Среди миллионов авиапассажиров есть везучие. Они приезжают в аэропорт за полтора часа до вылета, регистрируют билет, сдают багаж, потом покупают в киоске журнальчик с кроссвордом, заглядывают в туалет, потом прощаются с провожающими, выходят на посадку и точно по расписанию улетают.
Другим везет меньше. Не очень везучие сидят в ресторане или в зале ожидания, стоят у расписания вылетов или на площадке перед аэровокзалом, где собираются курящие, и вздрагивают от каждого хрипа громкоговорителей, вслушиваются в громогласную невнятицу, с тайной надеждой переспрашивают друг друга, бегут вперегонки к справочному окошечку и, шепотом оскорбляя Аэрофлот, возвращаются к опостылевшей «Роман-газете» либо заказывают «еще сто и на закуску два с икрой и один с балыком или давайте лучше салат из крабов!».
Те, которым совсем не везет, ведут сидячий образ жизни. Они играют в настольные игры — от «двадцати одного» до стоклеточных шашек, завязывают платонические романы, перепеленывают грудняшек, сочиняют гневные фельетоны о работе службы перевозок, договариваются об обмене двух километров кислородного шланга, лежащего в пакгаузе порта Москалево, на семьдесят бочек поливинилацетатной шпаклевки из «подкожных запасов» Оборского леспромхоза, пересчитывают несущую способность сборных железобетонных перекрытий под снеговую нагрузку в триста килограммов на квадратный метр — и все это не сходя с места.
Человек наблюдательный, просидев в этом громадном ящике из бетона и стекла денька три подряд, подметил бы любопытную закономерность: длительность сидения в аэропорту обратно пропорциональна длительности полета. Дольше всех сидят терпеливые и до фатализма кроткие пассажиры из тех райцентров, куда только самолетом и можно долететь. Сидят они спокойно, безнадежно и уютно, обложившись узлами и чемоданами («Знаем мы эту авиацию! Вдруг объявят дополнительный борт вне расписания, и пока по радио будут повторять: «Работника камеры хранения просят срочно пройти на его рабочее место!», твой Ан-2 уже высоту наберет») и всякими интересными вещами, каких не возят пассажиры дальнего следования. Вот у летящей в Чумикан сморщенной бабуси, заботливо укутанной в мягкие и теплые, домашней вязки тряпки, скелет какого-то средней величины млекопитающего. А у стремящегося в Чегдомын краснолицего мужичка в стеганке и подвернутых болотных сапогах — тяжелый ящичек с красным трилистником на желтом круге и бодрящей надписью: «Осторожно, радиоактивность!». Соседи ежатся и потихоньку отодвигаются, а мужичок многословно и не очень убежденно их успокаивает.
Верхний зал — тысяча двести модерных кресел на необъятной бетонно-мозаичной плите, отделение связи, два буфета и комната матери и ребенка — всегда переполнен. Когда сумерки за стеклянной стеной сгущаются, зал как бы сжимается, становится ниже и уже, уютнее и еще теснее, чем днем. И от этого слышнее становится жужжание этого зала — негромкий, но очень высокого напряжения гул.
В непогоду население зала быстро растет. А уж если вылеты откладываются одновременно на нескольких направлениях, становится заметно, что у невезучих есть своя иерархия. Одни спят, сидя в креслах или лежа на широких низких подоконниках. Эти еще — из невезучих, разумеется, — везучие. Подлинно невезучие клюют носом, скорчившись на ледяных, чреватых радикулитом и жестких лестничных ступенях, или дремлют стоя, опершись локтем на барьер закрытой на ночь почты. Самые же невезучие ходят, ходят и ходят, с черной завистью разглядывая спящих в креслах и с белой — тех, кто все же улетает. Особую категорию составляют презирающие условности авиабедуины. Они, подстелив газеты, растягиваются прямо на полу, соорудив подушку из портфеля и штиблет, обернутых другой газетой.
В полшестого уборщицы включают свои машины, по виду похожие на черепах, а на слух — на пилорамы. Спящие просыпаются.
…Один из везучих невезучих встал, потянулся, хрустя косточками, сонно улыбнулся солнышку, показавшемуся за летным полем, и побрел в туалет умываться.
На свежеполитом асфальте еще не стояли такси. Было тихо, чисто и прохладно. Саломатин вздрогнул, пробормотал: «Страна утренней свежести, черт бы ее взял!» — и лениво пошел по привокзальной площади, огибая тень ресторана «Аквариум». Радио зашипело, заквохтало и объявило, что рейсы Хабаровск — Иркутск и Хабаровск — Магдагачи — Алдан откладываются до трех Москвы в связи с метеоусловиями трассы. Саломатин обреченно махнул рукой и зашагал к городу.
В тот вечер, когда румяный сержант милиции выпер Саломатина из железнодорожного вокзала, он вышел на улицу Карла Маркса и, чтоб как-то дождаться утра, пошел в сторону аэропорта. Пока дошел — все же тринадцать километров — устал и, отыскав в зале ожидания свободное кресло, тут же заснул. Разбудил его плач младенца рядом. Продрав глаза, Владимир увидел, что в проходах стоят и ходят люди, жадно следящие за креслами. Видимо, несколько рейсов задержали. Он подумал, что теперь заснуть будет труднее, попросил мамашу визгливого младенца постеречь место и спустился к газетному прилавку. Наличности оставалось меньше рубля, терять нечего — и он купил английскую «Морнинг стар». Прочтя все, что осилил, Саломатин накрыл лицо газетой, чтобы легче заснуть, но плаксивый ребенок мешал. Благодаря младенцу он и услышал очень важный и полезный для него разговор.
— А этого будить? Без вещей, куда он летит? А, товарищ лейтенант? Разбудить?
— Не нужно. Пусть спит, не тревожь человека. Бич английскую газету читать не станет.
Солнце палило так, что уже в десять утра бетонная облицовка берегового откоса прогрелась. Саломатин улегся на гладкую теплую плиту, уперся пятками в песок у основания стенки и блаженствовал, созерцая метки максимума великих наводнений двадцать восьмого и пятьдесят восьмого годов, белеющие на сером камне Муравьевского утеса, на высоте четырехэтажного дома над водой. У откоса, метрах в двух от Саломатина, лежала на спине загоревшая до синеватого отлива девушка с лицом, закрытым учебником Пискунова (высшая математика плюс такое солнце кого хочешь усыпят!). Она лежала ногами к воде, и Саломатин видел полуприкрытые купальником маленькие грудки — белые-белые, еще белее от загорелого тела над ними. И на правой — наливная алая родинка, совсем как у Ларисы… Он почувствовал, как зашевелилось запретное желание, и погнал себя в Амур. Пенистая, прозрачная и по-ночному еще холодноватая вода цвета жигулевского пива быстро успокоила. Он позагорал до полудня и пошел в читалку. В одиннадцать вечера библиотека закрылась — и он отправился в аэропорт. Двадцать шесть километров в день — это несколько утомительно, но полезно при сидячем (еще каком сидячем, он же и спал сидя!) образе жизни. Но вот что жрать? И иностранные газеты покупать надо: они теперь нужны ему, как фрак дирижеру.
Еще с вечера он был голоден, а утром в животе прямо волки зубами щелкали. До города оставалось два-три километра, с одной стороны дороги, незаметно превращающейся в проспект, уже стояли здания… Вдруг поперек дороги бросилось с полсотни парней в темно-синих костюмах, все с пирожками в зубах. На ходу парни бросали пирожки в сторону мусорной урны, но мало кто попал. Зазвенел звонок, и парни скрылись в доме с вывеской: «Техникум гражданской авиации». Саломатин огляделся — вокруг никого — и торопливо поднял с земли два жирных, еще теплых пирожка с ливером. Они были едва надкушены. Саломатин аккуратно отряхнул их, но песок все равно хрустел на зубах. Впрочем, вкуса начинки это не портило.
Пройдя еще метров двести, он заметил в траве у кювета огрызок ливерной колбасы. Везло ему в то утро на ливер! Он отрезал ножом обкусанную часть и сжевал колбасу. Рядом с огрызком в траве валялись скелет селедки и бутылка из-под «Яблочного». Это и натолкнуло Саломатина на плодотворную мысль. Он припомнил, где случалось ему видеть любителей выпить на свежем воздухе, и торопливо зашагал к бульварам.
На Амурском бульваре поживиться было нечем, но на Уссурийском, возле стоящих в тени кустов скамеек, в нескольких местах попалось съестное. В одном месте лежал почти не тронутый ломоть кеты или горбуши. Саломатин наклонился за ним, но его яростно отпихнули и обматерили. Он остолбенел, не понимая, что случилось. Оказалось, какой-то дедок увидел в нем конкурента. Дедок поднял брошенные лососевладельцами две бутылки и ушел, злобно бурча. Саломатин вытер холодный пот и поднял рыбу. Невдалеке нашелся и кусок обветренного, подсохшего хлеба. Захотелось пить. Он напился из колонки по пути к пляжу. Да, это жизнь! Каждый час, каждый миг чувствовать, что твое ничем не гарантированное, никаким законом не заслоненное от холода, голода и прочих лишений существование длится! Каждый миг чувствовать всей кожей, что живешь, — это же мало кто испытал!
Так прошло почти все лето. Он изучил все места в городе, где можно найти «подножный корм», привык не болеть после десяти километров под ливнем и ночевки в непросохшем костюме на сквозняке, привык дни напролет молчать.
И тут ему встретился друг.