Глава вторая

11 октября


Двадцатилетняя Бернис Гроувс чуть ли не в тысячный раз за последние несколько дней выглянула из окна третьего этажа здания в переулке Шанк в Пятом квартале, пытаясь сообразить, как покончить с жизнью. Она подумывала броситься на мостовую, однако боялась, что всего лишь сломает ноги, но не умрет. Можно порезать вены на запястьях кухонным ножом, но Бернис не выносила вида крови. Еще была отрава для крыс, которую муж принес перед мобилизацией на войну, но умирать в корчах не хотелось. Смерть должна быть быстрой и безболезненной. Пусть это и трусость, но жизнь больше не интересовала Бернис. К тому же ее исчезновения никто и не заметит. Тут взгляд молодой женщины упал на бельевые веревки, натянутые между домами с обеих сторон переулка, точно гигантская паутина. Если сплести несколько штук, пожалуй, получится крепкий канат, на котором можно повеситься. Но как их достать? Не обходить же квартиры с просьбой одолжить бельевую веревку. Ей даже дверь не откроют. С началом эпидемии — неделю назад? десять дней? две недели? — горожане пускали в дом только близких родственников, да и то не всегда.

В переулке больше не играли дети, женщины не спешили по хозяйственным делам, мужчины не насвистывали по пути домой с работы. Даже белье никто не вывешивал на улицу. Единственным живым существом, которое Бернис видела в последние дни, был дворник, посыпавший переулок каким-то порошком, да еще бурый пес, который обнюхал два завернутых в простыню тела на другой стороне переулка и потрусил дальше, водя носом по мостовой. Нередко Бернис гадала, не осталась ли она последним живым человеком на земле.

Немудрено, что живший выше этажом мистер Веркнер застрелил жену и двоих детей, а потом покончил с собой, не желая дожидаться инфлюэнцы. В то время как остальные жители города тряслись от страха, а возле моргов и кладбищ росли груды трупов, он сам решил свою судьбу. Бернис тоже так поступила бы, если бы неделю назад знала, как все обернется. И если бы у нее был пистолет.

Молодая женщина надеялась, что она тоже заболела и скоро умрет. Тогда она встретится с мужем и сыном. Вот только ждать ей не хотелось. Она мечтала уйти из жизни прямо сейчас, чтобы избавиться от немилосердной тоски по близким, терзающей душу. У нее не осталось сил терпеть эти мучения. В Библии самоубийство называют грехом, но Господь должен знать, что матери нет жизни без ребенка. И разумеется, Бог поймет, почему она так жаждет воссоединиться с сыном на небесах. Она потеряла самое дорогое. Истина и справедливость покинули мир.

Может, просто уморить себя голодом? Бернис и так почти ничего не ела. Разве можно думать о пище, потеряв ребенка? Разве полезет в рот кусок рыхлого хлеба с джемом? Разве захочется смочить сухое горло горячим чаем с медом? Ведь маленький Уоллис никогда не попробует клубнику и яйцо всмятку, яблоко и теплую кукурузную лепешку. Мысли о еде казались святотатством, словно Бернис предавала своего мальчика.

В ящике буфета лежала нетронутая буханка хлеба, завернутая в марлю, а также фунт свиного сала и несколько полосок жареного бекона; в кладовке хранились три коробки хлопьев, десяток яиц, несколько банок консервированных груш и помидоров, а на полках в кухне стояли шесть жестянок бобов и моркови. Бернис подумывала принести еду под дверь соседям, но у нее не было ни сил, ни желания складывать продукты в корзину и выносить в коридор. К тому же, несмотря на отвращение к самой мысли о еде, время от времени терзания голода становились невыносимыми, словно желудок пожирал сам себя изнутри. Бернис старалась игнорировать позывы, надеясь, что вскоре потеряет сознание или вовсе умрет от истощения, но бессознательная воля к жизни всегда побеждала: несчастная набрасывалась на пачку кукурузных хлопьев и, плача и ненавидя себя, засовывала их в рот. Когда голод отступал, она снова давала клятву уморить себя голодом и умоляла Уоллиса простить ее за слабость.

Она не переставая думала о своем чудесном мальчике, и глаза ее наполнялись слезами, когда она смотрела на его остывшее тельце. Неделю назад Уоллис был совершенно здоровым малышом, улыбался, агукал и тянул к ней пухлые ручки. Но однажды утром он проснулся в лихорадке и с кашлем, отказавшись есть. Тщетно мать давала ему все рекомендованные лекарства от инфлюэнцы: луковый сироп, хлористый кальций, виски, аптечную микстуру. Через двое суток Бернис запеленала сына и побежала через десять кварталов в приют для бедных в Холмсбурге, с началом эпидемии переоборудованный под больницу. Всю дорогу Бернис плакала и молилась о том, чтобы Господь спас ее единственного ребенка.

Она уже потеряла мужа на войне. Сколько горя может вынести один человек?

Но у больницы пришлось остановиться. Улицу заполонял всевозможный транспорт — телеги, повозки, автомобили, — и в каждом везли больных, умирающих, погибших. Даже из полицейской машины выносили жертв эпидемии. Казалось, тысячи людей в ермолках и черных костюмах, в головных платках и ярких юбках роились вокруг здания, пытаясь попасть внутрь. Некоторые сидели или лежали на земле, завернутые в одеяла, многие были полуголые и мокрые от пота, они стонали, кашляли и задыхались. Попадались и мертвецы со сливово-синими лицами с запекшейся кровью у рта, носа и под глазами. Перед Бернис влез чернокожий, умоляя впустить его в больницу, но белый мужчина оттолкнул его и велел идти куда-нибудь в другое место. Негр упал на тротуар, где так и остался лежать без движения. Полицейские в марлевых повязках старались наводить порядок, а монахини в белых фартуках читали молитвы над живыми и мертвыми. Под навесом прямо на тротуаре работники Красного Креста раздавали маски и шили погребальные саваны. Многоголосый хор больных просил воды и молился на разных языках — английском, итальянском, русском, идиш, польском, немецком.

Бернис пробилась сквозь толпу, прижимая Уоллиса к груди.

— Умоляю вас, — рыдала она, — пустите меня! Мой сын болен!

— Эй! — крикнул кто-то. — Встань в очередь!

— Нечего лезть вперед всех, — возмутилась одна женщина.

Бернис не обратила внимания на протесты и продолжала проталкиваться к дверям, исступленно работая локтями. У входа в больницу стояли полицейский и монахиня, оба в марлевых повязках. Когда мать с ребенком на руках добралась до них, полицейский преградил ей дорогу.

— Пожалуйста, — задыхаясь, взмолилась Бернис, — помогите мне. Мой мальчик заболел.

— Простите, — сказала монахиня, — но мест в больнице нет.

— Но он совсем крошка! — плакала Бернис. — Это мой единственный сын!

— Я вас понимаю, — кивнула монахиня, — но в очереди есть и другие матери.

Бернис обвела толпу затуманенным слезами взглядом. Молодая черноволосая женщина в намотанном на нижнюю часть лица шарфе озабоченно присела около бледного кашляющего карапуза. Другая женщина держала на руках девочку и раскачивалась, пытаясь убаюкать ее. Тощие ноги малышки бессильно болтались, кожа была странного серо-голубого цвета. Сотни лиц уставились на Бернис; некоторые люди хватали ртами воздух, другие выли от боли, и все были скованы ужасом.

Бернис повернулась к монахине.

— Почему вы нам не помогаете? — закричала она. — Разве это не ваша обязанность?

— В больнице заняты все койки, даже коридоры переполнены, — ответила та. — Здание забито до предела, а большинство врачей и сестер ушли на войну. Мы приглашаем волонтеров, но, боюсь, все равно не справляемся. Простите, дорогая, но вам придется встать в очередь.

В эту минуту мужчина с маленьким мальчиком на руках взбежал по ступеням, протягивая пачку денег. Он умолял монахиню принять в больницу его сына, но полицейский оттолкнул мужчину, угрожая арестовать за дачу взятки.

Воспользовавшись суматохой, Бернис проскочила мимо полицейского и, оттолкнув плечом монахиню, бросилась к дверям. Внезапно словно ниоткуда появилась женщина в крестьянской юбке и преградила ей путь. Годовалый ребенок, явно в горячке, висел на перевязи у нее на груди.

Volte! — взвизгнула женщина. — Você tern que esperar como todo mundo![14]

Бернис попыталась обогнуть ее, но крестьянка твердо стояла на ногах и грубыми руками толкала нарушительницу назад. Широкоплечий мужчина пришел на помощь женщине и встал между ними, вытянув руку, чтобы удерживать Бернис на расстоянии.

Não toque nela![15] — закричал он.

Бернис не поняла слов, но уловила угрозу в голосе. Она снова попыталась обойти препятствие, но тут полицейский схватил ее за плечи и потянул назад.

— Перестаньте, — сказал он. — Вам пока туда нельзя.

Пара иммигрантов продолжала кричать, тыкала в нее пальцами и потрясала кулаками.

— А как же они? — крикнула Бернис. — Тогда их тоже не пускайте!

Полицейский промолчал. Бернис пыталась освободиться, крутилась и изворачивалась, но тщетно.

— Как вы смеете преграждать мне дорогу? — кричала она агрессивной паре. — Вы даже не американцы!

Женщина-иностранка разразилась очередной тирадой, и монахиня увела их с мужчиной от дверей.

— Не волнуйтесь, — сказала она им. — Мы никого не пустим вперед вас.

Полицейский развернул Бернис и повел вниз по ступеням, одной рукой держа ее за плечо, а другой почти толкая в спину. Когда они спустились с крыльца, он покинул Бернис и вернулся на свой пост. Молодая женщина взглянула на своего милого крошку, который хватал ртом воздух; жизнь в нем едва теплилась. Как они смели заставлять их ждать в очереди позади иммигрантов, которым следовало искать помощи у себе подобных? Обычно Бернис старалась не обращать внимания на чужеземцев, заполонивших город, но это было уже слишком. Сначала немцы украли работу у ее отца, а теперь это; нет, больше она не станет проявлять снисходительность.

Она обернулась и снова взглянула на монахиню и полицейского.

— Что вы делаете? — закричала она. — Половина этих людей иностранцы. Пусть не отвлекают от работы врачей, которым следует лечить американцев. Это несправедливо!

— Мы помогаем всем, — возразила монахиня. — Извините, вам придется отстоять очередь вместе с остальными.

Даже поверх воя и стонов толпы Бернис услышала, как разбилось ее сердце. Никто не поможет ее мальчику. Никто не даст лекарство и не облегчит его страданий. Сначала врачи будут спасать орды пришельцев. Какая-то бессмыслица. Ведь это иммигрантам надо отказывать в помощи, а не ее Уоллису. На тяжелых, будто каменных ногах Бернис, шатаясь, пошла сквозь потревоженный рой страждущих. Придется вернуться домой. Вернуться домой и умереть там вместе с сыном.

Однако она не умерла. У нее даже не было ни лихорадки, ни кашля, ни хотя бы першения в горле. Только голова болела, как всегда во время сильных переживаний.

Уоллис скончался на следующее утро.

Никогда ей не забыть последних минут ребенка: как он мучился у нее на руках, как сжимал маленькой ручкой ее палец, как глотал ртом воздух, боролся за жизнь. Скоро личико у него переменилось, посерело и стало темнеть. Кровь потекла из носа и обвела каймой нижние веки. Затем, с последним вздохом, крошечное тельце содрогнулось и обмякло. Ручка перестала сжимать палец матери, веки опустились. Бернис держала Уоллиса на руках и, казалось, целую вечность смотрела на него, потом встала, положила сына в колыбель и рухнула на пол, пронзительно крича, пока не ощутила во рту вкус крови. Когда она наконец замолчала, мир вокруг потемнел, словно кто-то задернул шторы. Уверенная, что умирает от невыносимых душевных страданий, она приветствовала смерть как облегчение. Наконец-то она найдет покой и воссоединится с мужем и сыном. Бернис словно плыла в жидком серебре, и улыбка играла у нее на губах. Потом все потухло.

Женщина не имела представления, сколько времени провела без сознания, но, когда она очнулась, вокруг было почти темно, и сероватый сумеречный свет скользил по стене спальни. Сначала она решила, что ей привиделся кошмар, потом резко вскочила и заглянула в кроватку. Сердце тягостно заныло. Уоллис лежал там, где она его оставила, завернутый в любимое синее одеяльце; лицо у него стало цвета грозовой тучи, у носа и рта засохла кровь, а закрытые веки распухли.

Мертв.

Ее сын мертв.

Бернис закрыла лицо руками, рот исказился от муки, в голове бился ужас. Уоллис не мог умереть! Только не ее малыш! Только не он! Стоя на коленях, она молотила кулаками по полу, проклиная Бога и завывая, потом съежилась и повалилась набок, как тряпичная кукла. Обхватила руками грудь, набухшую молоком, которое ее сын никогда не выпьет, и болезненно пульсирующую: тело предательски напоминало ей об утрате. Бернис стиснула грудь и закричала от боли, наказывая себя за то, что позволила Уоллису подцепить испанку. Она ведь видела плакаты и читала предупреждения. Нужно было сидеть дома, пока не минует опасность, а не ходить на парад. Нужно было оградить Уоллиса от продавца воздушных шаров и оравы иммигрантов. А когда чернокожий мальчишка уронил флажок в коляску Уоллиса и, не спросясь, потянулся за ним, нужно было оттолкнуть маленького мерзавца и сказать, чтобы не совал свои грязные руки к ее сыну. Это она виновата в том, что Уоллис заболел и умер.

Через несколько минут истерических рыданий Бернис уперлась в пол руками и коленями и, покачиваясь, перебралась на кровать. Почему ее сердце до сих пор бьется? Она бережно взяла сына на руки, поцеловала его холодный лоб, крошечные губы и миниатюрные пальчики, а потом стала молиться, чтобы кровоточащее, разбитое сердце остановилось и положило конец страданиям. Она легла на бок и прижала тело сына к груди, надеясь, что мозг отключится и освободит ее от боли.

Закрыв глаза, Бернис мечтала, чтобы легкие перестали дышать, а кровь — течь по венам. Она то проклинала Бога, забравшего Уоллиса, то умоляла взять и ее жизнь тоже. Но ее призывы остались без ответа.

Это было три дня назад.

Теперь Уоллис лежал, окаменев, в колыбели, а Бернис смотрела в окно, пытаясь придумать, как покончить с собой. По радио говорили, что городские похоронные бюро переполнены, но она все равно не могла собраться с силами и отнести туда сына, чтобы его бальзамировали, положили в крошечный гробик и закопали в холодную твердую землю. Она не могла расстаться со своим мальчиком. Никогда. Она уйдет в иной мир вместе с ним.

В переулке женщина в красном головном платке и сборчатой юбке толкала плетеную коляску на расхлябанных колесах. Остановившись, она вынула ребенка и вошла в дом на противоположной стороне. Бернис стиснула зубы от возмущения. Что эта иммигрантка делает на улице, когда в городе карантин? Да еще и с ребенком! Она сумасшедшая или просто ничего не понимает?

Ей вспомнились осаждавшие больницу иноземцы, которые зачем-то пошли к американским врачам, вместо того чтобы обратиться к своим шаманам и кудесникам — пусть бы лечили их каким-нибудь колдовством. Если бы не цветные, Уоллис мог бы выжить. С начала войны чуть ли не весь район захватили мигранты и негры, искавшие работу на верфи и на военном заводе. Все они были чужаками, не то что ее семья, жившая в южной Филадельфии с 1830-х годов, когда дед-каменотес переехал сюда из Канады. Теперь весь город кишел обширными гетто самых разных переселенцев, отбирающих работу у коренных американцев вроде ее отца, прослужившего на верфи больше сорока лет, пока на его место не взяли жившего напротив немца, мистера Ланге. Отец умер через шесть дней после увольнения — врачи сказали, из-за отказа печени. Но на самом деле причиной стала потеря работы, где его заменили чужеземцем.

Как и недавно около больницы, приезжие в своей странной одежде толпились возле прилавков на рынке, выстраиваясь в очереди, потому что не знали английского. Бернис как сейчас слышала слова отца: «Это Америка! Пусть учат наш язык или убираются восвояси!» Даже редактор одной газеты выражал недовольство «наплывом нежелательных элементов из малоразвитых регионов Старого Света, которые прибывают в Соединенные Штаты, не имея представления об американских идеалах».

Словно этого было мало, в коридорах дома навечно поселились тяжелые запахи национальных блюд — вареная баранина, паприка, карри, капуста с приправами, — и дети всех оттенков кожи заполонили все улицы и переулки, играя в свои непонятные игры и вопя на неизвестных языках. Когда поток дикарей усилился, даже бездомных стало больше. Бернис не удивилась бы, если и инфлюэнцу принесли иностранцы. Ведь всем известно, что мигранты привозят с собой всякие хвори: ирландцы — холеру, евреи — туберкулез, итальянцы — полиомиелит, китайцы — бубонную чуму. Женщины из церкви часто рассказывали про нездоровые привычки, отсутствие гигиены и сомнительные моральные качества родившихся за границей людей. И все соглашались, что следует вывешивать плакаты с призывами не плеваться, написанными на всех языках, а не только на английском.

Почему дети этих голодранцев не умирают? Почему именно ее сын, коренной американец, заболел и ушел в мир иной? Так нечестно.

Как только эта мысль пришла Бернис в голову, в груди зашевелилось чувство вины. Она вспомнила женщин-иммигранток с больными детьми возле больницы Бернис видела страдание на бледных лицах супругов Янкович, когда они несли свою мертвую дочь: миссис Янкович чуть не падала, и муж поддерживал ее. Она видела белый креп на двери семьи Коста, когда умер Томми. В глубине души она понимала, что все матери одинаково любят своих детей и страдают не меньше нее, независимо от национальности, расы или религии. И все же… и все же у приезжих всегда есть трое-четверо детей, которые могут заменить почившего ребенка. У Бернис же был только один. И он умер.

Никто не застрахован от болезни.

Никто, кроме самой Бернис.

После того как женщина в платке вошла в дом, в переулке раздался, отражаясь от кирпичных зданий, гулкий одинокий голос, и послышался приближающийся скрип колес. Бернис высунулась из окна. Запряженная лошадью телега с двумя мужчинами в масках двигалась к ее дому.

— Выносите своих мертвецов! — выкрикивал один из седоков усталым, но равнодушным голосом, будто продавец газет.

Бернис обернулась к телу Уоллиса. Она знала случаи, когда заболевших желтой лихорадкой слишком поспешно хоронили, а потом оказывалось, что некоторых закапывали живыми. Вдруг и в эту эпидемию тоже так будет? По радио сообщили, что после парада от инфлюэнцы скончались больше пяти тысяч человек. Гробовщиков и студентов, умеющих бальзамировать тела, призвали со всех окрестностей, но их все равно не хватало. В последней газете, которую она прочитала до болезни Уоллиса, список умерших за день — вместе с перечнем погибших на войне — заполнял всю полосу: семь столбцов, напечатанных мелким шрифтом, с соответствующими пояснениями: «Сесил Ньюман, 21 год, от пневмонии; Мэйвис Риверс, 26 лет, от инфлюэнцы; Уильям Флинт, 15 лет, от инфлюэнцы». В другой статье называлось количество повозок, использованных для транспортировки тел от морга к кладбищу для бедноты. На трупы привязывали ярлыки для последующей идентификации и сваливали в канаву, вырытую паровым экскаватором, и могильщики тоже становились жертвами инфекции. Представители пенсильванского отделения Совета национальной безопасности объясняли по радио: «Наверно, еще никогда за всю историю Филадельфия не сталкивалась со столь серьезной ситуацией, которая сложилась вокруг захоронения умерших в результате нынешней эпидемии». При подобных обстоятельствах захоронение заживо выглядело вполне вероятным. От одной только мысли об этом Бернис бросало в дрожь.

Телега притормозила около одного из домов. В кузове лежали три трупа, завернутых в грязные, запачканные кровью простыни. Мужчины сошли с повозки, подняли лежавшее у крыльца спеленутое тело и бросили его поверх остальных. Потом взяли с крыльца второе, поменьше первого, после чего снова забрались на телегу и поехали к дому Бернис, призывая жителей выносить мертвецов.

Она не хотела отдавать этим людям Уоллиса. Они не имеют права забирать ее ребенка, она не позволит. Потом Бернис сообразила: мужчины не знают, что она наблюдает за ними из окна третьего этажа; не знают, что ее мальчик умер и она хочет оставить его дома. Если она проявит себя, Уоллиса бросят в эту ужасную телегу, а саму Бернис заставят пойти в больницу.

Она увидела свое отражение в треснувшем зеркале над умывальником. На нее смотрела всклокоченная незнакомка с бессмысленными глазами, ввалившимися щеками и землистой кожей. Она выглядела как умалишенная. Любой бы подумал, что она больна и нуждается в помощи. Но она не хотела помощи. Все равно ей никто не поможет. Она хотела умереть и встретиться с мужем и сыном. Когда телега проезжала мимо, Бернис отшатнулась от окна, но успела заметить маленькую бледную руку, торчавшую из груды завернутых в окровавленные простыни тел.

Могильщики останавливались еще дважды, чтобы забрать трупы, потом спокойно поехали дальше, словно исполняя простой ежедневный ритуал вроде доставки молока или зажигания уличных фонарей. В конце концов они завернули за угол и исчезли; низкий равнодушный голос еще раз повторил свой жуткий призыв, отразился от зданий в переулке и стал удаляться. Наступила тишина, и Бернис снова осталась одна.

Могильщики напомнили ей о детских страхах, когда старший брат Дэниел закрывал ее в ящике для картошки и пугал, что родители хотят от нее избавиться. Будто бы почтальон заберет ее и отправит в другую семью или за ней придут монахини, чтобы отвести в приют. Говорил, что сироты спят на деревянных досках на холодном чердаке и кормят их только холодной баландой, а если дети не слушаются, их бьют или запирают в кладовке, откуда иногда забывают выпустить. Первый раз Дэниел затолкал Бернис в ящик в пять лет, и она провела там несколько часов, заливаясь слезами и ожидая, что ее вот-вот уведут из дома. В конце концов в восемь лет она пожаловалась на брата родителям, но мать не желала верить, что ее драгоценный сынок способен на такие ужасные поступки. Она обвинила Бернис во вранье и отправила спать без ужина. Позже отец поймал Дэниела, когда он сидел на ящике, в котором плакала Бернис, и отхлестал его ремнем. После этого брат больше не запирал ее, но по вечерам, когда мать тушила лампу в детской, шептал через всю комнату жутким голосом, что монахини все равно придут за Бернис, или подкрадывался в темноте к ее кровати и хватал за щиколотки, пугая так, что она чуть не писалась. Годами она боялась заснуть, пока не услышит сопения Дэниела. Иногда он, ухмыляясь, спрашивал, почувствовала ли она вкус крысиного яда в овсянке, или подсовывал ей в постель мышеловку. Когда в тринадцать лет брат умер от тифа, Бернис безутешно рыдала. Никто не знал, что плачет она от облегчения.

Вдруг какое-то движение отвлекло ее от воспоминаний. Дверь противоположного дома приоткрылась, и в щель выглянуло маленькое осунувшееся лицо: девочка со светлыми косичками; нос и рот прикрыты красным шарфом. Оглядев улицу, девчонка вышла и встала на крыльце, ссутулившись, словно пыталась уменьшиться в размерах. Она была в огромном пальто с отвисшими карманами, надетом поверх длинного платья, и держала в руке пустой мешок.

Кажется, это дочь мистера и миссис Ланге, с невероятно синими глазами и странным именем. Как ее там? Лия? Пия? Точно, Пия. Бернис как-то слышала, как мальчишка Даффи окликал ее, когда она читала книгу на крыльце. Сначала женщина подумала, что это слово на иностранном языке, но потом увидела, как девчонка помахала в ответ и подошла поздороваться. Тогда-то Бернис и поняла, что странное слово — это имя. Позже она увидела около овощной лавки миссис Ланге вместе с той девочкой, и сообразила, что они мать и дочь. Обе не обратили на нее внимания, но Бернис заметила поразительный цвет глаз Пии — кобальтовый, как крыло сойки. Это случилось всего через несколько недель после рождения Уоллиса, и Бернис чуть не остановилась полюбоваться новорожденными близнецами миссис Ланге, но опомнилась и прошла мимо, ведь мистер Ланге отобрал работу у ее отца. Не хватало еще, чтобы соседи видели, как она разговаривает с немцами. Тогда Бернис мысленно отругала себя, но потом подумала, что близнецы — всего лишь младенцы и еще не успели впитать немецкий образ мыслей и поведения. Нельзя винить себя за то, что она умилилась их очаровательным мордашкам.

С чего бы это Пии выходить из дома, когда во всем городе объявлен карантин? Где ее мать и симпатичные маленькие братья? Миссис Ланге явно спятила, раз позволяет дочери болтаться по улицам в такое время. Пии не больше тринадцати лет. Даже если миссис Ланге не читает газет и не слушает радио, она должна знать, что люди вокруг заражаются и умирают. Бернис пришло в голову, что эпидемию начали немцы и у них иммунитет к инфлюэнце, но она быстро отбросила нелепое предположение. Мистер и миссис Бах и четыре их дочери тоже были из Германии, однако все они умерли.

Несмотря на обиду на мистера Ланге и ненависть к немецкому происхождению семьи, Бернис должна была признать, что вообще-то миссис Ланге хорошая мать. Когда на улице холодно, Пия всегда одета в теплое пальто и вязаную шапку, а близнецы хорошо укутаны. Выходя с мальчиками на прогулку, миссис Ланге непременно целует их, прежде чем положить в коляску, а потом улыбается и разговаривает с малышами. Провожая Пию в школу, нежно гладит девочку по щеке и целует в лоб. Так почему же миссис Ланге рискует жизнью дочери, выпуская ее на улицу по время эпидемии инфлюэнцы?

Потом Бернис ошарашила догадка, и кровь застыла у нее в жилах.

А если миссис Ланге мертва?

И близнецы тоже?

Нет. Только не эти милые малыши!

Дыхание у Бернис перехватило, и комната покачнулась у нее перед глазами. Женщина ухватилась за спинку стула и задержала взгляд на трупе сына. Почему умирают невинные младенцы? Почему Бог, которого она так любила, допускает столь чудовищную несправедливость? Снова повернувшись к окну, Бернис постаралась собраться с мыслями. Пия шла по переулку, опустив голову, время от времени оглядываясь через плечо и осматриваясь по сторонам, словно боялась, что ее заметят. Бернис понятия не имела, куда направляется девочка. Может, хочет достать лекарства, не зная, что в аптеках не осталось ничего, кроме виски, — теперь, когда бары закрыты, достать спиртное можно только там. Может, Пия идет в больницу за помощью. Но если мальчики заболели, искать врача должна миссис Ланге, а не ее юная дочь. Если только миссис Ланге сама не заболела.

Потом Пия поднялась по ступеням соседнего здания и вошла в подъезд.

Что она задумала?

Загрузка...