, мы все тут занимаемся?!
«Языком треплем», — подумала было Ревмира, но опять благоразумно промолчала. Павел Павлович тут же уехал, организовавши все, что надо, и шайка продолжала метаться по деревне и по окрестностям, пугая людей и животных.
Вообще-то гэбульников, кроме Павла Павлыча, приехало всего трое и сравнительно безобидных: старый да двое малых. Все работоспособные сотрудники «Конторы Глубокого Бурения» в это время занимались очень важным государственным делом. Часть из них, по слухам, занималась тем, что взрывала по всей Российской Федерации жилые дома и убивала людей. Другие распространяли слухи сами, будто дома взрывают чеченцы, и фабриковали улики. А третьи делали вид, что ловят взрывавших, а на самом деле науськивали население все на тех же многострадальных чеченцев, прочно занявших место евреев как мальчиков для битья и погромов.
В Малую же Речку ломанулся старичок Перфильев Фрол Филиппыч по кличке Васена — ветеран Конторы, гроза украинских националистов и «буржуазных отделенцев». Васену попросили выйти ненадолго с пенсии, как раз для таких вот не особенно важных случаев — «работать некому»; с ним было двое очень специфических молодых людей… Назовем их коротко — Коля и Вова.
Колю нашли сами гэбульники — он показал интересный результат психологического эксперимента. Суть эксперимента состояла в том, что детям в малышовой группе детского сада предлагали самим, когда никто не видит, взять из общей кучи солдатиков для своей армии… причем просили поступать по-честному. Примерно треть детей поступала и впрямь по-честному, но большинство, конечно, все же усиливают свою армию, пока никто не видит. И тогда маленького человека спрашивают: а как бы на твоем месте поступил Буратино? А Карабас Барабас? А Дуремар?
И тогда почти все дети заливаются слезами раскаяния, и стараются больше никогда не походить на таких отвратительных персонажей. А вот примерно один процент детей вовсе не стыдится походить на Карабаса Барабаса и плевать хотели на свое сходство с лисой Алисой и с Дуремаром.
— Зато какая у меня сильная армия! — радостно орал маленький Коля и показывал на толпы солдатиков, прижимавших в углу малочисленного потенциального противника.
— Но ты же настоящий Карабас!
— А зато какая у меня сильная армия!
Нормальные люди предложили бы просто немилосердно выпороть маленького гнусного урода, стараясь хоть так превратить его в полезного члена общества… но кое-где такие наклонности весьма кстати, очень, очень нужны, и маленького поганца тут же взяли на карандаш, проследили за ним, а там и отобрали в спецшколу. Коля и сейчас мчался в машине и невольно, помимо его желания, его рожа расплывалась в глупой и восторженной улыбке: к какой сильной, могучей организации он принадлежит! Какие они все тут значимые, сильные, могучие, страшные!
Но человек опытный испугался бы другого лица — маленького, подлого, очкастого. Так называемый прагматик, очкастый бледный мальчик Вова долго качал мышцу, чтобы вырасти и попасть в органы.
Вова жаждал не силы… Он и так знал, что сила на стороне Конторы, Вова хотел силы еще большей, еще более тотальной! Вова жаждал детективов, разгадок, тайн, знания! Настоящего знания обо всем и обо всех! Этот не ликовал, этот презрительно кривил бледный тонкогубый рот, выслушивая дураков-аборигенов.
Этих подробностей, конечно же, не могли знать стоявшие у пещеры, но и так у них хватало информации… для главного. Валера высказался о приезжих с краткостью военного человека; Маралов предложил Стекляшкину политическое убежище, которое тот благодарно принял: Михалыч со знанием предмета ругался так, что Валера завистливо крякнул, и отхлебнул коньяка; казаки деловито запихали в вертолет свои вещи, снаряжение, Динихтиса. Латов поехал в «Люське» с Мараловыми. Михалычем, его сыном, Стекляшкиным.
И весь обратный путь, не отличавшийся легкостью и простотой, Маралов, обалдевая на ходу, слушал рассказы Латова про Афганистан, Молдову, Чечню и про невероятное количество застреленных, разорванных на части, зарезанных и раздавленных. Руки бедного Маралова сами собой отрывались от руля, машина причудливо виляла, дико визжа тормозами. Даже у Латова появлялось порой очень задумчивое выражение.
Придя в себя, Маралов отвечал рассказами о местных дорогах и о том, какую тушеную капусту с мясом он сегодня приготовит для гостей.
— Нет уж! Еда моим людям — моя! — на этом Латов стоял крепко. — Сам куплю мяса на всех! Завтра им опять работать надо, по всему лесу прочесывать… Спасибо, что поможете, а прочесывать все-таки им! И кормить их буду лично я!
Спускался вечер — сухой, теплый, тревожный. Ранний августовский вечер с густым темно-оранжевым закатом, желтыми, зелеными и серыми размывами облаков на всей западной половине небосклона. Остатки прошедших дождей, плыли по рекам ветки, пучки травы, целые кусты, на ветках которых уплывали на равнину, в более теплые и тихие места, змеи, мелкие зверьки и насекомые.
Стекляшкин стоял позади усадьбы Мараловых, умывался ледяной водой, не уставая удивляться, как после всего эта вода приносит ему новый заряд бодрости, несмотря на страшную усталость, несмотря на то, что Ирина так и не нашлась и все запуталось еще сильнее. Он с интересом наблюдал, что вода и на Малой речке спадает после окончания дождей, что желтых листьев стало больше на земле, и больше пестрого плывет, качаясь на неспокойной воде. Опять же — несмотря ни на что, ему все это было интересно. Мир жил, что бы не случалось у людей; дела Ирины и ее отца были только частью событий и дел, происходящих каждый день повсюду; Стекляшкин остро ощущал себя частью огромного мира, со всеми его делами, изменениями, событиями.
Получасом раньше к нему метнулась было Ревмира:
— Что в пещере?!
— Пусто в пещере, Ревмира, дети оттуда ушли. Из пещеры три выхода, оказывается, и неизвестно, через какой вышли. Завтра будем детей искать, лес прочесывать.
— Володя, тут люди приехали… Приехали мне помочь, и они организуют прочесывание леса, если нужно. Сотрудники отца… Они хотят с тобой поговорить.
— Не о чем нам говорить. Я устал, мне и вообще говорить ни с кем совсем не хочется. И уж давай на чистоту — мне они совсем не нравятся.
— Ты очень изменился, Владимир.
— Я знаю, ты мне говорила. Так вот, про изменения: сегодня я ночую у Мараловых.
Ревмира вздрогнула, как от оплеухи.
— Почему?!
— Потому что там живут люди, которые меня не предавали и никаких решений за моей спиной не принимали. Оставайся с подельщиками отца, с Хипоней, а я как-нибудь буду с этими людьми.
— Ты что, решил… решил…
Ревмира не осмеливалась выговорить страшное слово.
— Еще не знаю, буду ли с тобой разводиться. Ты ведь об этом, верно? Так вот — пока не знаю, но по правде говоря, соблазн велик. Сейчас — не до того мне, другим занят. Найдем дочь, вернемся в Карск — там порешим. Спокойной ночи.
Идя по деревенской улице, Владимир Николаевич еще долго чувствовал взгляд Ревмиры у себя между лопаток.
…Стекляшкин поднялся от реки, еще раз вгляделся в заросли на другом берегу, в сопки, покрытые лесом, в камушки, вокруг которых вечерне блестела вода. Теперь он стоял возле баньки, на втором этаже которой спали жена и дочь Михалыча, слушал бормотание и плеск горной реки.
Поздно это — начинать снова на пятом десятке, поздно. Но вот Михалыч… не в первый раз шевельнулась мыслишка. Начал он, как будто бы чуть раньше, но во-первых, именно что «чуть». Во-вторых, есть ли принципиальная разница — сорок человеку или уже сорок пять? Или даже если пятьдесят? Да нет, конечно же, не очень.
Может быть, это очень безнравственно — думать о себе, когда потерялась дочь, и неизвестно, увидишь ли ты ее когда-нибудь. Может быть. Но вот это — всю жизнь хотеть перестроить свою жизнь, и бояться ее перестроить… Это как? Нравственно или безнравственно? Много лет хотеть изменить жене и при этом не изменять потому, что боишься жены… Не греха, не сделать гадость, а именно самой жены? Это как, очень высоконравственно? Грехи наши, грехи! Пришло на ум знакомое с юности, казавшееся несомненным:
В грехах мы все, как цветы в росе
Святых между нами нет.
И если ты свят, то ты мне не брат,
Не друг мне и не сосед.
Я был в беде, как рыба в воде,
Я понял закон простой:
На помощь грешник приходит, где
Отворачивается святой.
Грехи — у всех, всегда грехи. Без греха не проживешь на свете, без безнравственных затей и мыслей. И неправда это — что надо забыть о себе, что есть вещи важнее собственной судьбы. Вранье. Нет таких вещей. Все, что видел Владимир Николаевич за свою уже не очень короткую жизнь — у дам, исповедующих эту нехитрую идею жертвенности, просто свои способы из жертв стать палачами. Стать эдак очень ненавязчиво, сохраняя маску невиннейшей жертвы людей, судьбы и обстоятельств. На самом деле они были вовсе не самоотверженными людьми, забывшими себя ради других, а беспощадными, злыми вампирами, сосавшими судьбы других, ближайших к ним людей. Это и было то, чего стервы хотели от жизни — возможность зудеть, тиранить, указывать, мучить, поучать.
Если хочешь быть честным, справедливым, добрым — не надо… даже попросту опасно «забывать себя» и отказываться от того, чего ты хочешь. Надо взять то, что тебе надо от жизни, от судьбы. Не дает? Тогда выгрызть зубами! Потому что пока у тебя нет того, чего ты хочешь, обездоленность будет разъедать тебя изнутри.
И потому дело не в том, что если пропала дочь, то нечего и думать о себе. И не в том, чтобы мордоваться, — «ах, дочь пропала, а я!!!» Никому не будет лучше от идиотского самоедства (настоянного на самолюбовании, как у тех «самоотрешенных» стерв). Вопрос в том, чтобы решить наконец свои проблемы — независимо от того, найдется Ира или нет. Ах, Ирка… Вот тут нахлынуло, стиснуло горло — трехлетний ребенок сидит на коленях, он качает этого ребенка — молодой, нету еще и тридцати. Качать легко — ребенок маленький, он молодой. Или вот — прибегает из школы долговязая девка лет двенадцати: довольная, широкая улыбка:
— Папка, представляешь, я в тетю Бомбу попала!
Это она из рогатки залепила в зад учительнице пения… Ладно, уже пора спать. Закат в полнеба становится все уже, все больше сводится к полоске. Гасла полоска, уползала на глазах за горизонт. Стекляшкин вздохнул тяжело. Вот и еще один закат ушел, который не с кем разделить.
Каменно спали казаки, объевшиеся мяса и капусты. Крепким сном честных усталых людей спала вся семья Мараловых, Женя Андреев, Паша Бродов. Стекляшкин пошел спать вместе с ними.
В кухне Михалыч резал мясо на завтрак всей толпе казаков, готовил салат — чтобы завтра уже только есть. Помогал ему Саша Маралов, который в лес по малолетству не пошел, а сейчас охотно резал овощи.
Латов здесь же раскладывал пасьянс, с хмурым, сосредоточенным лицом напевал старинную казачью песню. Песня так и называлась «Казачья раздумчивая»:
На земле сырой, да,
Сидели три сфероида,
Ой да,
Ехал конный строй…
Ехал конный строй, да,
Видять: три сфероида,
Ой да,
На земле сырой.
Есаул лихой, да,
С мордой Мейерхольда,
Ой да,
Говорить: «Постой…»
Говорить: «Постой, да,
Окружай сфероида»,
Ой да,
Есаул лихой…
Сняли первый слой, да,
С первого сфероида,
Ой да,
А за ним второй…
А за ним второй, да.
Видять гуманоида,
Ой да,
С крупной головой.
Смотрить конный строй, да,
А у гуманоида,
Ой да,
Хоть лягай, хоть стой…
Хоть лягай, хоть стой, да,
Морда Мейерхольда,
Ой да,
Прям хоть в конный строй.
Сняли первый слой, да,
Со второго сфероида…
Часа через полтора Валера Латов вынужден был расстегнуть штаны, потому что выпил два ведерных чайника чаю и пел уже про двадцать третий сфероид.
Саша Маралов не выдержал:
— Дядь Валера…
— Что тебе, мальчик? — спросил Латов с крайне суровым видом, подобающим казачьему полковнику.
— А сколько их всего? А, дядь Валера?
— Кого это «его»? Кого сколько, мальчик? Не мешай!
— Ну их сколько… Которые в степи? Сфероидов?
— А, сфероидов! Да какая же разница, сколько?! Так вот едешь и поешь, пока степь вся не кончится.
Какое-то время Саша переваривал информацию, и явно был готов продолжить сбор полезных сведений, но тут им помешали кардинально. Сначала, визжа тормозами, у ворот остановились три машины. Раздался властный, уверенный стук, кто-то несколько раз ударил рукой по воротам.
— Откроем, Валера?
— А мы тут при чем? Вон хозяин… Мальчик, чем про сфероиды спрашивать, лучше открой, это к тебе пришли.
— Почему ко мне?
— А в чей дом ломятся? Вот и иди открывай.
И в дом, вслед за маленьким Сашей Мараловым, ввалились сразу три гэбульника. И, к чести их, начали с громкого «здравствуйте!».
— Здравствуйте, коли не шутите. А орать нечего — люди устали и спят.
Эту не очень вежливую фразу произнес Валера Латов. Михалыч на приветствие не ответил решительно ничего, а после сказанного Латовым что-то промычал с одобрительным видом.
— Не вы хозяин дома?
— Нет.
— Можно видеть хозяина?
— Нельзя. Хозяин спит.
— Мы по очень важному делу.
— Завтра нам вставать в шесть часов, я никого будить не буду.
— А Владимира Николаевича можно видеть?
— Владимир тоже спит, ему тоже вставать в шесть утра.
— Видите ли… Мы могли бы обменяться информацией, вам тоже было бы полезно.
— Не думаю… У вас нет никакой информации, вы и в пещере-то не были.
— Информация бывает и о людях.
— Что Акакий у меня третьего дни с бабой переспал? А и пускай, — лицо Валеры Латова опять стало тусклым и глупым. — Или мне расскажете, что он, — Валера ткнул куда-то в сторону Михалыча, — старый белогвардеец? Так ведь это же хорошо. В НТС пошел зря, к масонам проклятым пошел… А так — все верно, правильный человек. Или мне расскажете, что я коньяка много пью? Так це я и сам трохи знаю…
И огромная физиономия Латова приобрела такое добродушное и вместе с тем такое глупое выражение, что будь гости посообразительнее, они тут же задали бы стрекача. Но умственные способности явно не входили в те критерии, по которым отбирали «гостей».
— Совесть гражданская у вас есть? И деды у вас коммунистами были. Вы же должны нам помогать!
— Ага… Один дед у меня, который коммунист… Он уже вам помогал, ага… Бабка потом цею справочку… Цею бумажку подтирную! — взревел вдруг Валера, и его лицо, шея, грудь в вырезе рубахи приобрели вдруг ярко-красный, с влажным отблеском оттенок, а глаза раскрылись широко, и, как с перепугу показалось Саше Маралову, изрыгнули две извилистые молнии. И тут же лицо опять стало добродушно-туповатым, а речь — простонародно-примитивной.
— Так вот бабка-то справку когда у ваших получала, одного просила… Чтоб ей сказали, где кости мужа в яму свалены. «Не знаем сами», — говорят. «Ну хоть скажите, в какую сторону кланяться, когда мужа буду поминать». — «И того не знаем, говорят, все архивы, говорят, пожжены. Чтоб и через тыщу лет никто, чтобы не дознався…» Так что вот… Помогу я вам, паны добродию, а сам и сгину… Ни, я вас боюся.
— А второй дед? — быстро спросил Михалыч, так и не поднимая головы.
— А что второй? Вот паны… Гости наши дорогие, они мне того деда не простят. Тот дед жидам и коммунистам башки рубил… Потом когда лихо пришло, тихо сидел себе, на хуторе. Но вот что характерно, панове: дожил дед почти до наших дней, когда от деда-коммуниста уже и памяти-то не осталось. До ста лет дожил, и все про советскую власть говорил, как этому, — опять тычок в сторону Михалыча, — как этому ни то что не сказать — а даже и не додуматься. Куда им, городским да петербургским! Вот дед, как увидит морду бритую, скобленую — сразу же крестился и плевался. А уж матюкался! Страшно вспомнить…
— Второго деда вам партия давно простила… — вякнул было один из «гостей».
— А хиба ж я первого вам простыл? — простонародный акцент в речах Валеры стал несравненно заметнее. — Жаль, конечно, дурака, сам виноват. Не будь мне он дед, я так бы и сказал: кошка скребет на свой хребет. Ежели бы он вам по дурости не помогал… Ежели бы оба мои деда, как один — увидят жида, и сразу резать! Увидят красножопого — и сразу потрошить его, заразу!
Валера опять рявкнул разъяренным медведем, и усы у него встали дыбом, как бивни кабана-секача. И закончил:
— Так, может, и сейчас Дон был бы совсем не таким…
— Ладно, Валерий Константинович… Давайте отложим политические дебаты… Нам нужен такой Владимир Николаевич Стекляшкин. Благоволите нам его привести.
— Хиба ж вы, панове, мне начальство? А так думал, по моему скудному уму, что мне один только Гусь и начальник…
— Ну тогда…
Впрочем, гэбульник сделал только один шаг в сторону спальных комнат, и остановился, натолкнувшись на внимательный, совсем не глупый взгляд Валеры. Привстав, главказак словно целился в начавшего движение, оценивал — как ему бросить свою многопудовую тушу.
— По-хорошему… Стойте, панове, где стоите… — вполголоса кинул Валера, и две группы людей нехорошо, подтянуто замерли на месте. Саша Маралов — умный все же мальчик! — отодвинулся; Михалыч с гадостной улыбкой пробовал, острый ли нож.
— Об чем крик, Валерий Константинович? Разобраться надо с этими, что ли? — тихий голос из глубин дома действовал поневоле умиротворяюще. Белая фигура Акакия Акакиевича в дверях застыла, покачиваясь со сна.
— Из «Конторы Глубокого Бурения» они, люби и жалуй… по заслугам, — познакомил Латов, и Акакий Акакиевич понимающе кивнул начальнику.
— А, из «Конторы Бурения…» Слыхали, слыхали. Сегодня шли через деревню, нам рассказали. Много шпионов выловили, ребята?
— Мы… Информацию… — только и нашелся что сказать Васена. — Мы к вам по хорошему, а вы!..
— Мужики, вы бы топали к себе, а?! Вы тут и так столько наворотили, что страшно сказать.
— Знаете что! Не разводите тут демагогию! Вы!.. Вы как смеете!
— Рудник-то ваш, ребята, тут слов нет. Мало вам этого факта? По-хорошему говорю — валите вы по холодку. Завтра тут журналисты приедут, в том числе и иностранные, предупреждаю по-хорошему.
— Журналистов?! Иностранных?! — взвыл Васена, и Коля с Вовой напряглись и подобрались. — Вот кого сюда Гусь нам привел, в нашу тихую Сибирь! Родину позорить?!
— Да чем вы хуже журналистов-то?!
— Мы хоть не врем! Не то что эти…
— Не врете?! Вот вы на образа не покрестились… Так скажете, неверующие?
— Конечно. Я вот лично неверующий, — заулыбался Васена, очень гордившийся своим атеизмом.
— А вот и врешь! — Латов прихлопнул по столу ладонью. Стол зашатался, гэбульник отскочил, в глубине дома завозились. — Кто тетку с ведрами пустыми обходил, а?! Не врет он, как же! Сразу вот взял и соврал! Верующий ты, дядя! Язычник, знамо дело!
— Да причем тут Родина, ребята?! — развел руками Акакий. — С ума вы, что ли, посказылись… Родина — это которые в пещере чуть только не штабелями лежат. А кто их убивал — какая же это все Родина?! То изменники Родины, и только.
И Акакий Акакиевич еще долго мотал головой, приговаривая что-то в духе:
— Это же придумают — Родина!
— Позвольте… — Вова с его неформальной логикой, с правильной речью и умением видеть главное просто не мог промолчать, — позвольте… Государству надо же было получить уран?! Вы же не хотите, чтобы Америка нас перегнала?! А кто их убил… докажите!
— Да слышал я… Рассказывают сказки… Демократы всякие… Будто бы там зеки мерли, как мухи. Да ничего они не мерли, там фон совершенно пустяковый. В Карске фон бывает больше.
— Не знаю, как где, — пожал плечами Акакий Акакиевич, — а в этом руднике счетчик Гейгера зашкаливает.
Гэбульник оскорбленно и надолго замолчал. В воздухе повисло напряженное молчание, и Васена повернулся к двери.
— Будет доложено!.. — пискнул было Коля. Васена махнул ему рукой. Но и уходить так просто органически не мог Васена, никак не лежала душа.
— Я думал, Гусю служат казаки… А это же… это же власовцы какие-то!
— Спасибо! Спасибо, уважили! — серьезно сказал Акакий Акакиевич, и опешивший гэбульник прислонился к стене с отвисающей до уровня плеч челюстью.
— Приходиться возиться тут… — подобрав челюсть, стремился закончить Перфильев, влажно и длинно вздохнул, покосился на Михалыча, на Латова и все-таки закончил, — с жидами…
— По национальности я вообще-то фольксдойче, — ласково ответил Михалыч. Впервые он поднял глаза и смотрел непосредственно на гэбульников, а не куда-то на салат. — Это сородичи моего дедушки таких как ты, говно, давили. Правильно делали, между прочим, зря потом каялись. И дедом я горжусь, черт побери! Но уж лучше бы родился я жидом… Не уверен, что был бы хуже, будь у меня дед жидом! И уж точно лучше быть жидом, чем поганой красножопой сукой, продающей собственный народ… это уж точно. Да лучше уж негром родиться, чем политической блядью, сидящей под портретом Дзерджинского, и продающего свою Родину то коммунистам, то американцам. Тут никаких сомнений быть не может.
Михалыч говорил, медленно и улыбался нехорошей, брезгливой улыбкой. От этой улыбки, наверное, от выражения глаз и вспомнилось Фролу Филиппычу почему-то страшное, незабываемое, что он очень хотел бы забыть.
…Столбы дыма там, где утром еще были избы, труп комбата на черном снегу, и возле сельского дощатого забора человек в черной форме, со «шмайссером» на шее. И этот человек перемещает дуло автомата с комбата на Фролку, и лицо у него как раз такое же, как вот сейчас у Михалыча.
Самое ужасное в этой истории была даже не сама смерть. А то что превосходно понял тогда Фролка — вот сейчас его сметут с лица земли, и вовсе не прикончат, не убьют, как своего врага; а именно что сметут, раздавят, уберут, элиминируют… как давят на стенке клопа или иное поганое насекомое.
Тогда Фролке очень повезло — за мгновение до очереди — уже последние лучики побежали от глаз — тот страшный человек в черной форме неожиданно вздрогнул, вытянулся, как струна, и повалился под забор, будто полено. Дорого дал бы Фрол Филиппович, чтоб так же было и с Михалычем. Но Михалыч на удивленье никуда не исчезал, не падал, а смотрел все так же, как и тот. Даже не с ненавистью, если бы! Ах! Как дорого дал бы Фрол Филиппыч за приступ ненависти Михалыча! Как дорого!
…А Михалыч смотрел с бесконечной брезгливостью.