Андрей вернулся в роту, и в первый раз за всю службу это было похоже — по нетерпению, охватившему его, когда он вбежал в длинный сводчатый коридор, — на возвращение домой. Свой взвод он застал в казарме за чисткой оружия (на дворе опять сеял мелкий дождь); солдаты стояли и сидели в одних майках вокруг «столов», а вернее, сколоченных из досок щитов, положенных на табуреты и тумбочки. На «столах» перед ними жирно поблескивала сталь — все эти ствольные коробки, возвратно-боевые пружины, рожки магазинов, стопорные пластинки, подаватели; валялись ершики, тряпки, пакля… И казарма показалась Андрею похожей на уютную мастерскую, в которой все были заняты мирным общим трудом. Даже в сильном, отдававшем рыбьим жиром запахе ружейной смазки, что повеял из помещения взвода, ему почудилось что-то по-домашнему приятное. Товарищи встретили его с веселым любопытством: Булавин засмеялся, увидев Андрея, как смеялся во всех случаях, когда бывал доволен; Даниэлян, обласкав его своими большими, нежными глазами, басом проговорил: — Здоров, Андрюша! Кто-то выразил опасение, не отлежал ли он себе бока на гауптвахте, а в общем во взводе были ему рады. Командир отделения Разин приказал Андрею также заняться чисткой, и он опять получил свой автомат. — На бюро комсомола все-таки вызовем тебя, — сказал Разин. — Готовься… Расскажешь нам, как и что… — Так точно, товарищ сержант! — не скрывая своего счастья, выкрикнул Андрей. Солдаты потеснились у «стола», Андрей скинул, как и они, гимнастерку и принялся за дело: отделил магазин, вынул его из горловины, потом открыл ствольную коробку. Он и не пред-полагал никогда, что эта успевшая уже порядком надоесть работа — чистка оружия — может доставлять такое удовольствие. Но вчера еще он и при желании не был бы к ней допущен, а сейчас делал ее вместе со всеми, ничем не отличаясь от всех, и этого, оказывается, ему и не хватало. Поднимая голову, Андрей оглядывал товарищей — все его отделение было здесь: напротив орудовал выколоткой черный, как галчонок, Баскаков, тихо посапывал свекольно-румяный, благодушный Опекушин, справа трудились Масленкин и Столетов, слева — ефрейтор Крылов, вернувшийся в отсутствие Андрея из отпуска. И все они: даже постоянно на что-нибудь жалующийся Масленкин — недоучившийся студент, довольно-таки унылый парень, даже Крылов — гордость всего полка, отличник боевой и политической подготовки, с которым Андрей тайно, по-своему соперничал, — вызывали у него чувство, похожее на родственную любовь. Уралец Крылов был награжден отпуском за воистину геройский поступок. Весной во время тренировочных прыжков с самолета в стропы его парашюта по редчайшей случайности попал, опускаясь, другой солдат, и оба их парашюта погасли. Спасло десантников мужество Крылова и то, что называется быстротой реакции: поймав за лямки падающего товарища, он изловчился в последнюю минуту раскрыть свой запасный парашют. И, обнявшись, как братья, сцепившись на жизнь и на смерть, они вдвоем благополучно приземлились. Об этом случае даже писали в центральных газетах, а портрет Крылова висел теперь в полковом клубе среди фотографий особо отличившихся воинов. Сейчас за чисткой оружия Крылов вновь вынужден был отвечать на расспросы товарищей о поездке в родные места; на обратном пути из дома он двое суток прожил в Москве, и у него имелось, конечно, что рассказать. Но этот герой-десантник с бледноватым, интеллигентным, насмешливым лицом был, как всегда, обидно немногословен. — Строится Москва… Да вы из газет знаете: большое строительство идет на окраинах, — сообщил он и, подумав, добавил: — Везде еще флаги висят и бумажные голуби, что от фестиваля остались… Девушки, если вам интересно, перестали причесывать волосы, ходят встрепанные, как ведьмы. — Жалко, не угадал ты на самый фестиваль! — воскликнул Булавин. — Ох, и жалко! На месяц бы раньше поехал, поглядел бы на все самолично, — он искренне огорчился за товарища. — Познакомился бы с арабами. — В общем, обо всем в газетах читали, — повторил Крылов. И этим, собственно, было исчерпано то, что он поведал о своих путевых впечатлениях. Несколько красноречивее он сделался, когда разговор зашел о заводе — о знаменитом на всю страну металлургическом заводе, где его отец работал мастером. В нынешний свой приезд Крылов повидал там в прокатном цехе новые, хитроумные автоматические устройства, рассказывая о которых он коснулся таких подробностей, что Андрей вынужден был признаться про себя в своей технической неграмотности. Пожалуй, раньше Андрей не удержался бы и, придравшись к чему-нибудь, вступил бы с Крыловым в спор — о чем угодно, повод был не столь уж важен, просто чужое превосходство возбуждало в нем желание постоять за себя. В самом начале их знакомства Андрей, надо сказать, попытался было поближе сойтись с Крыловым, но не встретил взаимности: тот и с ним, как со всеми, держался сдержанно, иногда резковато, и Андрей самолюбиво отстранился. Сегодня он с готовностью простил Крылову и то, что не он со своими драматическими приключениями, а Крылов завладел общим вниманием. Вероятно, это в самом деле было увлекательно, даже величественно — управлять мощнейшими механизмами прокатных станов («Подумать только, есть рельсо-балочные станы, весящие пятнадцать тысяч тонн!» — изумлялся Андрей) при помощи счетно-решающих, думающих машин!.. Правда, он, Андрей, весьма туманно представлял себе, что такое счетно-решающая машина и как она работает. А вот Крылов («Молодец — ничего не скажешь!») рассказывал о ней так, точно изучил ее досконально. — Электроника — все дело в ней. Машина получает со стана информацию, как идет прокатка, где валки, потом сравнивает полученные данные с программой. Ну и занимается арифметикой, высчитывает… В общем, это машина с математическим образованием, работает безошибочно. В общем, вполне может заменить оператора-человека. Непонятно? При случае объясню получше, хотите? — предложил Крылов. — Это, ребята, стоит того… Он почти неуловимо изменился: тонкое и вместе с тем угловатое, с острыми линиями носа, надбровных дуг лицо его стало мягче, слегка покраснело, — видимо, он коснулся чрезвычайно важной для него темы, большого своего увлечения. И, как бывает в таких случаях, его очень внимательно слушали, даже мало что понимая, подчинившись невольно этой чистой страсти, жившей в нем. Андрей — что было на него непохоже — также только слушал и молчал, приятный покой разливался в его душе. Чистка оружия кончалась, когда в казарме появился лейтенант Жаворонков; он знал уже об освобождении Воронкова и был заметно этому рад. Все же, конечно, он, по своему обыкновению, не упустил случая преподать Андрею несколько полезных советов. Вообще командир их взвода — очень еще молодой, почти сверстник, недавно лишь сменивший прежнего, уехавшего учиться, — твердо, как видно, был убежден в необходимости частых командирских наставлений. Лейтенант позвал Андрея в Ленинскую комнату, усадил рядом и там с глазу на глаз повторил все то же примерно, что ему пришлось уже сегодня услышать, — и насчет своих возможностей, позволяющих выйти в передовики службы, и насчет тех выводов, которые он должен извлечь из полученного урока. — А если встретятся затруднения, обращайтесь прямо ко мне… Не стесняйтесь, не таите в себе. Со всеми вопросами — ко мне! Ну, договорились? — Лейтенант старался сохранить серьезный, внушительный тон. Но, глядя на его округлое, с полубачками лицо, Андрею захотелось вдруг сказать: «Хорошо, хорошо, не тратьте на меня столько времени, я постараюсь больше не волновать вас». Перед обедом Булавин, улучив минуту, поманил таинственно Андрея за собой. Они отошли вдвоем в дальний угол, где в узком промежутке между стеной и огромной круглой, как башня, печью происходили у них обычно совещания и консультации. Там, беззвучно смеясь своими зеленоватыми глазами, Булавин шепотом скомандовал: — Танцуй! Говорю, танцуй! И Андрей вынужден был тихо, чтобы не привлечь внимания, пошаркать подошвами и помахать рукой, изображая танец. — Получай, твое счастье, — смилостивился Булавин. С нарочитой медлительностью он извлек из кармана гимнастерки и разгладил на ладони сложенный вчетверо помятый листок; Андрей выхватил бумажку и прочитал карандашные, поспешные, косо падающие строчки: «Дорогой Андрюшечка, любимый мой! — Он покраснел и кинул взгляд на Булавина; тот смотрел так, будто любовался им. — Дорогой Андрюшечка, мне Саша рассказал про тебя, и у меня сердце оборвалось, ты ведь ни в чем не виноват. И ты только не волнуйся, и все исполняй, а не делай себе хуже. А я этого так не оставлю, я к вашему полковнику пойду, ты же страдаешь совсем невинно. Дорогой Андрюшечка, я утром завтра опять прибегу до открытия кафе, хотя б похожу недалеко от тебя и принесу передачу. И я тебя никогда не оставлю, и не думай, может, ты сам не захочешь потом встречаться со мной, так я упрекать не стану. Дорогой Андрюшечка, крепко обнимаю и целую много, много раз. Твоя Варя». — По самую макушку врезалась! — с восхищением проговорил Булавин: успех товарища льстил ему самому. Андрей не нашелся что ответить, он как бы даже застеснялся. — Я ее со двора увидел, — зашептал Булавин. — Иду вчера перед ужином в гараж — там в одном месте и забора нет, одна проволока. Вижу: гражданка по улице прогуливается, приличная, в лакировках, не сразу узнал. А она рукой замахала, обрадовалась, узнала моментально. Я ей и брякнул, конечно, про тебя, так, мол, и так, привет с губы; она в слезы. «Какой ужас!» — говорит… Слышь ты: «ужас»! Чудачка! Потом села на траву, чтобы письмо написать, и опять заплакала… Ходок ты, Андрюшка! Евгений Онегин! Сегодня она уже опять, наверно, прибегала, передачу от нее не взяли — это ясно… Между прочим, завтра она тоже придет. Сказала, что как только сменится, так и прибежит, часов в шесть. — Придет? Завтра? — переспросил Андрей. Неизъяснимое, в высшей степени приятное смущение овладело им. И, гордясь этой женской любовью и безотчетно стыдясь ее, он сказал: — Верно, что чудачка! К нашему полковнику собралась. — Она не то что до полковника, она до генерала дойдет! Они до отчаянности доходят, если врежутся! Бывает, что и под поезд бросаются! — в полном восторге воскликнул Булавин. — Хорошая, видно, женщина, порядочная… Вечером на поверке, стоя в первой шеренге роты, Андрей увидел своего главного недруга — старшину; Елистратов про-шел вдоль строя насупленный, озабоченный и, поравнявшись с Андреем, долгим, тяжелым взглядом посмотрел на него. Должно быть, он все еще не смягчился и ничего не забыл. Но Андрей и к Елистратову не нашел сегодня в сердце вражды. Скорее он готов был пожалеть этого угрюмого, старого «трудягу», усердие которого доставляло и ему самому излишние огорчения. С высоты того превосходства, что почувствовал Андрей от сознания собственной везучести и собственного успеха, он как бы простил снисходительно старшине его ограниченность и придирки. Прозвучало «разойдись», и перед сном товарищи вновь окружили Андрея: он как-никак тоже был героем дня. Булавин, в майке и в трусах, босой, присел на край его кровати; подошли Даниэлян, Опекушин, Масленкин. И, возясь на своей постели, прислушивался к разговору, вытягивая тонкую шею, Алеша Баскаков. — Меня что подкузьмило: на реке, на обратном пути, мы задержались… Я кожу содрал на ладонях: греб, как па побитие мирового рекорда, — небрежно рассказывал Андрей. — Выбежали мы из парка, я на часы — двенадцать! Ну, думаю, прощай, любимый город, не скоро теперь получишь увольнение. Самый этот грубоватый тон, на который он незаметно сбился, нравился ему теперь. И хотя лишь несколько часов прошло с момента возвращения Андрея в казарму, он и на собственные недавние терзания смотрел едва ли не свысока, снисходительно. Все тревоги и вся тоска этих четырех миновавших суток быстро позабывались, как забывается физическая боль сразу же после выздоровления. — А ты ее, Варьку… слушай-ка… — Булавин, блестя глаза-ми, пододвинулся к нему. — Ты ее на бережку… — он сказал циничное слово. Оживившись, неожиданно громко хохотнул Масленкин. Солдаты стеснились ближе, детское личико Баскакова высунулось из-за чугунного плеча Даниэляна; сам Даниэлян покраснел, кроткие глаза его стали как будто испуганными. И Андрею, ощутившему себя в центре этого внимания товарищей, очень захотелось не разочаровывать их. Все же он заколебался: удовлетворив их любопытство, он предаст Варю. — Неужто не допустила? Вот гадюка!.. Или оробел? Да ты чего молчишь, свои же ребята… — допытывался Булавин. — П-пустой номер, видно, — запнувшись, сказал Масленкин; этот унылый, вялый парень, волнуясь, начинал заикаться. — Я же в-вижу: по усам текло, в рот не п-попало. Эх, такой случай у-удобнып был! У Андрея едва не вырвалось: «Того, что было, тебе и во сне не снилось, дурак!» И ему необычайно соблазнительным пред-ставилось оповестить всю роту о своей победе. Ведь в то время как первые ротные донжуаны — эти безудержные хвастуны — больше врали об успехах у женщин, соревнуясь между собой в диких выдумках, ему достаточно было лишь не уклониться от истины. И как она возвысила бы его в глазах товарищей!.. — Погоди, Масленкин! — Булавин наклонился к Андрею; от его мускулистого, сильного тела с летящим орлом на татуированной груди пахнуло теплым потом. — Давай докладывай. Опекушин радостно улыбался. — Почему я должен докладывать? — Андрей еще упирался, но твердости в его голосе не было. — Пустой н-номер… — повторил Масленкин, переступая по цементному полу босыми ногами не то от холода, не то от не-терпения. — А потому, — ответил Булавин. — Почему потому? — Андрей оттягивал минуту признания. — В одной роте служим. Ну! — Недостаточная причина, — со смешком сказал Андрей, покачав головой. Но его будто подталкивало что-то: «скажи, скажи…»; оглядевшись, он заметил, что еще два-три человека на дальних койках прислушиваются к их разговору. «Варя не узнает, если я и скажу…» — подумал Андрей, уступая. — Оробел, оробел! — азартно повторял Булавин. — Какой же ты десантник после этого? — Да вам какое дело! — сказал Андрей так звонко и весело, что можно было не сомневаться: он вполне удовлетворен результатами своего гулянья. И Булавин, восхитившись, ткнул его ладонью в плечо. — Евгений Онегин! Ну, говори! — Он требовал полного, подробного признания. Но тут Андрей обнаружил: с койки, занятой Крыловым, — она стояла довольно далеко, под самой лампочкой, — следят за ним пристальные, без улыбки глаза — следят с отчужденным любопытством. И Андрей поспешно отвел в сторону свой взгляд. Крылова интересовало, кажется, только одно: проболтается он, Воронков, или нет?.. На мгновение в нем вспыхнуло строптивое желание наперекор Крылову, не одобрявшему, должно быть, его, рассказать все, как было. К счастью, помешав Андрею, раздался вдруг хорошо всем знакомый грубый голос: — Дневальный, это что? Почему люди не ложатся? Солдаты расступились, и Андрей вновь увидел Елистратова, остановившегося в дверях; темный, подозрительный взгляд старшины был издали устремлен на него. Отвернувшись, Андрей принялся стаскивать сапоги. — Погасить свет! — распорядился Елистратов. Он подождал, пока все улеглись, потом удалился. И лишь только затихли его шаги, Булавин приподнялся на койке. — Додон — не угомонится никак! Давай, Воронков, отчитывайся! — зашептал он. Но Андрею расхотелось уже хвастаться. И было особенно досадно, что именно Додон застал его в тот момент, когда он чуть-чуть не поддался тщеславному искушению и не сподличал. Он подумал о письме Вари, таком неумело искреннем и полном любви, и подивился, как он сразу не прекратил этого разговора о ней. «Скотина я, однако, свинья», — точно о чем-то новом в себе, ранее неизвестном, подумал он. — Давай, Саша, спать, ничего не было такого, — сказал он. — С чего ты взял? — Я же г-говорю — пустой номер, — донеслось с койки на-против; Масленкина сжигало любопытство. — Вот я бы… П-по-знакомь меня с этой Варькой. Андрей вскинулся на койке, но помедлил, не зная, как ответить покрепче, и его опередил Крылов. — Не хлопочи, Масленкин!.. С тобой вообще ни одна женщина не пойдет… — насмешливо проговорил он. — И давайте спать, ребята… спать! Неожиданно на Масленкина накинулся и Булавин: — Ты накройся, обсосок! (Это нечаянно родившееся прозвище очень почему-то подходило к Масленкину.) Варька на тебя и глядеть не станет… Ишь ты, познакомь его с ней… Масленкин не подавал больше признаков жизни; все укладывались на ночь. И Андрея вновь удивил Даниэлян. — Правильно, Андрюша!.. Варя красивая, честная… — про-гудел он своим баском. — Женись, когда службу кончишь. Андрей изумился: жениться на Варе — это ему просто не приходило в голову. Во-первых, рано ему было думать о женитьбе, а во-вторых… нет, так сразу эти вопросы не решаются. Еще некоторое время Андрей размышлял обо всем случившемся с ним. Несмотря на самокритику, которой он только что подверг себя, он в общем был собой доволен. И его вера в свою удачливость, в свою счастливую звезду даже окрепла после всех передряг, из которых он благополучно выбрался. «За битого двух небитых дают», — припомнилось Андрею, и с этим приятным сознанием своего преимущества перед другими, «небитыми», он закрыл глаза, приготовившись спать. Последней его мыслью было, что его товарищи так никогда и не узнают, к сожалению, про его великолепную победу. Елистратов был глубоко обижен тем, что Воронков, этот нерадивый, этот испорченный солдат, отделался столь легким наказанием. И у него имелись для обиды свои, личные, особые причины. Именно сегодня, в день, когда Воронков вернулся из-под ареста, у Елистратова приключилась новая неприятность, быть может, мелкая, но больно отозвавшаяся в его сердце. Казалось, стоило только Воронкову появиться в казарме, как там опять повеяло духом распущенности и обмана, против которого не было еще, видимо, найдено верного средства… После обеда, собравшись по делам в город, старшина ввиду дождливой погоды надел свой плащ, надел, не осмотрев его предварительно. Да и к чему, собственно, было осматривать новый плащ, спокойно провисевший все лето на вешалке недалеко от столика дежурного по роте. Во дворе Елистратову встретились капитан Борщ и лейтенант Жаворонков; капитан заговорил о новых мишенях, которые требовалось срочно изготовить… И тут к ним подошел командир батальона; он был в таком же плаще, как и старшина. Постояв немного, послушав, майор сказал с напускным удивлением: — Товарищ старшина! Вы что, в город собрались? Почему-то он пристально разглядывал петлички на плаще Елистратова. — Вернитесь и приведите себя в порядок. — Майор показал пальцем на левую петличку. — Что ж это, старшина? Если уж вы начали небрежничать… Должно быть, командир батальона и сам был чем-то рас-строен или на кого-то зол; поморщившись, он добавил: — Стареете, старшина! Да, вот так, стареете. И Елистратов увидел: у капитана Борща сделалось жалостливое, сочувствующее лицо, а круглолицый лейтенант Жаворонков покрылся румянцем, как от стыда. Обескураженный, ничего не понимающий Елистратов вернулся к себе в комнату, стащил с плеч свой плащ. И пережил еще одно потрясение, подобное недавнему, когда эмблема десантников — парашютик с крылышками — чудом появилась там, где ее раньше не было, — на погоне гимнастерки Воронкова. В данном случае такая же эмблема непостижимым образом отсутствовала там, куда он собственноручно ее прикрепил, — на его собственной левой петличке… И простая, но жестокая разгадка таинственных фокусов с эмблемами явилась сама собой: это его крылатый значок с его плаща перелетел на воронковскую гимнастерку. Другого объяснения быть не могло: он сам нечаянно помог Воронкову ускользнуть от справедливой кары. И он напрасно пытался бы теперь изобличить его вкупе с соучастником Булавиным: он ничего не сумел бы доказать. Он, Елистратов, был кругом одурачен, и его самого подняли бы в полку на смех, если б стало известно об этой истории. Воронкова между тем начальство признало невиновным. И старшина больше не колебался — он твердо решил уходить из армии. Видимо, и в самом деле он слишком постарел и ему пришла пора уступить свое место более молодым и проворным. Он был мучительно уязвлен, и обида — не на командира батальона, сурово обошедшегося с ним, но на жизненные обстоятельства, в которых зло, несмотря на чрезвычайные усилия, не всегда наказывалось, а добро, случалось, что и не торжествовало, — тяжело ранила его. Сразу же по окончании инспекторской проверки Елистратов вознамерился подать по начальству рапорт с просьбой об увольнении в запас. На другой день после возвращения Воронкова с гауптвахты всю роту с утра увели из казармы на полевые занятия. И лишь вечером, в сумерках, Андрей прибежал к гаражу на свидание с Варей, без всякой, впрочем, надежды застать ее там. И действительно, на улице, за обвисшей проволокой, что заменяла здесь забор, Вари не оказалось; было уже поздно, и она не дождалась его. А на третий день, вернее, в конце ночи, когда только начало светать, был поднят по тревоге весь полк. Затем роты облетело известие, что получен приказ немедленно готовиться к посадке в самолеты и к десанту.
Елизавета Дмитриевна Агеева пришла в полк проститься с сыном: она уезжала домой. Сразу же, едва ступив на территорию полкового городка, она встревожилась: городок выглядел сегодня по-новому, и все в нем, куда ни погляди, было в движении. Из казарменного корпуса гурьбой выбегали солдаты с оружием и быстро строились в колонну; по центральной дорожке катились за машинами маленькие зеленые пушки. И, подпрыгивая и весело поблескивая под солнцем, эти новенькие пушки будто радовались тому, что их вывезли на воздух, на свободу. Повсюду раздавались громкие, сердитые команды; в глубине двора, урча, проезжали грузовики, крытые брезентом, и тоже вытягивались на дорожку. Затосковав вдруг, Елизавета Дмитриевна беспокойно оглядывалась: ей отчетливо вспомнилось, как в сорок первом году она прибежала проститься с мужем, уходившим на фронт. И так и не простилась, опоздала; полк выступил уже, когда она с узелком, приготовленным для мужа, добралась до казарм. Она долго еще металась тогда без толку посреди других каких-то отрядов и машин, в которых сидели другие красноармейцы, сделавшиеся в своих одинаковых шинелях удивительно похожими на ее мужа. В штабе полка все также очень торопились сегодня: дежурный, поговорив на ходу с Елизаветой Дмитриевной, попросил ее подождать, извинился, ушел и точно позабыл о ней. Она сидела в коридоре на табурете, поворачиваясь на каждый стук дверей; люди входили, выходили, перед нею мелькали все новые лица, строгие, спешащие, сосредоточенные, — один и тот же отпечаток общей заботы лежал на них. И беспокойное чувство, сродни той острой тоске, с которой некогда она искала мужа в потоке солдат, одетых в одинаковые шинели и пилотки, пронизывало ее. Но вот наконец вернулся дежурный и привел с собой не сержанта Разина, как она ожидала, а незнакомого молодого лейтенанта. Этот офицер, сотрудник дивизионной газеты, что выяснилось в дальнейшем, и взял над нею опеку. Из штаба новый провожатый повел ее на стадион, где сейчас укладывались парашюты. И пестрое, необыкновенное зрелище, открывшееся Елизавете Дмитриевне на этом полковом стадионе — безлюдном в ее первое посещение, — и поразило ее и привело в еще большее волнение. Все поле стадиона было сегодня тесно заполнено массой обнаженных до пояса, шевелящихся молодых тел. Коричневые, сизо-черные, розово-смуглые, пунцово-красные, опаленные солнцем, они ползали там друг подле друга, и сразу не понять было, чем люди заняты. Прямо на траве футбольной площадки лежали, покрывая ее от одних ворот до других, узкие парусиновые полотнища, на которых и происходила укладка. И солдаты по двое в молчании — их работа требовала, должно быть, большого внимания — расправляли, встав на колени, складки парашютной материи или перебирали и тянули длинные веревки — стропы. Время приближалось к полудню, сильно парило — собиралась, как видно, гроза, хотя небо было совершенно чистое, — и все обливались потом. Елизавета Дмитриевна напрасно искала глазами сына, да и трудно, конечно, было найти его на этом кишащем людьми поле. По совету лейтенанта, сопутствовавшего ей, она присела на скамейку у выхода со стадиона, ожидая окончания работы. И лейтенант, сев рядом, пустился в объяснения; особенно упирал он на то, что каждый десантник собственноручно укладывает перед прыжком свой парашют и что укладку во всех подробностях проверяют специально назначенные офицеры, начальники парашютно-десантной службы или инструкторы; это, по его словам, надежно оберегало от ошибок. Елизавета Дмитриевна кивала, соглашаясь, но слушала плохо: ее неопределенная тревога росла. И, как некогда, в страшный день расставания с мужем, которого увозили на войну, она думала сегодня о сыне: «А увижу ли еще когда-нибудь Гришу?..» Со стороны вся картина, расстилавшаяся перед нею, выглядела почти празднично: белый парашютный перкаль точно пенился, слепяще выделяясь на парусиновых полотнищах, на зелени травы; сложенные аккуратными складками купола парашютов упрятывались в ярко-оранжевые чехлы, подобные гигантским колпакам. Стадион был окружен стеной белоствольных берез, начавших по-осеннему золотиться, кленов с их кованой медно-красной листвой. И все вместе — эта человеческая живая теснота и это изобилие красок — заставляло вспоминать о воскресном гулянье за городом или о речном пляже в знойный день. Странно было лишь, что гулянье совершалось в безмолвии: только густой шорох, да металлическое позвякиванье, да будто легкий шепоток доходили с поля до Елизаветы Дмитриевны. И ей почудилось: неведомая, неслышная опасность, прячась где-то за горизонтом, приблизилась к этим славным, крепким, сильным ребятам, что с таким усердием трудились здесь, на ее глазах. «Все молоденькие… мальчишки еще, как мой Гриша… Им учиться время… как поезда водить, как дома строить… Им женихаться время, на свидания бегать…» — проносилось бессвязно в ее голове. И она мысленно спрашивала: «Зачем и кому это надо, чтобы все мальчишки на земле, миллионы мальчишек в разных странах тоже готовились сегодня, как и ее Гриша: и маршировали, и проносились на самолетах-истребителях, и мчались в стальных коробках танков, и ныряли под воду, и прыгали с самолетов?» Сколько ни жили люди, они всегда и повсюду воевали, и то, что они как бы притерпелись к необходимости воевать, что это никого, казалось, не удивляло, ужаснуло ее. «Живем, разве мешаем кому? — подумала она. — Чего же им нужно от нас?» «Им» была та злобная, ненасытная, непостижимая в своей нечеловеческой энергии сила, что отняла у нее мужа, что грозила отнять сына. И Елизавете Дмитриевне захотелось крикнуть на все поле, полное этих мальчишек: «Не отдам, не хочу!» Со стадиона небольшими отрядами потянулись десантники, окончившие укладку, — ее сына среди них не было. Елизавета Дмитриевна поднялась со скамьи, чтоб лучше видеть, и озиралась, теребя ремешок своей сумки; несколько раз она, обманувшись, порывалась бежать навстречу сыну. Но мимо проходили, унося парашютные ранцы, чрезвычайно торопясь, другие солдаты, только издали похожие на него. А на футбольной, вновь зазеленевшей площадке, с которой скатывали уже парусиновые ленты, оставалось все меньше людей. И тут вдруг лейтенант, опекавший Елизавету Дмитриевну, объявил ей со смущенным видом о недоразумении: девятая рота, в которой служил рядовой Агеев, уложила свои парашюты утром еще — он только сию минуту об этом узнал, и им, пожалуй, следовало спешить назад, к казармам. Он так и не понял, почему Елизавета Дмитриевна страшно перепугалась, выслушав его, точно он сообщил о каком-то непоправимом несчастье с ее сыном. Они побежали к казармам, и там выяснилось, что третий батальон в полном составе — в том числе и девятая рота — выступил уже из городка полчаса назад. Елизавета Дмитриевна, к изумлению своего провожатого, пришла прямо-таки в отчаяние; она плакала, кусала губы, а когда ей принесли воду, не смогла пить: зубы ее застучали о стекло, и она отставила стакан. Оправдываясь, лейтенант несколько раз повторил, что его неверно информировал дежурный по полку. Но Елизавета Дмитриевна и не обвиняла своего провожатого: виноват был не он, конечно, и не дежурный, да и вообще виновных здесь не было. Нечто неизмеримо более могущественное управляло судьбами людей. С Гришей, с сыном, произошло у нее все так же, как с мужем: она опять опоздала, не простилась. И в этом ей ясно привиделось ужасное предзнаменование: отцовская участь была уготована и ее сыну. — Да не огорчайтесь так, Елизавета Дмитриевна! Что вы, в самом деле?! — успокаивал ее лейтенант. — Поезжайте домой, к семье. А мы ваше напутствие, ваше материнское слово передадим через газету. Так даже лучше будет… Ваш сын прочтет его с товарищами… Он достал из своей сумки блокнот и авторучку, стряхнул чернильную каплю с пера и приготовился писать; они сидели за столом в пустой комнате батальонной канцелярии. — Мое материнское слово? — Тоска, страх, гнев смешались в душе Елизаветы Дмитриевны. — Будь она проклята, война! Отныне и вовеки!.. А Грише моему… Грише напишите, пожалуйста… Ее форменный берет сбился на затылок, и она машинально вновь надвинула его на лоб. — Прости меня, Гриша!.. Так и напишите: «Прости!» — Она чувствовала теперь вину перед сыном. — И не жалейте их… людоедов — вот мое слово! Товарищам своим скажи, чтоб не жалели… кто в сорок первом напал на нас… Такое разорение принес, столько людей погубил… Кто опять напал на нас? Лейтенант, оторвавшись от писания, поднял улыбавшееся лицо. — На нас никто не нападал, Елизавета Дмитриевна, — сказал он. — Насколько я знаю… Пока, по крайней мере. — А… ну да. Она удивленно на него посмотрела: у нее было такое чувство, точно сын ее ушел сегодня на войну, в бой.
Генерал-полковник Меркулов выехал из штаба дивизии перед вечером; к полуночи он рассчитывал добраться до места, где было намечено выбросить десант, и на рассвете встретить там десантников. Вместе с Меркуловым ехали полковник из оперативного отдела и адъютант; другие члены инспекторской комиссии отправились еще раньше. Было душно, душно даже в открытой машине, обвеваемой сухим ветром, который она же в своем движении рождала. И генерал часто взглядывал на небо: в зените оно оставалось пока совершенно чистым, яркого лазоревого цвета, но на западе вспухали белые, плотные, покрашенные мутноватой синью облака. Меркулов думал о том, что к ночи соберется, как видно, гроза, что прогноз погоды вообще нехорош и что в его власти отменить учение с выброской десанта, покуда еще есть время. Во всяком случае, он доставил бы этим немалое облегчение и себе самому и многим своим подчиненным. И хотя он и теперь был убежден в правильности принятого им решения («А как же иначе, скажите на милость, вы воспитаете солдата? — спрашивал мысленно генерал у кого-то неизвестного, кто не одобрял его. — Не кордебалет готовим, а десантников!»), он испытывал сердитое раздражение: обстоятельства вынудили его пойти на серьезный риск. И сердился он именно потому, что точка зрения его незримого собеседника вовсе не была лишена основательности. Метеосводки, полученные утром и днем, действительно могли вызвать беспокойство, тем более сильное, что и самый прыжок и «бой» должны были произойти на незнакомой, не слишком легкой для парашютистов местности, в условиях, наивозможнейшим образом приближенных к боевым. Меркулов, однако, подтвердил свой приказ («Что же, вы думаете, противник нам соломку подстелет, когда до дела дойдет? — обращался сейчас он к своему несговорчивому оппоненту, — Или вы с ним конвенцию подпишете: воевать исключительно в тихую погоду?»). Так, продолжая в воображении этот затянувшийся спор с самим собой, он и ехал, сумрачный, замкнувшийся, сидя впереди, рядом с водителем, Адъютант, поместившийся на заднем сиденье, с опаской поглядывал на широкие плечи и загорелый, по-стариковски исчерченный морщинами затылок генерала. Он угадывал его настроение: оно не сулило на ближайшее время ничего хорошего ему, адъютанту. Полковник из оперативного отдела задремал, покачиваясь в углу; голова его держалась прямо, но красные веки сомкнулись: бедняга здорово умаялся с подготовкой этого десанта. Повернув на центральный проспект, машина встала, гудя мощным двигателем, перед красным огнем светофора. Была суббота, и к вечеру на улицах заметно прибавилось народу. Под желтеющими липами бульвара текла плотная, субботняя толпа; меж стволов, точно флаги праздника, мелькали разноцветные платья женщин; зажглась неоновая вывеска над окнами кафе «Чайка». И адъютант, завидуя, смотрел на бульвар: он предпочел бы находиться сейчас там, в этой молодой, праздной толпе, где все были свободны от служебных тягот и на сегодняшний вечер и на целый завтрашний воскресный день. — Чего он нас держит, чего держит? — проворчал Мерку-лов, глядя на милиционера-регулировщика, высунувшегося из своей стеклянной башенки. — И движения нет никакого… Он подумал, что, если массовый прыжок на новую площадку, да еще в «трудную» погоду, приведет — не дай боже! — к несчастным случаям с людьми, вся ответственность ляжет на него одного. В столице в министерстве за такие вещи спрашивают строго, и, конечно, несчастья на учениях недопустимы — об этом и толковать нечего. Ну что же, он ответит, если понадобится. Он и его офицеры исходили в своих расчетах из средних, только средних человеческих ресурсов, используя в то же время все возможности, какие предоставляла новая техника. И он подтвердил сегодня приказ о выброске десанта не потому, что заботился о своем престиже, но потому, что знал: приказ по силам его людям, а следовательно, может и должен быть выполнен! Нельзя же, в самом деле, научить человека плавать, держа его из осторожности на бережку, оберегая от простуды!.. Но вместе с тем — и это Меркулов тоже хорошо знал — никто не был в состоянии все досконально предусмотреть. Даже самый тщательный тактический расчет, случалось, не оправдывался на практике, и всякий отход от шаблона таил в себе долю неведомой опасности… Машина миновала бульвар и мчалась теперь по окраинным улицам. Здесь тоже было многолюдно в этот час: ребята играли в «классы» на расчерченном мелом тротуаре; у павильона, где торговали пивом, толпились и шумели мужчины. Иные с любобытством оборачивались на машину, в которой сидел генерал; черная, зеркально-сверкающая машина с шелковым шелестом проносилась дальше, оставляя за собой пыльный хвост. Горбатая старуха, в длинном, волочившемся по камням платке, посмотрела ей вслед и перекрестилась, видимо устрашившись этого огромного черного летящего чудовища. Улицы становились все теснее, и дома на них — каменные, старинной кладки, осевшие в землю, — все ниже. Кое-где в раскрытых окнах уже засветился свет. И было видно: женщина накрывала белой скатертью стол для ужина; в другом доме лысый старик, примостившись у подоконника, пил чай; под ним в первом этаже в глубине комнаты целовались под зеленым абажуром парень и девушка. И эти мимолетные обрывки чужой жизни, полные покоя и мира, тут же мгновенно исчезали. За поворотом отошло в сторону высокое здание школы под серебряно-блестящей крышей, такое новенькое и чистенькое, что на него нельзя было не засмотреться. Меркулов повернул голову; за тонкими прутьями простой ограды мальчики гоняли мяч, рыжая собака бегала с ними. И все это тут же заслонила бархатная желтая пыль, точно выстрелившая из-под колес. Еще через пять минут машина, промчавшись по мосту, очутилась на другом берегу реки, за городом. Расступаясь перед нею и клонясь в разные стороны, будто готовые разбежаться, замелькали старые ивы, которыми обсажено было шоссе; огромные дупла, как ядерные бреши, зияли в их замшелых стволах. Затем открылась беспредельная пашня; хлеб был убран уже, свезен, и до холмов на горизонте простиралось желто-соломенное жнивье. По другую руку лежало поле, поднятое под озимь, все в длинных, параллельных бороздах, точно расчесанное гигантским гребнем. За землей, нещедрой, небогатой, в этих краях ухаживали, как за избалованной красавицей. Меркулов опять взглянул на небо: облачная гряда раздалась по горизонту, поднявшись над холмами. Будто многочисленная белогривая конница встала там на пологих вершинах и развернулась полукольцом, чтобы лавой обрушиться вниз, на равнину. Вокруг все обезлюдело и примолкло, как бы в ожидании страшного удара. И Меркулову почудилось, что это уже происходило с ним когда-то; не воспоминание, ясное и точное, но, вернее, позабытое ощущение тревоги и настороженности родилось в нем. Вот так же, казалось, он мчался давным-давно посреди осенних полей, и так же стелилась за горизонт пыльная дорога, и так же копились навстречу тучи. Но когда это было, где? Он напрасно напрягал память. Быть может, это померещилась ему Украина, и восемнадцатый год, и старый чумацкий шлях на Киев, и он, скачущий в свою первую разведку? А может, степной, широкий, как река в разлив, большак на Кубани, и далекие курганы в ранних сумерках, и всадник на кургане — не поймешь, свой или чужой?.. Или, может, аккуратное, обсаженное, как и здесь, деревьями шоссе на Львов в двадцатом году, застонавшее, зазвеневшее под копытами буденновской конницы, и он с товарищами, едущий в головном дозоре?.. Да разве припомнишь все дороги давних военных лет?! И в конце концов, важно было сейчас иное… Многое в его жизни позабылось уже и ушло навсегда, но не ушло, не исчезло это ощущение подстерегающей опасности — это холодящее душу ощущение разведчика и дозорного. И оно вновь помолодило его, встряхнуло, потревожило душу. Сорок лет уже без малого, как он в походе, все едет с товарищами по прямой, за горизонт, обложенный тучами, — все едет и лишь пересаживается с седла в тачанку, с тачанки в бронепоезд, теперь вот носится по белому свету в автомобилях, в самолетах. И все — в головном дозоре, выполняя все тот же вечный приказ, что был ему некогда дан, — защитить и отстоять! Позади него и сегодня остался живой, доверчивый мир — и этот славный городок, встречавший субботний вечер, и эти тихие пашни, отходившие ко сну, — мир, только потому и безмятежный, что он, — да, и он, конечно! — солдат, вместе с другими солдатами держал постоянное охранение. Меркулов огляделся сузившимися глазами: ощущение опасности, таящейся где-то рядом, было таким острым, точно и в самом деле каждую секунду следовало ждать внезапного нападения. — Борис! — окликнул он адъютанта. — Борис, обрати внимание: красивые места. Поля как разделаны — чисто, хозяйственно! — Так точно, товарищ генерал, народ тут хозяйственный, — с готовностью подтвердил адъютант. — Но здорово прижимистый… есть и с родимыми пятнами, короче сказать. — Что? — переспросил Меркулов рассеянно. Он представил себе, что в этот самый час в другой части света генералы, одетые в другую форму, трудятся над тем, чтобы превратить нависшую над миром угрозу в реальность — в реальность всеобщего кладбища, засыпанного радиоактивным пеплом. О, он знал их не только по именам, ему были известны их биографии, их профессиональные склонности, пристрастия, таланты. Среди них имелись отменные знатоки своего дела, превосходные специалисты в различных родах оружия, было несколько отличных тактиков. И, вероятно, эти люди посчитали бы свою жизнь неудавшейся, если бы им не случилось еще повоевать в новой большой войне. Некоторые из них убивали уже сегодня — убивали в Алжире, в Йемене, на Кипре; в этот же вечер, быть может, где-то там, на такие же безмолвные, аккуратно расчесанные поля, спрыгивали парашютисты Массю или выученики Риджуэя… И от него, Меркулова, — да, и от него в какой-то мере! — и от солдат, которыми он командовал, тоже десантников, парашютистов, зависело помешать им — в роковой момент выбить из рук убийцы адское оружие! В голове Меркулова блеснула мысль, осветившая все его размышления: «щит человечества!» — это было об армии, в которой прошла его долгая служба. И, обрадовавшись точности и ясности этих пришедших ему на ум слов, он повторил про себя: «Щит человечества!» Адъютант, решив, что за шумом мотора генерал не расслышал его ответа, наклонился вперед. — Девушки тоже материальной стороной очень интересуются, — громко сказал он, — мужей ищут с хорошей зарплатой, с положением. Меркулов откликнулся лишь после паузы: — Что? Ты о чем? — Вы спрашивали у меня… — с обидой в голосе проговорил адъютант. — Я и сказал: так точно, народ в этих местах расчетливый, я сказал. Девушки тоже большие материалистки. — А, вон оно что!.. — Меркулов хрипло захохотал. — Как я понимаю, потерпел очередное поражение, идеалист! Странным образом он повеселел, чувствуя себя вновь только командиром в разведке, не больше, но и не меньше!.. «А ведь я в ту пору одного лишь старшины эскадрона побаивался…» — усмехнулся он про себя. Не было этих мыслей: «Раздуют дело в министерстве или не раздуют?» И он с удовольствием подумал, что давнишняя лихость, спутник его молодости, не совсем еще покинула его. Голубоватый свет из-за холмов озарил на мгновение равнину; затем, спустя довольно продолжительное время, ударил и раскатился, точно запрыгал по железным ступенькам, гром. Полковник из оперативного отдела проснулся и с виноватым видом посмотрел на командующего. Машина мчалась прямо навстречу грозе. Глухая, высоченная туча стояла теперь на горизонте, на холмах; внизу, в основании, она была сизо-черной, а по ее рваному верхнему краю, как на зубцах гор, повисли белые облачка. Сухой, резкий, злой свет поблескивал из-за нее. В машине прекратились разговоры. Шофер, спасаясь от неминуемого ливня, прибавил газу на пустынной дороге. И со свистящим гудением, отбрасывая назад полосу пыли, машина, вытянутая, как ракета, одиноко летела посреди этих темных, объятых молчанием полей.
Перед вечером полк полковника Беликова сосредоточился в районе ожидания, в лесу, далеко за городом. Отсюда после ужина десантникам надлежало выступить на аэродром; посадка в самолеты должна была произойти сегодня же ночью, а прыжок — на утренней заре. И чрезвычайная быстрота, с которой полк, поднятый по тревоге, готовился к прыжку, и то, что боевой приказ был вручен командиру полка только здесь, в районе ожидания, и самый прыжок на незнакомую площадку — вся эта новизна и сложность вызывали ощущение почти фронтовой обстановки. Совершалось нечто необычное, и это понимали офицеры — старшие и младшие, и это угадывали солдаты. Последние в меньшей мере — до поры! — испытывали то напряжение, в котором пребывали их командиры; они только повиновались в то время, как их вели, везли, снабжали, инструктировали, проверяли, наставляли. Но и солдатам передалось вскоре это настроение особенной важности происходившего. Ветеранам, побывавшим на войне, оно напоминало часы перед атакой, когда идут последние приготовления, и люди спешат, и все по горло заняты, и нервы натянуты до предела в ожидании сигнала. Андрей Воронков, сидя на стволе упавшего дерева, читал вслух «Памятку воину-десантнику», которую только что при-везли из политотдела дивизии и раздали солдатам. Его слушали Булавин и Опекушин; в некотором отдалении от них лежал на земле, вернее, на опавшей хвое Агеев. Андрей читал нарочито поучающе, командирским голосом и со строгим выражением лица: он тщился показать, что «Памятка» — это что-то всем давно известное, вторая таблица умножения, которую и повторять всерьез взрослому человеку неловко. — «По команде «Пошел»… — Он поднял палец, призывая к вниманию. — «По команде «Пошел» энергично оттолкнись от порожка самолета, немедленно сведи ноги вместе и приготовься к динамическому удару…» Запомнили, рядовой Булавин? Энергично отталкивайтесь. — Ребята помогут, — отозвался Булавин. — Такая толкотня в этот момент получается, такая теснота, не задержишься… Все друг дружку подгоняют. — «Почувствовав удар, осмотри купол, — продолжал Андрей. — Если он полностью раскрылся, поправь круговую лямку, определи направление сноса, сборный пункт, место приземления…» Все было правильно в «Памятке», все важно, но Андрею что-то мешало отнестись к ней с необходимой серьезностью. Ему предстоял уже четвертый по счету прыжок, и нельзя было сказать, что он боялся — он и перед первым, с аэростата, больше любопытствовал, чем робел, — но он томился сейчас, как и другие, и не хотел, чтобы другие заметили это. — «Если главный купол не раскрылся или раскрылся не полностью, немедленно раскрой запасный парашют». Усвоили, рядовой Булавин? — Он повернулся к приятелю. — Ну, а если и запасный не раскрылся?.. Булавин показал глазами на Агеева и подмигнул: он предлагал Андрею позабавиться. — Разрешите обратиться: а если и запасный отказал, что тогда? — в полный голос спросил он. Андрей понял приятеля, и ему тоже показалось соблазни-тельным подразнить этого труса Агеева. — Если и запасный не раскрылся… — он сам почувствовал легкий холодок в груди, — придете на склад, вам его обменяют. И они оба с любопытством посмотрели на Агеева. — Понятно, разрешается обменять парашют? — с преувеличенной серьезностью спросил Булавин. — Разумеется, — в тон ему ответил Андрей. — Соберете свои косточки в вещевой мешок и явитесь на склад, получите новый. Но Агеев, видимо, просто не понял их мрачноватого дурачества: он вымученно, одними своими толстыми губами улыбнулся. Громко засмеялся Опекушин: кажется, он в первый раз услышал эту старую шутку. — Новый!.. А зачем новый?! — воскликнул он наивно. — Да, конечно, особой необходимости в новом уже не будет, — согласился Андрей. — Ну-с, пойдем дальше… «Приземлившись, быстро погаси купол, собери парашют и немедленно изготовься к бою. Стремительно продвигайся на сигнал своего командира, на шум боя. Десантник! — Он вытянул руку, как будто выступал с трибуны. — Будь твердо уверен в безотказности своего парашюта! Точно выполняй правила поведения в воздухе и в момент приземления. Никогда не теряйся, действуй решительно, будь смел». И Булавин опять подмигнул Андрею. — Рядовой Агеев, — окликнул тот. — Усвоили? Повторите: что требуется от десантника после приземления? Все так же принужденно улыбаясь, Агеев промолчал; он как бы не слышал вопроса. — Ты вот чего… Ты парочку белья прихватил для смены, Агеич? На всякий пожарный, — смеясь, сказал Булавин. Этот трус был ему и вправду смешон; у Андрея он вызывал неприязнь — самый страх Агеева казался чрезмерным, ненатуральным. И оба мучили его — беспечно, мимоходом, не отдавая отчета в своей жестокости и не заботясь о новизне своих острот. — Отвечайте, рядовой Агеев, запасные штаны не забыли взять? — строго спросил Андрей. К их удивлению, Агеев сам первый хихикнул — невесело, но хихикнул. Он и выглядел сегодня иначе, чем в последнее время: был чисто побрит, даже порезал себе подбородок, бреясь, и аккуратно подшил свежий подворотничок. Но, конечно, ни Булавин, ни Андрей не подозревали, чего это стоило Агееву и ценой каких отчаянных усилий пытался он держаться, «как все». Раздалась команда строиться, и улыбка разом улетучилась с его лица; заспешив, он поскользнулся на гладких иглах, упал, больно ударился коленкой и, прихрамывая, побежал за своим отделением. Перед полком, построенным на полянке четырехугольником, выступил с напутственной речью генерал Самарин, заместитель командира корпуса. Андрей со своего места в задней шеренге видел только спину Самарина, узкую, с опущенными по-стариковски плечами. Изредка генерал поворачивался, делая в сторону шажок-другой, и тогда заметно становилось, что он припадал на левую ногу. Говорил Самарин о важности дисциплины, о солдатском долге, потом обратился к истории, вспомнил войну четырнадцатого года и гражданскую войну, зачем-то с подробностями стал рассказывать о своем первом бое. И Андрея охватило нетерпение, он предпочел бы, чтоб и эта речь перед десантом, и самый десант, и «бой» после прыжка — все это отошло бы уже назад, в прошлое. Да и стоять вот так, не двигаясь, в плотном строю было довольно утомительно; к вечеру в лесу воздух точно отяжелел, ни ветерка, ни шороха не слышалось в верхушках деревьев. И на гимнастерках солдат, стоявших впереди Андрея, разрастались между лопаток темные, мокрые пятна. — …Залегли мы с пулеметом. Вторым номером был у меня землячок, Вася Поджидаев, тоже из пополнения. Кругом палят уже вовсю, бой в полном разгаре, а я вроде как одеревенел, — доносился к Андрею глухой, задыхающийся голос генерала. — Прямо на нас австрийцы бегут, человек пятьдесят или поболе, до роты. А у меня из головы выскочило, что я стрелять по ним должен. Я уж и лица их стал различать: красные, с открытыми ртами, — бегут, орут, словно пьяные… А я жду чего-то, смотрю на них во все глаза и жду… Вася, землячок мой, первый опомнился, закричал не своим голосом: «Огонь! Давай огонь! Заснул, что ли?!» И по спине меня кулаком с размаху! Я охнул — и к «максиму». Всю ленту израсходовал до последнего патрона!.. Не знаю, уложил ли кого в тот раз с переляку, нет ли, но австрийцев как ветром сдуло, попадали все, поползли назад. Тут, товарищи, я и смекнул важную для солдата вещь: никогда не бойся врага, помни, враг тебя больше боится. Вот оно какое дело! Генерал порылся в кармане, достал белоснежный платок и отер взмокшее лицо. — В бою, товарищи, особенно в первом бою, бывают тяжелые моменты. И человек не дубовая чурка с глазами. — Он, точно загрустив, вздохнул. — И страшно бывает, и с непривычки кажется, все пули в тебя летят. Между тем в лес прибыли уже полевые кухни с ужином, и надо было, не мешкая, кормить людей. Офицеры посматривали на часы, на небо: времени, чтобы поспеть до темноты на аэродром, оставалось в обрез, каждая минута была сегодня на счету. Один Самарин, увлекшись своими воспоминаниями, точно позабыл обо всем этом… И, в сущности, так оно и было: утром в разговоре с командующим старый генерал понял, что его отставка решена окончательно и все старания отдалить это горестное событие напрасны: долгая служба его кончилась. Все же он приехал сюда, в часть полковника Беликова, приготовившуюся к десанту, так как никто пока еще не освободил его от должности. Но, выступая сейчас с напутствием солдатам, Самарин знал, что говорит с ними едва ли не в последний раз. И он тосковал и волновался даже сильнее, чем в тот давний день, когда впервые молодым краскомом встал перед фронтом своего взвода. И его переполняло желание сказать что-то особо значительное, особо важное и о себе, и о военной службе, в которой прошла его жизнь, и вообще о солдатской судьбе. — Куда ни глянешь в бою, отовсюду на тебя смерть смотрит, — торопился выговориться он. — И очень жить хочется, так хочется, что одна мысль только и остается в голове: куда схорониться, в какую щель заползти? Но вы мне поверьте, друзья-товарищи: в этой трусливой мысли и заключена главная опасность для солдата. Десантники слушали генерала в сосредоточенном, тяжелом молчании. Андрей изнемог уже, он переминался с ноги на ногу, косился по сторонам. Никогда еще не приходилось ему бывать в таком странном лесу. Заваленный сушняком, давно не чищенный лес этот был очень стар, дряхл и точно поседел по-своему, по-лесному, мшистой, зеленой сединой. Мхи и лишайники покрывали здесь не только землю, но и стволы и ветви деревьев, наполовину уже помертвевших; и все мыслимые оттенки зеленого цвета — от болотисто-изумрудного и почти черного в глубине леса до оливкового и нежно-голубоватого — были собраны тут. Слоистый грибок окольцовывал трухлявые пни, делая их похожими на исполинские копыта; мохнатая белесая паутина окутывала сучья. И вековечной дремотой, кладбищенским запустением веяло от этой хвойной чащи, в которой самый воздух был недвижим, как в склепе. Туча, вставшая из-за макушек сосен, наползала на солнце, и вокруг быстро темнело. — Открою вам еще один важный секрет, — напрягал голос Самарин. — Самый верный способ защититься в бою, уберечь себя — это взять верх над противником, уничтожить его. Не зря говорят: смелого пуля боится… Вот я вам приведу исторический пример… Он снял свою генеральскую, раззолоченную фуражку и, скомкав платок, вновь отер лицо и затылок. Андрей, покосившись, увидел, как позади строя к командиру роты Борщу подошел Елистратов и они зашептались: должно быть, и их удивляла эта бесконечная речь. Борщ взглянул на небо и что-то приказал Елистратову; старшина отдал честь и с озабоченным видом поспешно, сторонкой удалился. Затем из глубины леса появились командир полка и замполит и тоже о чем-то посовещались, глядя то на Самарина, то на небо. Неясное предположение возникло у Андрея: возможно, эти затянувшиеся проводы были вызваны какой-то особой трудностью и важностью того, что предстояло их полку, а значит, и ему, Андрею. Он сразу стал внимательно слушать. Слишком уж долго и горячо говорил сегодня с десантниками генерал-лейтенант, большой начальник, приехавший сюда специально, чтобы напутствовать их. — Вы знаете, вы слышали, наверное, как трудно приходи-лось нам в те первые годы революции, — опять вернулся Самарин к своей солдатской молодости. — По четвертушке хлеба выдавали, случалось, на день… Да и оружие! Разве сравнишь с тем, что в нынешний период дает вам Родина, с нашей современной замечательной техникой? Но солдаты революции не вешали голов, даже когда приходилось драться с сильнейшим противником. С гранатами в руках и с отвагой в сердце бросались герои на белогвардейские танки. И брали их, брали и поворачивали против заклятого врага! И столкнули врага в море! — Самарин взмахнул рукой так, точно сам метнул гранату, и голос его оборвался. Андрея поразила вдруг мысль: может быть, их полк собирались отправить вовсе, не на тактические учения?.. Вот ведь и прошлая война — он не помнил, ему говорили — тоже началась совершенно внезапно: на нас без предупреждения напали. И может быть, и теперь, сегодня повторилось нечто подобное. В самом деле, их полк подняли ночью по тревоге, и выступили они с такой быстротой, как никогда! И генерал провожал их, необычайно почему-то волнуясь. У Андрея сразу стало пусто и холодно в груди. Что же теперь будет с Варей и с ним самим? — чуть не спросил он громко. Когда они увидятся, да и увидятся ли?.. И только во вторую очередь он вспомнил о матери, подумал, что ей надо будет обязательно написать. Тут же, впрочем, он стал возражать себе: никакой войны, конечно, нет, иначе им прямо объявили бы о ней. И потом им не выдали боеприпасов; положим, это последнее могли сделать и на аэродроме… С немым вопросом он повернулся к своему соседу по шеренге, Булавину, и они встретились взглядами; в глазах Булавина он прочитал усмешку. — Слышь-ка… — слегка подавшись к нему, шепнул Булавин, — объясняет как!.. Учитываешь? — Что? — Ничего, там видно будет. Смотри веселей! Булавин загадочно подмигнул, должно быть, и ему все про-исходившее в этом лесу представлялось и по-особому значительным и необычным. А старый генерал, стоя в середине солдатского каре, продолжал свою напутственную речь. У Самарина было такое чувство, будто самое главное и самое необходимое этой молодежи ускользало с языка, не давалось ему. И он вновь вспоминал давние походы, и знаменитые сражения, и свою удалую юность, вновь советовал и наставлял: — В чем первый секрет воинского успеха, спросите вы меня. Я вам отвечу: это сознание правоты дела, которое защищаешь. А наше дело… наше великое дело, начатое в семнадцатом году, правое! И драться, ребята, — страстно выкрикнул он, — драться надо так, словно от тебя одного… хотя б ты и был в составе части, от тебя одного зависит победить всем или погибнуть! Вот как, ребята! Уходя из армии, он как бы уходил от самого себя, от лучшего и бессмертного в твоей жизни. И он все не решался сказать прощальные слова и навсегда, безвозвратно расстаться с тем, чему была отдана целая жизнь. «Побыстрей бы, что ли, вели нас! — мысленно взмолился Андрей. — На аэродроме выяснится…» Генерал долго бы еще, наверное, говорил, если б командир полка, набравшись решимости, не подошел к нему. Обернувшись и увидев полковника, Самарин закивал головой. — Счастливо вам, ребята! — высоким, точно помолодевшим вдруг голосом сказал он. — Да здравствует непобедимая наша армия! Он поправил на голове фуражку, встал «смирно» и отдал честь; его костлявые, стариковские пальцы дрожали, касаясь лакированного с золотом козырька…Только в сумерках роты вытянулись из лесу на шоссе. И здесь, на открытом месте, их настигла гроза, хлынул ливень, и вскоре на людях не осталось сухой нитки. Молнии, как залпы, озаряли отвесный водопад, заливавший землю, и почти непрерывно грохотал гром. — Вот дает! — изумившись, воскликнул Булавин и почему-то засмеялся. В то же мгновение небосвод точно треснул, извилистая щель пересекла его из края в край, и в ней блеснуло адское пламя. — Гляди! Вот дает!.. — И голос Булавина исчез в ужасающем громыхании. Спасаться от ливня было некуда, да к тому же приходилось торопиться на аэродром. Десантники в ротных колоннах, ускорив шаг, маршировали по шоссе, как по асфальтовому руслу огромного шумящего в темноте потока… Булавин то и дело взрывался смехом, и было трудно понять, что, собственно, его развеселило, скорее, надо было проклинать и чертыхаться. — Да чего ты, чудачина! — пробормотал Андрей и так же невесть почему засмеялся сам. Вода струилась по его спине, хлюпала в сапогах, но это вовсе не было так уж неприятно после недавней духоты. Да он и научился теперь не придавать большого значения подобным пустякам. Вновь будто изогнутая огромная ветвь повисла над их головами, источая слепящий бледно-фиолетовый свет. А затем понеслись наперегонки с неба, сталкиваясь и оглушая, тяжелые железные ядра. И, радуясь, давясь от хохота, точно его щекотали, опять выкрикивал Булавин: — Вот бомбит!.. Это да! Ну, здорово!.. Вот дает! Он был в полном восторге. И, глядя на него и слыша этот упоенно-счастливый хохот, его товарищи тоже начали смеяться — то ли над ним, Булавиным, над его неуместным весельем, то ли над собой, над своей незадачливостью. А вернее, потому, что это оказалось необыкновенно, по-особому вкусным — шагать вот так в грозу, промокнув до кожи, шагать и чувствовать себя еще более крепким, удалым, ни черта не боящимся, отчаянным. Хихикнул Баскаков, и, как в бочку, густым баском расхохотался Даниэлян. При свете очередной молнии Андрей увидел его возвышавшуюся над колонной голову в шлеме десантника и залитое дождем мальчишеское лицо. Лейтенант Жаворонков, втянув голову в плечи, шагал впереди с капитаном Борщом; услышав за спиной необъяснимый радостный рев, он даже встревожился и поспешил к своим людям: смеяться в колонне было не положено. И через минуту, так и не разобравшись в причине этого буйного веселья, он сам давился смехом. Фантастический, нездешний свет вспыхивал в непомерной толще ливня, заливавшего дорогу, белесые поля, черный лес. И железные раскаты удивительной продолжительности грохотали в темноте. — Вот дает! — ослабевшим голосом повторял Булавин. — Разобрало чертушку! — с досадой сказал Крылов и неожиданно тоже фыркнул.
По утрам в ясную погоду он выходит из дома в своем видавшем виды форменном плаще и медленно — ему некуда торопиться — привычной дорогой — мимо ателье женского платья, мимо Дома инженеров, мимо кинотеатра «Смена» — добирается, опираясь на палку, до скамейки в уличном сквере… За оградой из подстриженных акаций жарко дышит моторами, шелестит тысячами колес, мчась в будущее, огромный город. Рядом судачат няни, дети играют на песке, и один он —1 дед в офицерском плаще, ветеран Фрунзе или Блюхера, переживший своих полководцев
(впервые раненный в 17-м, в октябрьских боях в Москве у Никитских ворот, получивший первый орден Красного Знамени за Царицын, второй за Хасан, третий за участие в освобождении Киева, уволенный из армии за выслугою лет),—
один он неподвижен и тих на своей затененной скамейке, безучастный как будто к этому кипению жизни. Отдышавшись, он достает газету. Между тем солнце, совершая свой круг, пробивается сквозь густую листву, он дремлет, пригретый его лучами, газета, шурша, выпадает из его рук. И шагающий мимо лейтенант в новенькой, только что сшитой форме, глядя на него, улыбается с невольным превосходством молодости над старостью.