Несколько дней провозился «Руслан» с греческим сухогрузом. Штормовые волны и бешеный ветер развернули потерявшего ход грека бортом вдоль водяных валов и, очевидно, долго несли его к берегу, то поднимая на могучих гребнях, то опуская между ними, пока не посадили всей кормой на скалистую банку. Через трещину в корпусе в трюм набралось много воды, и для того, чтобы судно снова могло держаться на плаву, надо было облегчить его, снять часть груза. Экипаж «Руслана» работал день и ночь, не думая об отдыхе. Пищу принимали там же, где работали, на палубе или на мостике, под свист крепнущего ветра, грохот волн и гром сталкивающихся стальных бочек-понтонов. Только к исходу второго дня сухогруз был облегчен настолько, что буксир мог стянуть его с банки, а на пробоины и трещины были заведены мощные пластыри, преградившие воде доступ в трюм. Надвигалась третья штормовая ночь, а спасенное судно надо было отбуксировать в безопасное место. Виктор и сейчас еще слышит, как, будто пушечные выстрелы, бьют упругие валы о борта судов. Не раз с треском лопались стальные канаты и моряки, рискуя жизнью, заводили вместо них новые. Команда измучилась, промокла до нитки.
Виктор все эти дни не сходил с мостика и, когда «Руслан» вернулся на стоянку, почувствовал сильную усталость. Но это была совсем другая усталость, ничуть не похожая на ту, которую он пережил на прошлой неделе после чтения письма матери. Та щемила душу, надрывала сердце, мутила сознание. Эта валила с ног, но не давила, не угнетала. От нее стучало в висках и болело в груди, но сознание было ясным, а в сердце не ощущалось горечи и обиды. Проспав более половины суток в каюте, Виктор проснулся свежим, душевно уравновешенным и с наслаждением потянулся так, что хрустнули суставы.
Остаток дня заняло письмо к матери и подготовка контрольной работы в заочный институт. Работалось легко, сложные расчеты, над которыми Виктор раньше просиживал долгие часы, теперь не казались такими трудными и ложились на бумагу аккуратными колонками цифр и четкими формулами.
Только поздно вечером Олефиренко вышел на палубу подышать свежим воздухом. Шторм утих, будто его никогда и не было. Тишина! Огни города на высоком берегу сливались с густыми зарослями звезд, и Млечный путь казался продолжением электрического зарева. И море, как небо, — все в отражениях огней, в отсветах звезд, в бледном свечении, исходящем из глубины. Воздух чист и прозрачен, и в нем, как в хрустале, все видно далеко и нечетко. Вон идут по причалу двое. Один, высокий, в черном, широко и твердо шагает, заложив руки в карманы брюк. Второй, чуть ниже, в светлом расстегнутом макинтоше и шляпе, сбитой на затылок, еле поспевает за ним. Поворачивают на сходню, идут на «Руслан». На оклик вахтенного отвечает высокий.
— Свои. С берега.
Олефиренко узнал по голосу Демича, позвал его к себе.
— Кто это с тобой?
— Мирон.
— Осадчий? Опять пьяный?
— Выпивши… Я его уже у причала встретил. Говорит, у сестры на свадьбе был.
— Сегодня на свадьбе, месяц тому назад на смотринах набрался, на работу опоздал — позор на все Черное море.
Прохор вспомнил, что в прошлое воскресенье вечером, когда команда была на берегу, в кубрике спал пьяный Осадчий. Говорят, его Качур еле притащил на корабль. И хотя пошла всего вторая неделя, как Прохор принял спусковую станцию, ему стало стыдно перед Виктором за подчиненного.
— Наш с тобой подчиненный, да не в нашу сторону идет.
— Что ты хочешь этим сказать? — насторожился Олефиренко. Он только что готов был обрушить на Осадчего самые обидные слова, утром он его вызвал бы к себе в каюту и учинил бы Мирону такую баню, что тот запомнил бы, как говориться, до новых веников. Но чтобы Прохор, обманувший товарищей, отступивший от своего слова, только-только прибывший на судно Прохор, смел так судить о людях «Руслана»?! Нет, это уже слишком! Ни одного члена экипажа, даже пьяницу Мирона Осадчего, капитан Олефиренко не даст в обиду Демичу. Находить недостатки легко, а вот попробуй, поработай с мое, повозись с таким экипажем, какой достался Виктору Олефиренко.
— Ну, не сгущай краски, Демич. Что же, по-твоему, Осадчий пропойца, алкоголик? Выпил человек на свадьбе… ну, лишнее, ну, опоздал один раз на судно, с кем не случается. Вон на военном флоте, и то бывало…
Прохор даже отшатнулся немного, так неожиданны для него оказались слова Виктора. Ведь только что говорил же: «Позор на все Черное море!» Раньше никогда так не менял свои взгляды старшина Олефиренко.
— А с тобой во флоте такое бывало?
— Нет.
— А, помнишь, куда сажают во флоте тех, с кем бывает?
— Ну, помню. Так что же, ты хочешь на «Руслане» гауптвахту завести?
— Гауптвахты не надо. Она, по-моему, и военным тоже не нужна. А вот пьяных в экипаже «Руслана» не должно быть. И тебе, капитану, знать об этом и заботиться об этом положено.
— О том, что мне положено, что не положено, я и до твоего прихода на «Руслан» знал, — резко возразил Виктор, но тут же спохватился. Затевать спор с Прохором ему не хотелось: не хватало еще выслушивать поучения этого дезертира! Но и оборвать разговор было бы нетактично по отношению к бывшему сослуживцу, и Олефиренко решил смягчить беседу, перевести ее в более спокойный фарватер. Пусть все забудется, завтра он снимет стружку с Мирона, а со временем, постепенно, присмотрится и к Прохору.
— Все это не так просто, как кажется со стороны, — уже спокойнее продолжал Виктор. — Как бы это тебе объяснить…
— Объясняй. Тебе это по долгу службы положено, — ухмыльнулся Прохор.
— И по долгу службы тоже… Только сегодня мне хочется поговорить с тобой не как начальник с подчиненным, даже не как коммунист с комсомольцем, а как человек с человеком. Ведь коммунизм строят не только коммунисты да комсомольцы, Прохор, весь народ строит, дело это человеческое, всехнее. На «Руслане», к примеру, коммунистов всего один я, комсомольцев тоже немного, а все моряки борются за звание экипажа коммунистического труда — хотят не только работать, но и жить, понимаешь, жить, думать по-коммунистически, хотят завтрашний день сегодня видеть…
Хотелось говорить просто, душевно, но именно потому, что Виктор пытался уйти от острого столкновения, увести Прохора от конкретного случая, от пьянки Мирона Осадчего, слова приходили на ум какие-то общие, сухие, как тырса, будто из портовой газеты вычитывал их Виктор.
— Вот ты, когда под водой работаешь, неужто кроме ржавой баржи да водорослей ничего не видишь, не думаешь, для чего ты баржу ту поднимаешь, здоровьем своим рискуешь? Ужель тебе ни разу так и не привиделся коммунизм?
— Ну, знаешь, Виктор, — засмеялся Прохор, доставая пачку папирос и садясь на банку. — То, чего нет на самом деле, видят только в азотном опьянении. Я в коммунизм тоже хочу, но дорогу к нему, наверное, чуточку иначе понимаю, чем ты.
— Ну-ка, расскажи! — Виктор присел рядом с Прохором, вынул черную сигарету, прикурил и закашлялся.
— Что-то твой кашель мне не нравится. Курить разучился?
— В том-то и дело, что не отучусь никак.
…Однажды китобоец, на котором плавал Виктор Олефиренко, был застигнут жестоким штормом в Порт-Аделаиде. Шестиметровые волны Индийского океана врывались в залив Сент-Винсент, грозя сорвать с якорей и превратить в щепки океанские лайнеры. Легкий, как ореховая скорлупа, китобоец всю ночь проплясал на высоких гребнях, команда измоталась в схватке со стихией. А утром на борт советского китобойца поднялся капитан стоявшего рядом турецкого сухогруза Илхера Аднан. Чуть не плача, он рассказал советским морякам о своей беде. Более трех лет безработный, уже не молодой капитан обивал пороги пароходных компаний, пока не получил мостик сухогруза «Калкаван». Вы знаете, что такое безработица? Это не только голод и нищета. Это и угасающие глаза жены, и желтые лица медленно умирающих детей, тающие силы и тающие надежды, черное, беспросветное сегодня и еще более страшное завтра. Это вечное ожидание конца… И вот — мостик. Илхера Аднан — капитан сухогруза… Но в первом же рейсе его постигла неудача: во время вчерашнего шторма лопнула якорь-цепь и вместе с якорем пошла ко дну.
Илхера Аднан смотрел на моряков черными испуганными глазами, тонкие губы его нервно вздрагивали:
— Хоть не возвращайся в Стамбул. Хозяин выгонит с судна да еще взыщет убытки. И снова…
— Не горюй, капитан, мы стоим рядом, — сказал водолаз китобойца Виктор Олефиренко.
Он спросил разрешения у капитана и спустился под воду. Виктор был впервые на морском дне в этих широтах и залюбовался огромными белыми ракушками и махровыми звездами. Круглые, в две ладони величиной, створки ракушек медленно раскрывались и моментально захлопывались. Отталкиваясь таким образом от воды, они перемещались на новое, более богатое пищей, место; морские звезды же, приподнявшись на щупальцах, колесом катились по грунту, ловко используя незаметные подводные течения. Якорь-цепи не было. Олефиренко попросил потравить шланг, захватил его и сигнальный конец под левую руку и пошел по пологому малозаметному скату вниз, к темнеющим зарослям водорослей.
— Куда тебя понесло на глубину? — спросил телефонист спусковой станции.
— Сейчас вернусь! Потрави еще немного.
Олефиренко миновал полянку и осторожно пошел через густой лес темно-зеленых, отсвечивающих то перламутром, то пурпуром высоких водорослей, разрезая ножом спутанные мясистые ветки и широкие листья, покрытые бугристыми беловатыми наростами. У самых его ног стлались диковинные скользкие растения, похожие на огромные листья обыкновенной капусты. Когда Виктор ступал на них, листья скручивались в большие красивые чаши. «Эх, потоптал огород морского царя», — усмехнулся Виктор. Чем дальше он шел, тем темнее становилась окраска водорослей, все меньше встречалось зеленых и гуще обступали его коричневые и фиолетовые заросли. Солнечный свет еле пробивался сюда, и Олефиренко не заметил, как подошел к пещере в испещренной множеством трещин и впадин скале.
— Эх, черт! Вот это повезло! — не удержался Виктор от восхищения. — Никак резиденция самого Посейдона.
Водолаз пнул ногой какое-то странное растение, похожее на большой кактус, только без колючек, и увидел черные звенья оборванной якорь-цепи. А всего в нескольких шагах, вцепившись лапами в грунт, лежал и якорь. Водолазу подали толстый стальной трос с гаком на конце, и Олефиренко с трудом удалось закрепить его за скобу якоря.
«Ну вот, — подумал про себя Виктор, — может, и удалось мне спасти маленьких турченят от голода». Он доложил по телефону о выполненной работе и пошел к своему спусковому концу.
До спускового конца осталось несколько шагов. Вдруг Виктор почувствовал, как что-то упругое и гибкое сдавило правую ногу ниже колена. Олефиренко хотел наклониться, чтобы выяснить, что там случилось, как второй жгут перепоясал его ниже грудной клетки. Собрав все силы, водолаз рванулся в сторону и увидел в иллюминатор, как из зарослей подводного леса на него двигался какой-то бесформенный серый ком с огромными, как у совы, глазами, излучающими зеленоватый свет. Тотчас какой-то хобот, усеянный круглыми, похожими на струпья присосками обвился вокруг, груди, а второй, такой же эластичный и сильный, лег на шлем, наполовину закрыв иллюминатор. Присоски то вытягивались длинными трубочками, то прятались внутрь.
— Спрут! — крикнул Олефиренко и наугад ударил ножом в серую массу. Спрут дернулся, чуть не свалив водолаза с ног, и еще сильнее сжал ему грудь.
— Что там такое? Чего кричишь? — спросил телефонист, очевидно ие расслышав водолаза.
— На меня напал спрут! — что силы крикнул Олефиренко, снова и снова втыкая нож по самую рукоятку в студенистую массу. — Скорее поднимайте.
В телефоне кто-то ахнул и выругался. Затем воздушный шланг и сигнальный конец натянулись, потащили водолаза, а вместе с ним и спрута. Несколько метров это путешествие совершалось почти беспрепятственно, но потом спрут зацепился одним щупальцем за огромный камень, и Виктор почувствовал, что шланг натянулся, как струна. Спрут, то раздувая, то сморщивая свое мешковатое тело, удерживал жертву на месте.
— Осторожно, не оборвите шланг! — передал Олефиренко на палубу и, изловчившись, полоснул ножом по щупальцу, обвившемуся вокруг медной манишки скафандра.
Удар был очень удачен. Виктор увидел, как, все еще пульсируя и извиваясь, плавно опустился на грунт отрубленный кусок щупальца. Вода окрасилась темно-коричневой жидкостью. Виктор знал, что с каждым ударом уменьшаются силы врага, что если ему удастся отрубить еще хотя бы один из страшных щупальцев чудовища, тот может сдаться и отпустить жертву. Однако наносить удары по щупальцам, которые со страшной силой сжимали живот и грудь и больше всего угрожали ему, он боялся, опасаясь повредить ткань скафандра. И хотя щупалец, присосавшийся к медному шлему, меньше всего был опасен Виктору, именно с ним и решил разделаться водолаз. Снова и снова он вонзал нож в упругое, извивающееся тело. Рассвирепевший хищник, потеряв и второй щупалец, никак не хотел упускать добычу. Он выпустил камень. Виктор напряг все силы, чтобы дотянуться до спускового конца и зажать его между колен. Спрут тоже мертвой хваткой вцепился в спусковой конец и прижал ослабевшую от усталости руку водолаза к шлему. Нож выпал из онемевшей руки Олефиренко.
— Скорее поднимайте! — теряя сознание, крикнул Виктор в телефон.
Спусковой конец начали быстро выбирать. Спрут, перестав держаться за камень, потерял опору и вместе с водолазом всплыл у борта китобойца. Собственно, водолаза не видно было за серым студенистым телом чудовища. Присоски щупальцев так впились в скафандр, что их пришлось обрубать ножами на палубе. Быстрый подъем с восемнадцатиметровой глубины и страшные объятия осьминога-гиганта не прошли для Виктора бесследно: когда отвинтили иллюминатор, он чуть не захлебнулся в кровавой пене.
Врачи установили баротравму легких.
Каждый водолаз по-своему переносит такую беду: одни отделываются потерей сознания, кровавой пеной изо рта да болью в груди при каждом вдохе; другие всю жизнь страдают расстройством сердечно-сосудистой системы, а третьим, если пузырьки газа попадут в русло крови, питающее мозг, — паралич и смерть. Счастье Виктора, что его сразу же поместили в барокамеру с повышенным давлением, а затем в больницу к опытным врачам. Но с тех пор он часто кашляет и жалуется на боль в груди. Врачи запретили ему спускаться под воду и курить. Но Виктор никак не может отказаться от дурной привычки, нет-нет да и возьмет в губы проклятое зелье. Правда, курить ему не приходится — сразу же закашляется и выбросит сигарету за борт. Но пройдет несколько часов, забудется Виктор или разволнуется — снова чертова сигарета в губах…
Вот и сейчас он забился в сухом кашле, встал, подошел к борту, сердито сплюнул в воду и бросил туда неуспевшую разгореться сигарету.
— Зачем ты покупаешь эту гадость?
— А я ее не покупаю, — сквозь кашель прохрипел капитан. — Это все Качуровы дары.
Отдышавшись, Виктор снова повернулся побледневшим лицом к Прохору:
— Так какая же твоя дорога в коммунизм, ну-ка, сказывай?
— Коммунизм, по моему разумению, Виктор, дело великое, дорога к нему очень-очень длинная, и идти по ней не так уж легко.
— Однако когда человек не стоит на месте, а идет по этой длинной-длинной дороге, то она с каждым шагом становится короче?
— Если человек идет по дороге… А если он то в одну, то в другую сторону свернет, а иногда бывает и заблудится, обратно пойдет?
— Ну, теперь заблудших не так много, а таких, которые сознательно назад идут, пожалуй, и нет у нас, вымирающая разновидность.
— Ты так думаешь?
— Факт.
— А я думаю, что идущие назад… Нет, не только сами идущие назад, но и других тащащие есть и среди команды «Руслана».
Виктор недовольно посмотрел на Прохора. Опять за свое? Что ему надо? Почему всякий разговор сводит к команде «Руслана» и старается обязательно опорочить кого-то, очернить? Олефиренко долго тер пальцами щетку усов, искоса поглядывая на Прохора, будто решая, стоит ли с ним продолжать разговор. Нет, не может этот парень, прошедший нелегкую школу жизни, видавший горе, воспитанный во флоте, быть клеветником! А дезертиром может быть? Оказывается, может. Черт знает что такое! Со спрутом легче было — там все ясно: обрубай ему щупальца, бей во что попало, только сильнее, только в самое уязвимое место, иначе засосет, задушит. А здесь? Виктор снова вытащил сигарету, закурил и, закашлявшись, щелчком выбросил ее за борт. «А что, если ему прямо сказать обо всем, пусть знает. Неужели и после этого не перестанет наушничать?» Виктор сел рядом с Прохором, положил ему руку на плечо.
— Слушай, Прохор. Твой отец погиб на фронте. Погиб как честный человек, защищая Родину. Мать твоя получила похоронку. Горько тебе было без отца расти. Но ты знал: погиб за Отечество. Тут, по-моему, обиды никакой быть не может: не он один пал, не ты один сиротой остался… Была война, его убили фашисты, и ты ненавидишь фашистов. Конечно, не только потому, что они убили твоего отца. Но твоя ненависть вдвойне справедлива…
— Ты к чему этот разговор ведешь, Виктор?
— Слушай, не перебивай…
Виктора снова начал душить кашель. Он прижал к губам платок, и Прохор увидел темные пятна на белом полотне.
— Я тоже рос сиротой, — продолжал Виктор, тщательно вытерев губы и спрятав платок в карман. — Отца расстреляли… хотя он был честный человек, настоящий коммунист… Ты знаешь, что сейчас многих реабилитировали. Его тоже… Моего отца оклеветали. Ты понимаешь? Значит, должен понять и то, что я клевету ненавижу. Большая она или малая, с умыслом или по ошибке, все равно ненавижу… Ненавижу так же, как и фашизм. Понял? Так что для меня клевета — враг номер один. И коммунизм для меня это прежде всего честность и справедливость. Я так думаю, что можно всех накормить до отвала, одеть в самые дорогие костюмы и платья, поселить в хоромах и выдать каждому по автомашине, но если у них не будет честности и справедливости, — счастья не будет. А без счастья какой же это коммунизм!.. Коммунизм не для обжор и не для модниц строится.
В городе гасли огни. Зарево блекло. Звезды становились крупнее и ярче. Море темнело. От воды поднималась дымка, ползла на причал, на берег. Виктор помолчал, глубоко вздохнул и снова положил твердую, сильную руку самбиста на колено Демича.
— Для чего я тебе говорю об этом? Чтобы ты никогда мне больше не высказывал необоснованных подозрений. Они клеветой пахнут. Есть факты — говори. Нет — выясняй, проверяй, делай что хочешь… Ты говорил, что Качур жулик, и сейчас, наверное, об этом сказать хотел. Об этом же мне и Осадчий намекал однажды. Но где у вас факты? Такие, чтобы можно было проверить? Нет их у вас. А между тем Мирон — пьяница, всем известно. А ты… Ты меня извини, Прохор, за откровенность — говорю, что думаю и думаю, что говорю, — после того, как ты сбежал от ребят, верить тебе не могу. А Качур? Позорного за ним ничего не наблюдал, работу выполняет лучше других, дело знает и любит. Есть в нем один недостаток, но вовсе не тот, который вам мерещится. Он сам говорит: «Мое дело лазить под воду». Вот в чем его слабина. Он — работяга, поденщик, а не хозяин, он знает одно: «зарплата — столько-то, за спуск — столько-то», а что он будет поднимать со дна моря, для чего — это его не касается.
— И это в экипаже коммунистического труда? — насмешливо спросил Прохор.
— Нет, — спокойно продолжал Олефиренко. — Это в экипаже, борющемся за звание коммунистического. Борющемся, понимаешь?
Оба помолчали.
— Слушай, Виктор, — снова начал Демич. — Кончается квартал, к октябрьским праздникам будут подводить итоги соревнования, и не исключена возможность, что команду «Руслана» объявят экипажем коммунистического труда.
— Ты угадал. В парткоме уже был об этом разговор, очевидно, в канун праздника будет и собрание экипажа по этому поводу.
Демич резко поднялся с банки, чуть не ударившись головой о туго натянутый стальной строп.
— И ты промолчал в парткоме? — еле сдерживая возмущение, бросил он Виктору.
— О чем?
— О Качуре, об Осадчем, о том, что Бандурка плохо учится, наконец, обо мне, черт возьми, если ты считаешь меня дезертиром?
— Да, промолчал. — Виктор, худой и длинный, поднялся и встал рядом с Демичем. — Промолчал и считаю, что на собрании об этом тоже говорить незачем… И ты об этом говорить там не будешь.
— Вон как!
— Да, не будешь, если ты человек умный. Об этом надо говорить с ребятами, с каждым в отдельности. Говорить не один раз. Да и не только говорить, а помогать им надо… А выступать на собрании… После такого выступления звание экипажа коммунистического труда не присвоят? Нет.
— Это, может быть, и лучше.
— Нет, не лучше, Прохор, не лучше. Это сведет на нет усилия всего экипажа, очернит всех, подорвет веру в свои силы. Ты понимаешь?
Виктор, заложив руки за спину, начал ходить широкими шагами взад-вперед по палубе. Борьба за экипаж коммунистического труда была его идеей. Он сам поднял на эту борьбу экипаж, вначале даже не посоветовавшись в парткоме. Сперва его поддерживали только комсомольцы. Да и то не все. «Руслан» был тогда отстающим судном: дисциплина — из рук вон, по тревоге снимались с якоря медленно, учеба по специальности организована плохо, в трюмах, в моторном отделении, даже в кубриках — грязь и хаос, механизмы ржавели, техника безопасности — ниже всякой критики. Несколько месяцев тому назад, после окончания заочного училища, Олефиренко пришел на «замухрышкино судно», как называли «Руслана» в порту. Теперь многое изменилось: на судне — порядок, может быть, еще не совсем такой, как хотелось Олефиренко, но вполне обеспечивающей нормальную работу экипажа; учеба регулярная, повысилась классность моряков, увеличились заработки, повеселели люди, охотнее работают, почти все учатся в вечерних школах или заочных вузах. Трое уже на Доске почета. Был бы и четвертый, Осадчий, если бы не начал пить. А какой ценой достались эти изменения ему, Виктору, капитану? Но какое дело до этого Прохору, без года неделю плавающему на судне. Он видит только недостатки, только грязь.
— Твоя ошибка, Прохор, в том, что весь мир ты делишь на белое и черное, других красок не видишь. Все у тебя либо сознательные строители коммунизма, либо сознательные противники. А ведь между ними есть и такие, которые сами себя не понимают… Ну, не то, чтобы совсем не понимали, а живут сегодняшним днем, вперед не заглядывая. Как кукуруза: не посей ее — будет лежать в амбаре, пока худобе стравят, посей — взойдет, походи за ней — вырастет. И опять же: хочешь на силос ее — коси, хочешь на зерно — убирай… А в общем…
Виктор посмотрел на потемневшее небо, на волны тумана, все гуще шедшие с моря, на еле приметную светлую предрассветную полоску на горизонте…
— Пора спать. Завтра баржу поднимать будем.
И, не попрощавшись, ушел в каюту, сильно хлопнув дверцей тамбура. Ушел, хотя и знал, что разбереженное сердце и расходившиеся нервы не дадут ему сегодня уснуть.
Прохор остался один на палубе. Нет, неправ Виктор. Нельзя в людях убивать мечту, но нельзя и компрометировать цель, ради которой они борются, иначе мечта сама себя убьет. Да и кукуруза вовсе не так растет, как Виктор думает, не камнем она в земле торчит. Она и корнями за грунт цепляется, соки тянет, и листьями влагу хватает, к солнцу выбивается. Ты сходи утром на кукурузное поле: солнце к зениту подбирается, кругом жара, как в печке, иное растение привяло даже, листья бессильно долу опустило, а кукуруза только шумит под ветерком да зеленым соком наливается. Присмотрись: у самого комля земля влажная. Значит, королева сберегла ее, влагу-то. А между листом и стеблем, как в чашке, роса собрана — прозрачная, свежая, так и хочется пригубить ее. Так что кукуруза за жизнь тоже борется, свою программу, так сказать, выполняет… Только человек — не кукуруза, он росой да солнцем жить не может, ему радость дай, чтоб душа играла, чтоб он себя царем вселенной чувствовал. Человеку без радости, без счастья и жизнь не нужна — это каждый понимает, да не каждый знает, в чем оно, счастье, где найти его. Иной прет туда, где легче, хватается за то, что ближе лежит…
Это уже — кукуруза!..
…А ты, Прохор, ищешь свое счастье?