Весна 1978 года
Стояли тихие, ясные дни начала апреля, когда день прибывает с каждым вечером, у стволов давно образовались лунки, и небо синее и ясное, словно обещающее что-то. К концу дня с крыш начало уже немного подтекать, повисли здоровенные сосульки.
Сходка была шумная, многолюдная, в конце разлили «понемножку» самогонки. Люди расходились группами, шумно общались, размахивали руками. Володя завел Николая за баньку, чтобы лучше разгорелось в трубках. Он давно искал такого случая.
Тихо, задумчиво падали капли с сосулек. За спиной переговаривался народ, расходился со сходки, и голоса, странным образом, только подчеркивали тишину.
Самогонка в Ключах была хорошая… Даже, пожалуй, великолепная самогонка, очень крепкая и чистая. А вот курево… Древообразный табак с огородов дико рвал горло, и Коля сразу же закашлялся. Володя терпеливо подождал.
— Коля… Вот я думаю, если спуститься по Черному ручью… До слияния с Большой… Суток за двое ведь спустишься, верно?
— Ну…
— Что ну? Ты за двое суток дойдешь?
— Наверное, дойду, только зачем?
— Я так думаю, если идти вниз по Большой, дней за пять можно выйти в жилуху… Или на деревню попадешь, или выйдешь на дорогу. Или прямо в степную Хакасию.
— Та-ак… Володя, я так понимаю — ты этого разговора не начинал, я тоже ничего не слышал, правильно?
— Правильно. Ты ведь не донесешь? — Николай пыхнул трубкой, на секунду повернулся к Вове боком.
— Не донесу… Но я к чему. Летом такой путь — возможен. Не берусь прикидывать, сколько шансов, но шанс есть. А зимой такого шанса нет.
— Зимой надо идти через перевал…
— Гм… А за перевалом?
— А за перевалом пройти гольцы, потом спускаться по Желтой. Там дорогу, небось, давно проделали.
— Гольцы… По ним зимой никто не ходит…
— А что особенного зимой на гольцах? Морозы, так везде морозы. Снега и снега, а по снегам можно идти…
— А если по Желтоводью дороги еще не проделали?
— Тогда еще один день пути.
— Если лыжи в порядке, если еды хватит…
— Риск всегда есть, Коля. Вдвоем идти — риска гораздо меньше.
Какое-то время звучали только голоса расходящихся односельчан. Где-то вспыхивал девичий смех — наверное, Фрол опять начал ухаживать, оправился после ранения.
— Ну так вот… Я донести — не донесу. Но разговора этого — не слышал. Понял, Вова?
Опять молчание, и смех.
— Фролка, балуй! — вроде строго, а на самом деле весело, рявкнул кто-то из старших. Девичий смех.
— Значит, Коля, так и помрем здесь?
— Помереть везде помрем.
— А жить как? Здесь ведь жизни никакой все равно нет. Приключение — да. Пожить, как первобытные, поохотиться, побыть в другой эпохе… Ладно. Но не всю жизнь ведь… Наша жизнь, Коля, это ведь совсем другое. Я вчера проснулся, Коля, лежу и не могу вспомнить, как он выглядит, кипрегель? А ты помнишь?
— Немного помню.
— А я уже нет… Мне книги снятся, Коля, лаборатория снится. Если даже вот сейчас вернусь домой — уже непонятно, смогу защититься или нет. Мне ведь уже тридцать девять. Я старый, Коля.
— Эх… Вова, у тебя кто первый защитился? В смысле первый в семье?
— Дед.
— Значит, прадед жил без этого? И все поколения до деда? И без кипрегеля жили? Володя, неужели никак нельзя не защищаться?
— Так ведь дело не в самой защите… Не для меня вся эта жизнь, Коля. Не мое. Меня к чему готовили? К науке, книги читать. Потом как-нибудь и свою написать. Неужели для того и жизнь прожить, чтобы огород возделывать, и чтобы зверей бить?
— Может быть, и для этого… Вова, для чего человек живет?
— Кто для чего, Коля. Дед Егор живет, чтобы деревня сохранилась… Любой ценой, но сохранилась; моя Катерина живет, чтобы детей рожать и растить. Я живу, чтобы думать, я не умею без этого. Понимаешь, как у других рука сама работы ищет — так у меня мозг.
— Так ты можешь и здесь думать. Кто мешает?
— Наверное, так… Мне нужно, чтобы другие тоже знали, что я придумал, и чтобы это было для них важно.
— А ты и здесь можешь придумать что-то, что для всех будет важно.
— Нет, не то… Понимаешь, я человек своей эпохи. Когда есть общее дело, и ты вносишь свое, и что-то получаешь за это. Когда нет общего движения, то что остается? Ну, торчит какой-то чудик, ну, думает. И что придумает — это его частное дело. И только. Я не хочу, чтобы это было только мне нужно… Не могу.
— Не можешь или все-таки не хочешь?
— Так не хочу, что даже не могу… И не надо, Коля, я ведь не хуже тебя знаю все это словоблудие. Я самовыражаюсь, да, но мне важно, чтобы и для других это было важно. И Менделеев, и Эйнштейн, они же тоже свои проблемы решали… А то, что они делали, оказалось нужно огромной толпе народа. Вот, понимаешь, я хочу жить в эпоху, когда это будет важно… Что я самовыражаюсь, и как…
Коля снова закашлялся, выколотил дымящиеся остатки табака.
— А ты ведь не только потому обратно хочешь. У тебя там дом, квартира.
— Ну, если ты про свою общагу… Коля, вернись мы тогда, ты бы уже на сто рядов квартиру получил. Дом и у тебя уже давно бы был!
— Дом… Квартира была бы, наверное. А вот дом… Володя, ты что самое раннее помнишь?
— Самое раннее? Наверное, как меня папа держит на руках, а я стараюсь перегнуться. Мы тогда на лодке плыли, на моторке…
— А что сильнее всего помнишь из детства?
— Наверное, как с дедом говорил… Меня все поучали, все рассказывали, какой он, дед. А дед, оказалось, молодой, веселый. Мы с ним повидло ели, ложками, и он мне рассказывал, как надо охотиться на оленя. В кабинете голова висела… И это все — из той жизни, из почти забытой. Хоть и не вспоминай, было — не было.
— Ну вот… А я первое что помню, как мы с мамой отца тащим. Вернее, не мы, конечно. Я же маленький был, какая с меня помощь. Мама тащит его, волоком, за рукав. А я тоже, вроде, помогаю. А самое сильное… это как отец меня бил. Тебя отец лупил, Володя? Вот-вот… А я и не помню почти ничего другого… про отца, по крайней мере, и про дом. Вот и думай, хочу я вернуться? Или мне не обязательно возвращаться?
— Твой отец с какого года?
— С десятого. Да считал я уже, считал… Вряд ли живой. Только дома-то все равно нет. Здесь, с Антониной, дом есть. Ты, Володька, привык, что тебя любят. А я вот не привык, что тут поделаешь…
Николай грустно усмехнулся. В темнеющем небе заметно перемещалась яркая звездочка.
— Ух ты… Ну и звезда!
— Спутник Земли! — выдохнул Володя.
Рукотворное чудо мчалось за пределами атмосферы, вторгалось в звездный мир. Осуществленная мечта Циолковского, продукт высоких технологий, символ выхода человека в космос.
А здесь — подтаявшие сосульки на крытых дранкой крышах срубов — как во времена Киевской Руси. И такие же одежды из шкур, из самотканого полотна. И отношения людей почти такие же. И духовные проблемы тысячелетней давности — скажем, женить ли парня на трех девицах сразу?
И это все еще хорошо, это еще мир людей… пусть изрядно одичавших, но людей. А вокруг, на сотни километров — темный мир четвероногих. Мир маралов, лосей, горных козлов, росомах, кабарги, медведя, волка… Нет, всего не перечислишь, да и незачем. Мир капканов и силков на зайцев, медвежьих берлог, водопоев и отстойников. Мир, где смерть от голода — обыденность.
В этом мире, как видно, и остаться Володе навек, если не удастся убежать.
— Вова… А про Никиту ты думал? Про Вареньку?
Помолчали. Только пыхали трубки обоих.
— Коля… Пугать-то нас пугали, это точно. А ты представь, что Егор Пантелеевич стреляет в Никиту? Можешь представить? Или что Василий Андреевич зарубит Вареньку? Ну то-то… Да и что их тогда убивать, если я уже сбежал? Они пока что нужны, как заложники.
— То-то и оно, что как заложники… Если бежишь, то это и тебе месть. И мне урок, чтоб не сбегал, — усмехнулся Николай.
— Урок… Ни тебе урок такой не нужен, ни Валентину. И каждый человечек на счету, а они ведь большие уже.
— Валентину такой урок особенно не нужен, это точно. Он сам кому угодно урок даст. И что на счету каждый, это точно. Но что перевесит, ни ты не знаешь, ни я, ни они сами. Так что ты себя не убеждай, не пытайся доказать себе, что все в порядке. Обманывали тебя тут хоть раз?
— Это ни к чему… Оба мы знаем, что не обманывают они.
— Ну то-то же. А что, если сбежим, детей убьют, дважды сказали, на сходке. Все слышали.
Помолчали, пыхтя трубками.
— А если все-таки найдут деревню?
— Деревню, вестимо, найдут. Вопрос, сколько времени пройдет, а найдут. Только для меня что переменится? Геологом опять не стану? Так я им в любом случае не стану больше никогда. В колхоз запишут? Пусть запишут. Советскую родину предал? Я так понимаю, что меня сюда силой привели, и что я сбежать может и хотел, а не сумел. Так и буду с семьей жить, охотиться и скот разводить, ни в чем ни перед кем не виноватый. А если и дадут срок, Тоня ждать будет, я знаю. И семья, выходит, сохранится.
Помолчали, снова набив трубки. Разговор и планировался как непростой, а получался еще трудней.
— Коля… А вот мама. С которой ты отца тащил. Неужели увидеть не хочешь?
Опять молчание. Перестало капать с крыши — подморозило.
— Вопрос понятен. Отвечаю. Мама разошлась, и второй раз вышла замуж. Из интерната она меня не забрала, и где она живет в настоящее время — я не знаю. И тогда — в шестьдесят пятом — не знал. А родина… Общага — вот моя родина. Помойные контейнеры, нищета, грязища, матерщина. Нет у меня родины, Володя, и матери нет, даже если живая. Так что вот… Если хочешь — беги. Но я не побегу, Володя. Так не хочу я отсюда, что прямо не могу. Вот так.
Ну что ж, все было сказано, и честно. Володя прошел метров сто, по визжащему под валенками снегу, толкнул набухшую дверь, обстучал валенки перед тем, как войти. В избе было почти совсем темно, трещала лучина. Катерина, как всегда, пряла, ее редко можно было застать за каким-нибудь другим занятием. И как всегда, встречала, улыбаясь. Эта милая, хорошая улыбка в полутьме! Не виноватая ни в чем жена; привычная, родная, почти всегда с хорошим настроением. Коля считал — повезло. Наверное, так и есть, повезло. Катерина хорошая… только дикая очень. Первобытный человек и есть первобытный человек. Она не умеет читать, не до того. «Жена ученая, дом не метен», — пришла на ум пословица. У него дом метен, сказать нечего.
И дети растут дикарями. В этом Катя в общем-то не виновата. Откуда здесь возьмутся книжки? Когда Вася был совсем маленький, ему, Володе, снились детские книжки. Такие — на картоне, с большими яркими картинками. Вася умер, простудился и сгорел в одночасье. Там, в большом мире, такую болезнь и за болезнь давно уже не считают, а здесь…
Когда родились Никита, Варвара, детские книжки не снились. Володя смирился, что книжек нет и никогда уже не будет. Что его детям ничего не расскажешь про города, где все дома — по три и по пять этажей. Не объяснишь, что можно жить на втором этаже или на пятом.
Что можно ездить на работу на трамвае… И вообще, что можно ездить на работу. И что такое работа, за которую платят деньги… Показать им паспорт, командировочное удостоверение… Что-то из другого мира.
Владимир сравнивал себя с марсианином на Земле. Было что-то из противной фантастики про такого марсианина, поселившегося в советском городке. Или этот марсианин испугался американцев и понял, с кем историческая правда? Подробностей Володя не помнил.
Впрочем, бывало так же и на Земле; знай лучше фантасты историю, писали бы намного интереснее. Володя любил книжки про путешествия, про приключения открывателей земель. Была у него детская книжка «Водители фрегатов», единственная путная книжка плохого писателя — Николая Чуковского. Сын знаменитого, а сам писал довольно скучно. Прочитав «Фрегаты», Володя взрослым нашел и остальные его книги: «Княжий угол», «Девочка Жизнь», «Балтийское небо»… И удивился: «Фрегаты» оставались чем-то удивительным, словно и писал совсем не он.
А в книжке для подростков было место про судьбу матросов Лаперуза. Корабль разбился на острове Ваникоро, в Тихом океане. Экспедицию искали… и нашли, но только через сорок лет, и все матросы уже умерли. Даже тогда, лет в четырнадцать, Володя вздрагивал, представляя старого уже, седого француза, выходящего на берег моря… Человека, безнадежно выброшенного из цивилизованного мира… Навсегда.
Была и еще одна книжка… Володя не помнил названия. …В 1805 году экспедиция капитана Головнина снимала берега Сахалина… И выставила на берегу пост — пятерых матросов. Беречь берега Сахалина — всем говорить, что это российская земля, ждать новой экспедиции. А точные координаты места, где высадились эти пятеро, из соображений конспирации, знали только два офицера — мичман Хвостов и лейтенант Давыдов. Прибыли в Петербург, а какой же офицер, вернувшись из плавания, не утроит грандиозной пьянки! Загуляли Хвостов и Давыдов, а какая же пьянка — да без гусарства и ухарства?!
В третьем часу ночи разводили мосты в Петербурге. Поплыл, стал подниматься мост под ногами Хвостова и Давыдова. Прыгнули Хвостов и Давыдов с одной половинки моста на другую — авось успеют?! И не успели. Зачем прыгали?! Не осталось свидетелей, некому рассказать.
А последний из пятерых оставленных на пустом берегу Сахалина помер от старости, в поселке дикого племени айну, году уже в 1850-м. Интересно, а этот старик, он рассказывал про Петербург своим детям от самки-женщины айну? Скажем, про выстрел из пушки ровно в 12 часов дня?
А матросы Лаперуза, они рассказывали черным туземным женщинам, что такое мадемуазель и мадам? И чем пахнет вечерний Монмартр, если взять чашку кофе в кофейне?
Возникали, вероятно, вопросы: «А что такое 12 часов?», «А что такое кофе?», «А что такое чашка?».
Первые годы Володя пытался рассказывать жене, развивать ее ум. Она была не против, слушала, только ей ведь все равно — расскажет он о том, как определяют возраст геологических пород, сюжет «Войны и мира» или про то, как он убил зайца в верховьях Желтого ручья. Муж рассказывает — надо слушать и постараться запомнить. Рассказывает — значит, любит. После разговоров и остальное все… это самое… лучше как-то получается.
Мужа Катерина очень любит. Женщина душевная и с колоссальным чувством долга. Для здешних это почти одно и то же — любить, заботиться, хотеть, интересоваться… Мужа надо любить, это ясно. Все любят мужей. Мужа нельзя не любить, неприлично… И непрактично — хотелось добавить Володе.
Володя предпочел бы, чтобы в отношении жены было больше личного, интимного, и все-таки поменьше неизбежного. Но ведь и это предпочтение — из какой-то совсем другой, гораздо более тонкой, несравненно более сложной жизни.
Жена умела чувствовать его состояния… без особенно глубокого понимания, что за этим стоит. Понимала на уровне интуиции, хорошо ли ему, плохо ли. И умела подлезть к нему, рассмешить, переключить на себя. Так действуют совсем маленькие дети с любимыми папами (так всегда поступал Вася в короткую свою пятилетнюю жизнь), и еще домашние животные.
Володя взял жену за руку, стал ей рассказывать про троллейбус, про поезд — как он ехал в Карск из Москвы.
Вроде бы завтра ведь опять вставать до света: выгребать навоз, кормить скотину. Мало того, что вся жизнь — работа без праздников и выходных, работа навязывает ритм, работа определяет, когда ее надо выполнять. Медведей надо бить в декабре. Огород вскапывать в мае. Кормить скотину рано-рано утром, вставая до свету. Над жизнью висит это «надо!»
Сидели за обедом, когда заскрипел снег под валенками подходящего. Хлопнула дверь, без стука вошел отец Андрей. Здесь все ко всем входили, не стуча. Вошел, перекрестился на икону, откинул волосы привычным жестом. Совсем бы хорош, красив батюшка, да уж очень диковатый взгляд. Чуть ли не самый дикий взгляд в деревне… Для шамана — в самый раз, но никак не мог привыкнуть Володя к этому сочетанию: православного священника с шаманом. А сочетание сложилось, что поделаешь.
Отец Андрей стал попом ровно потому, что родился от попа. Отец Андрей, своего рода поп-младший, стал священником так, как становятся шаманами представители диких племен: перед смертью отца сын был рукоположен в священники, и неизвестно, как отнеслась бы церковь к такому варианту и признала ли бы его право на священный сан.
В крохотной общине, оторванной от остального мира, отец Андрей стал ходячим вместилищем культуры… опять же, скорей как шаман или как священник недобрых времен переселения народов и власти дикарей над культурной, но рухнувшей Римской империей. Положение отца Андрея было оправдано! В конце концов, если община хотела остаться грамотной и сохранить хоть какую-то память о достижениях науки и культуры, должен был кто-то хранить книги, знать грамоту, делать бумагу из бересты, хранить память об основах медицины, учить детишек всему, что сам еще помнит. Отец Андрей был единственным, кого община могла прокормить для того, чтобы он занимался всем этим, а не ставил бы сам силков и не стрелял зверей. Избавить священника от огорода и скотины община уже не могла.
Оторванный от всего остального мира, отец Андрей сам уже путал учение Христа с поучениями пророков Ветхого Завета, поучениями деревенских старцев, с вызыванием горных духов у тофаларских шаманов. Все, не связанное непосредственно с производством еды, а особенно все, связанное с любыми надмирными силами, постепенно смешивалось в светлой, хорошей, но очень одинокой голове.
Отец Андрей верил в Творца и верил в то, что Он послал на землю Сына. Но верил ничуть не меньше и в способность медведей и волков превращаться в человека… Не всех, конечно, а только особенных волков и медведей. Верил в духов земли, в посвященные им охотничьи заклинания, и брызгая святой водой на стволы ружей и силки, что-то быстро наговаривал по-тофаларски…
Отец Андрей регулярно путешествовал в Пещеру, где жили, по мнению тофаларов, самые страшные духи — как минимум, раз в год, и уж, конечно, по всем важным случаям. Православный священник, он нимало не скрывал, что ставит свечи духам Пещеры и молится самому Шару.
Веру в Шар занес в деревню человек, найденный в тайге в сороковые еще годы. Работал он на руднике, где люди быстро умирали, сами не зная от чего. Возле рудника была пещера, а в пещере — удивительный шар, светящийся в темноте. Сам собой светящийся, вспыхивающий в темноте, стоит только войти в этот зал.
Потом был день, когда зеки вошли в рудник, а вход в него замуровали, обрекая людей на погибель. Немногие, кто знал, ушли в пещеру, и только он один сумел выбраться наружу до того, как умер. Никто из заключенных и не знал, что у пещеры есть выход наверх.
Беглый показал дорогу к шару, исполняющему желания, и отец Андрей ходил туда же, поклонялся удивительному Шару.
— Володя… — позвал тихо батюшка, — давай на сходку. Тут про Фрола решать надо.
Володя понимающе кивнуть. Решать надо… И решить нельзя. Один холостой парень, другие подрастут нескоро. Три холостые девки на деревне. Женить — нельзя. И не женить — нельзя. Как быть? Неразрешимая проблема.
Старики и старухи вчера беседовали с девками: может, они согласны сразу втроем стать женами Фрола? Сперва старики обстоятельно переговорили сами, между собой, потом уже позвали девок.
Стереотипный диалог:
— Нет, я второй женой не буду…
— Ну будь первой, а Марьяша будет второй…
— Не могу я так… не по-людски…
— А как по-людски, Людмила? В тебе женское пропадает, вон какая годная… А родить?
Краснеет. Опускает голову:
— Все равно так не могу…
И ведь понять ее можно! И нужно. Не должна быть третьей женой крещеная девица, не должна… И Марьяшу понять нужно. И Алену. И уж конечно, надо понять стариков.
Отдать лишних девок мужикам постарше, уже женатым? Может быть, кто-то согласится? Так это то же самое — многоженство, как у мусульман… Какая разница, кто будет вроде мусульманина?
Фрола женить на одной девке. Пусть сам выберет, на ком… Но так проблему не решишь, все равно две девки бесхозные остаются.
Деревня не спешила принимать решение — спешить некуда, все решиться во благовремении, в нужные сроки; а дело важное, надо все подробно обсудить, обговорить со всех сторон. Да и занятие, и тема разговоров. Годами не происходит ничего интереснее, чем заблудившаяся корова, которую искали почти месяц, или чем насморк у деда Егора. Людям хочется событий как везде, во все времена, во всех странах. Огромный мозг хочет информации, потребности получать сведения, оценивать их, чтобы думать и сравнивать — не меньше, чем потребность в еде, воде или во сне. Люди хотят думать и хотят иметь, о чем думать. А событий мало, и события обычны, ожидаемы.
Наступает весна, как всегда. И лето, и осень… Как было во все времена, от дедов-прадедов до нас. Все темы разговоров — в какие сроки наступила весна, теплая ли, и какие весны бывали раньше. Но весна есть весна, и все про весны переговорено на сто рядов. И про зимы. И про осени переговорено.
Становится важным отличать год от года: «Год, когда червь побил всю капусту», «Год, когда в июле выпал снег», «Год, когда родилось у одной овцы пять ягнят». Такая память важнее, чем счет лет от Рождества Христова. И становится понятным, почему летописцы писали: «В лето не бысть ничего». Очень наглядно: здесь слишком много лет, в которые «не бысть ничего».
Люди рождаются… Люди умирают… Но и тут все — как всегда. Всегда рождались, всегда умирали, всегда женились. И тут переговорено и сравнено.
И потому в жизни деревни так ценится все необычное. Даже ель выше других, даже самый длинный водопад. А уж тем более Аркадий, упрямо твердящий, что умеет понимать язык волков, или Агафья, родившая двенадцать парней и ни одной-единственной девчонки.
Как слушала деревня первые годы! Как слушала рассказы Коли и Володи — про города, трамваи, поезда, про геологию, про отношения людей… Все первые годы, пока не родились у них дети, пока деревня не позволяла им уходить в лес одним, они рассказывали и рассказывали. Мотыжили огород, доили коров, кололи дрова… Но больше всего — рассказывали.
Потом стали слушать меньше — и про это переговорили сколько можно. Новые события заслонили поимку геологов. И что слушать про то, чего сам не видел ни разу, что считаешь в глубине души за сказку. Что Змей Горыныч, что поезд… Чтобы относиться к ним по-разному, надо бы хоть раз увидеть поезд.
И еще… До Володи как-то вдруг дошло, после смерти Васи, что все это всерьез. Что скорее всего, так он и помрет, не увидев ни разу отца и мать. Не прочитав ни одной книги, кроме тех, что были в рюкзаке. Ни разу не войдет в лабораторию или в зал заседаний. Не поговорит с человеком, знающим слово «фация» и «аллювиальный». Не посмотрит нового фильма. Даже проще — никогда не увидит улицы современного города, чтобы стоять у окна второго-третьего этажа и смотреть на потоки транспорта… Когда человеку слишком больно, он чаще про это молчит. Тем более исправить ничего нельзя, и говорить без толку — только по-дурному травить душу.
Коля продолжал рассказывать, прожужжал все уши всей деревне, как и что бывает в большом мире. Про трамваи, про дома в пять этажей, про водопровод и электричество. И деревня косилась на него: а не захочет ли сбежать туда, где все это есть? Уж больно много говорит…
А Володя про это молчал, и все больше утверждалась репутация Володи как того, кто не скучает о доме. Дикари не очень понимают сложные душевные движения и не слишком точно их истолковывают.
Проблема Фрола, единственного жениха, стала спасением для умов и языков деревни. Тема разговоров на несколько ближайших месяцев. Событие, памятное на десятилетия; то, что будут поколениями вспоминать, как бы не решилась проблема. А как она может решиться? Так и будут эти трое девиц оспаривать Фрола друг у друга… пока все трое не родят. А куда они денутся, собственно? Тем и кончится, потому что ничем другим не может кончиться никогда.
«Единобрачие — выдумка тех, кто жил не замкнуто, — мысленно усмехался Володя. — У тех, у кого не было проблемы: а вдруг родится девиц или парней больше? Пока люди жили маленькими замкнутыми группами, — ясное дело, есть проблема, во всей красе. И никак не обойтись было тогда без многоженства. Проблему снимает только свободное перемещение огромных человеческих толп, постоянный обмен женихами и невестами на больших территориях. А если начали люди жить, как отдаленные предки, то и жениться будут, как они, даже если предки тысячу лет как крещеные».
В этот ясный день в начале апреля Володя первый раз понял, что на дела деревни смотрит уже со стороны. Он убежит. И не когда-нибудь, а вот сейчас. Летом, если пойдет косить в низовья Черного ручья. Еды будет на неделю — как раз хватит, чтобы выйти в населенные места.
Если не удастся, косьбу назначат ему в другом месте — он уйдет зимой, через перевал. Там очень высоко, очень холодно, нет даже зверей для охоты, там никто не бывает зимой. Но если он перейдет гиблые места (два или три дня идти), то спустится по Желтой, вниз и вниз. Примерно там, где шли они с Колей четырнадцать лет назад.
— Опять Вовка как заснул! — густо разнесся бас деда Акима. И грохнул смех — не обидный, свои ведь, односельчане, почти что семья. И разве не смешно, если взрослый мужик вдруг перестает видеть и слышать, будто уходит куда-то внутрь себя? Конечно же, очень смешно! Пройдут тысячи лет, пока окажутся очень нужны эти, умеющие уходить…
И ясно, открыто, улыбнулся Володя своей чуть смущенной улыбкой в ответ. Меньше года пройдет, при любом раскладе, и его здесь уже не будет. Можно и повеселиться.